https://wodolei.ru/catalog/dushevie_ugly/
– Никогда еще такой крохотули не видал. Тринадцать лет дать нельзя. Подавать завтракать. Поспеем. Турка от нас не уйдет!
И около станционного дома на лугу вдруг состоялось пирование. Всех дворян позвали к столу, но «стола» не было, ибо такого большого, на тридцать человек, никогда в этих краях и не бывало. На траве были разостланы ковры, и все уселись кругом, как кто мог удобнее и вежливее.
– Не бойсь, государи мои! – восклицал весело хозяин, радушный и приветливый. – Не стесняйте себя… Турки завсегда так кушают… Ноги под себя, а не набок. Вот так…
Приглашенная Анна Семеновна Карсанова, сидевшая на ковре около могучей фигуры князя, казалась совсем такой куколкой, которую он мог бы легко спрятать у себя за пазухой. Долго ли продолжался завтрак и что говорил ей вельможа, как и о чем он шутил, капитанша не помнила, потому что была как в чаду.
Она очнулась вполне только тогда, когда все, как наваждение какое-то мимолетное, – вдруг исчезло из глаз ее, а сама она сидела в тарантасе около мужа… А кругом была пустота, голая степь.
Где же этот красавец великан, его чудные глаза и чудный голос, проникающие в сердце, волнующие его какой-то еще не изведанной сладостью. Неужели это больше никогда не повторится? Да и было ли оно?
Встреча с именитым вельможей, который обладал даром очаровывать всех женщин без исключения, разумеется, сделала то, что пандурочка, вернувшись в свою глушь – в Кузьминку, среди дремучего леса, окончательно стала чахнуть. Она стала жить воспоминаниями о своем путешествии в Киев и завтраке с вельможей. «Он и Кузьма Васильевич?!» – думала и восклицала она наедине.
Разумеется, теперь она знала уже верно, что ее собственное существование – каторга. Остается ей лишь одно: скорее руки на себя наложить.
И это случилось бы, если бы не появилась старая Макарьевна, толстая и здоровенная женщина, вольноотпускная, побывавшая в Москве в нянях, и такая умная, перед которой Кузьма Васильевич сам пасовал. Видавшая всякие виды, знавшая, как люди живут на свете, Макарьевна рассуждала не хуже любой важной дворянки-помещицы.
Себе на шею и как на грех нанял ее теперь капитан в Тамбове, чтобы супруге было с кем душу отвести в беседах. И Аннушка немного ожила.
За одно только слово сразу полюбила она старуху. Макарьевна сказала ей как-то вскоре по приезде, что Кузьма Васильевич Аннушке не в супруги годился бы, а в дедушки. За этакое золотое слово капитанша, конечно, через полчаса уже висела у нее на шее и целовала ее морщинистые щеки.
Вскоре она стала обожать старуху, и обе с первых же дней не расставались ни на минуту.
Однако Макарьевна сумела так себя поставить в доме, что если барыня Анна Семеновна ее обожала, то и барин Кузьма Васильевич тоже ее полюбил. Впрочем, Макарьевна старалась всегда поглядеть, хорошо ли и плотно ли приперта дверь их комнаты, где она с молодой барыней беседовала шепотом и толковала обо всем том, что творится на свете, и о том, как добрым людям на белом свете жить следует.
Эти беседы шестидесятилетней старухи с молодой женщиной кончились тем, что обе печаловались, как мудрена ее, Аннушкина, жизнь. Но поделать ничего нельзя. Руки на себя наложить – глупо и рано. Надо другого какого выхода ждать. Жизнь всю так прожить нельзя. Все равно от тоски зачахнешь и на тот свет уйдешь. Надо терпеть и ждать. Может, что и навернется. Мало ль что на свете приключается. В сказке не рассказать, что наяву, глядь, потрафилось… Таково просто, а миру на аханье.
Однако Анна Семеновна все-таки постоянно, раза по два в неделю, чтобы душу отвести, грозилась мужу утопиться в той проруби на реке, где для хозяйства воду берут.
III
Не в русских пределах, хотя в единоверной Руси-стране, ярко белеется и будто блестит маленький городок без садов, без растительности кругом, утонувший среди голой степи, раскаленной солнцем, кажется одиноким, затерянным, как корабль среди моря. Но если пустынно все кругом, то в самом городке многолюдство, движение. Вид городка совершенно необычайный, каким он не может быть всегда, а может быть только временно, вследствие чрезвычайных обстоятельств.
Действительно, обстоятельства эти незаурядные – война.
В городке главный штаб победоносной армии. А какой и чей штаб? Главнокомандующего князя Потемкина.
В небольшом, но все-таки самом большом доме городка теснится, движется и суетится настоящий муравейник, но не серый, а яркий, сияющий, всех цветов радуги, и блестит в лучах солнца, пылающего над окрестностью и всей южной страной.
Десятки и даже вся сотня разнообразнейших мундиров придает этой суетне особый отпечаток чего-то высокого, едва достижимого для всех обывателей. Еще серее, убожее кажутся эти обыватели, в числе которых нет русских. Тут и турки, и молдаване, и евреи.
В уютной комнате этого дома лежит на диване в одном легком халате из шелковистой ткани большой и грузный человек с босыми ногами, с обнаженной грудью и с голыми руками, потому что рукава по плечи засучены.
Уже дня четыре валяется он так…
Жара и духота измучили его. Но главное не в этом. На него напала обычная периодическая хворость. Имени ей нет, и назвать ее нельзя, объяснить тоже нельзя, можно только рассказать. Хворость в том, что нигде не болит, тело здорово, но дух томится, изнывает. Если болит что, так разве сердце, да и не болит, а болеет о себе, о других, обо всем мире.
«Не стоит жить на свете! Все суета. Марево! Умереть страшно, а то ни за что бы жить не стал. Люди глупы и злы; друзья – одни предатели; враги неумолимы и беспощадны. Одна надежда на нее, да и она – человек. И она – самодержица над миллионами, сама подвластна невидимке – клевете. Не стоит жить и, пожалуй, лучше умереть! Стоит прожить еще самую малость, чтобы успеть уничтожить полумесяц, выгнать турок из Европы, снова назвать Константинополь Царьградом и, отворив его русским войскам, положить основание новому византийскому царству с новым царем Константином, ее внуком, теперь младенцем. Только из-за этого и стоит еще немного прожить, а то бы сейчас умер с охотой».
Так рассуждает, хворая, тоскуя и мучась духом, всемогущий вельможа, Григорий Александрович Потемкин. От этой хворости нет лекарств. Надо обождать, чтобы немощь сама прошла.
Между тем, пока валяется он на диване, все стало кругом, нет ответа ни на какой важный вопрос. Из дома не выходит и не уезжает ни один курьер, тогда как этих курьеров во многих местах ожидают с нетерпением. Даже иная осажденная крепость неприятельская еще держится, еще не взята штурмом, потому что Григорий Александрович думает о том, что не стоит жить.
В соседних комнатах, в маленькой зале, на лестнице и вокруг крыльца на улице, вся эта залившая домик толпа, пестрая, разноцветная, золотая и серебряная, кишит муравейником, рассуждает вполголоса, или шепчется, или только переглядывается. И у всех на языке, у всех даже на лице только один вопрос:
– Ну, что?
И у всех только один ответ:
– Все то же…
– Не прошло еще?
– Нет, не прошло.
– Что сказывают?
– Сказывают, еще денек-два протянется, не больше.
Четвертые сутки тоже прошли так же, но на пятый день около полудня Григорий Александрович глядел еще суровее, но менее грыз ногти, реже вздыхал тяжело, а главное – приказал подать чулки и туфли. Стало быть, он не будет больше лежать, а будет сновать по своей комнате. Это начало выздоровления. Будет еще один «встряс», быстрый и бурный, как всегда, но зато уже как последнее проявление хворости. Этот припадок, или «встряс», как выражаются приближенные, всегда внезапен, всегда разный, но равно странный или даже диковинный, иногда совершенно непонятный для окружающих. Для глупцов этот финал безыменной хворости – самодурство прихотника, но для умников загадка, задача.
Наступил шестой день.
– Приказал подать одеваться!
– Одевается! Одевается!
– Прошло. Прошло. Слава Богу!
Слова эти облетели домик, достигли крыльца и побежали по улицам городка. И все ожило. Все просияли.
Одевшись, князь сел в любимое кресло, приехавшее вслед за ним из Петербурга. Он задумался, но лицо было ясное.
И через полчаса закипела работа, начались доклады, приемы, приказы, подписи и распоряжения государственной важности. Уже в сумерки, сбыв дело с рук, князь вдруг ухмыльнулся и приказал:
– Позвать Девлетку!
Офицера князя Девлета-Ильдишева не оказалось в зале. Посланный разыскал офицера на дому, где он обливался в сарае ключевой водой. Молодой человек, лет двадцати пяти, с удивительным искусством в пять минут оделся в полную форму – привычка великое дело – и чуть не бегом пустился к дому главнокомандующего. Не прошло, конечно, полчаса после требования вельможи, как камердинер уже докладывал ему:
– Князь Девлет-Ильдишев.
Между тем молодой князь в зале, окруженный кучкой офицеров и двумя генералами, любезно кланялся и здоровался. Его все знали, все любили, потому что, добрый малый сам по себе, он, вдобавок, с некоторых пор начинал как будто делать быструю и блестящую карьеру. Все замечали, что главнокомандующий все более его к себе приближает и молодой князь становится будто любимцем.
Впрочем, этому офицеру как бы пристало быть фаворитом высокопоставленного лица или даже временщика. Если, указав на него, объяснить, что он фаворит всемогущего вельможи, то никто бы не удивился, и это благодаря только наружности молодого человека.
Князь Девлет-Ильдишев был настоящий типический красавец христианско-мусульманских пределов, то есть кавказец по происхождению. Будучи сыном и братом двух знаменитых красавиц города Тифлиса, он не уступал им обеим ни в чем, скорее делал им честь. Оригинальный, строго правильный профиль, чистый, матовый цвет лица, гладко выбритого, чудные черные глаза с синими белками, красивое сложение и стройность, наконец, что-то приветливо-доброе и правдивое во взгляде и улыбке – все делало из князя Девлета настоящего красавца.
Через минуту офицер стоял уже навытяжку у дверей комнаты, где сидел в креслах главнокомандующий. Потемкин смотрел на офицера молча и весело улыбался. Ему нравился этот молодой, красивый и изящный кавказец, вдобавок ловкий и сметливый, отлично исполняющий всякого рода поручения.
Видя довольное и веселое лицо князя, офицер выговорил, тоже улыбаясь:
– Что прикажете, Григорий Александрович?
Это обращение, часто поражавшее окружающих и свидетельствовавшее о близости отношений главнокомандующего к офицеру, было, однако, результатом простой случайности и простой прихоти.
Однажды, случайно, князь приказал офицеру никак не титуловать его, так как это замедляет всякий разговор, да, наконец, и надоедает слуху. Он приказал ему говорить просто «Григорий Александрович», без всяких титулований и даже избегать повторять слишком часто и имя с отчеством.
IV
Князь, помолчав и подумав, заговорил:
– Скажи, Девлетка, я знаю, ты – красавец. Знаю, что прыток. Знаю, что дураком не бывал, но скажи, бывал ты когда в дураках?
Офицер ежился, ибо отвечать «не могу знать» было запрещено.
– По сю пору, сдается, еще не бывал. Но все же если в одних делах я не дурак, то в других делах, может, окажусь совсем дураком.
– Хочу я тебя послать с поручением важным. И не близко: к черту на кулички. То бишь вру. От черта на куличиках, где мы теперь, в христианские места, в Тамбовскую или Воронежскую губернию. Дорогу найдешь? – улыбнулся Потемкин.
– Найду-с!
– А дело справишь мое?
– Какое дело? Постараюсь справить всякое. А что Бог даст.
– Надо мне, видишь ли, привезти сюда российскую луну. Обождавши там, в Тамбове или в Воронеже, пока народится новый месяц и станет подниматься с земли на небо, в эту самую пору подпрыгнуть, ухватить его, запрятать в карман и привезти. Хочу я поглядеть, похож ли российский полумесяц на здешний – турецкий. Можешь?
Офицер, уже привыкший к вельможе, усмехнулся и вымолвил:
– Попробую!
– Случалось тебе когда месяц с неба хватать и в карман класть?
– Нет-с, еще не приходилось. Да это что? Попробую. Только за удачу не отвечаю. Впредь прошу не гневаться, если обмахнусь.
Потемкин рассмеялся и вымолвил, помолчав:
– Вот что, голубчик Девлетушка, если послать тебя луну ловить, то ты хотя ее и не поймаешь, то за это тебе ничего не будет. Никто не рассердится на тебя, не побьет, не убьет и даже не тронет. Я даже не трону. А вот приходится мне тебя послать за иным делом: словить и украсть некое махонькое красное солнышко. А за это тебя могут пришпилить, уходить те, что стерегут это солнышко. Не побоишься?
– Никогда ничего не боялся! – быстро, смело и как-то горделиво ответил офицер.
– Ну, так слушай, Девлетка! Расписывать не стану, скажу кратко. Стало, всякое слово лови и зарубай на носу. Был я проездом из Питера среди степей Малороссии, приехал на станцию, где из-за меня видимо-невидимо в дороге народу сидело. Кто из-за нехватки лошадей, потому что всех забрали под меня, а кто из-за любопытства поглядеть на Гришку Потемкина. Ну, вот я на этой станции лошадей тотчас не переменил, а остался на целых три часа кушать и беседовать. Всех дворян пригласил к себе и угощал среди поля около станционного дома. Да. Вот сказал, что расписывать не буду, а сам принялся, как баба, к делу примешивать пустяковину. Слушай. Промеж дворян был пандурский капитан в отставке, с женой. Пойми, глупый! Он у нее в отставке, а не она у него. И любопытны показались они мне! Ему под шестьдесят, а она, ей-ей, писаная красавица. Думал я – дочь, а то и внучка, а она – законная жена. А ей хоть и семнадцать лет, а уже года два замужем. Вот из-за нее я и угощал дворян, а угощая их, больше все с пандурочкой беседовал. И за это время узнал я, что она смотрит на капитана и на свое супружество, как волк, прикормленный на деревне, в лес смотрит. Понял я из наших бесед с нею, что не только ко мне согласится она убежать, а хоть к кому ни на есть. Так ей сладко. Хотел я тогда же, позапоздав на станции, приказать ее выкрасть. Да тут прискакал курьер из Петербурга и привез от государыни такое письмо, что было не до пандурских супружниц. А затем из головы выскочило.
1 2 3 4 5 6 7
И около станционного дома на лугу вдруг состоялось пирование. Всех дворян позвали к столу, но «стола» не было, ибо такого большого, на тридцать человек, никогда в этих краях и не бывало. На траве были разостланы ковры, и все уселись кругом, как кто мог удобнее и вежливее.
– Не бойсь, государи мои! – восклицал весело хозяин, радушный и приветливый. – Не стесняйте себя… Турки завсегда так кушают… Ноги под себя, а не набок. Вот так…
Приглашенная Анна Семеновна Карсанова, сидевшая на ковре около могучей фигуры князя, казалась совсем такой куколкой, которую он мог бы легко спрятать у себя за пазухой. Долго ли продолжался завтрак и что говорил ей вельможа, как и о чем он шутил, капитанша не помнила, потому что была как в чаду.
Она очнулась вполне только тогда, когда все, как наваждение какое-то мимолетное, – вдруг исчезло из глаз ее, а сама она сидела в тарантасе около мужа… А кругом была пустота, голая степь.
Где же этот красавец великан, его чудные глаза и чудный голос, проникающие в сердце, волнующие его какой-то еще не изведанной сладостью. Неужели это больше никогда не повторится? Да и было ли оно?
Встреча с именитым вельможей, который обладал даром очаровывать всех женщин без исключения, разумеется, сделала то, что пандурочка, вернувшись в свою глушь – в Кузьминку, среди дремучего леса, окончательно стала чахнуть. Она стала жить воспоминаниями о своем путешествии в Киев и завтраке с вельможей. «Он и Кузьма Васильевич?!» – думала и восклицала она наедине.
Разумеется, теперь она знала уже верно, что ее собственное существование – каторга. Остается ей лишь одно: скорее руки на себя наложить.
И это случилось бы, если бы не появилась старая Макарьевна, толстая и здоровенная женщина, вольноотпускная, побывавшая в Москве в нянях, и такая умная, перед которой Кузьма Васильевич сам пасовал. Видавшая всякие виды, знавшая, как люди живут на свете, Макарьевна рассуждала не хуже любой важной дворянки-помещицы.
Себе на шею и как на грех нанял ее теперь капитан в Тамбове, чтобы супруге было с кем душу отвести в беседах. И Аннушка немного ожила.
За одно только слово сразу полюбила она старуху. Макарьевна сказала ей как-то вскоре по приезде, что Кузьма Васильевич Аннушке не в супруги годился бы, а в дедушки. За этакое золотое слово капитанша, конечно, через полчаса уже висела у нее на шее и целовала ее морщинистые щеки.
Вскоре она стала обожать старуху, и обе с первых же дней не расставались ни на минуту.
Однако Макарьевна сумела так себя поставить в доме, что если барыня Анна Семеновна ее обожала, то и барин Кузьма Васильевич тоже ее полюбил. Впрочем, Макарьевна старалась всегда поглядеть, хорошо ли и плотно ли приперта дверь их комнаты, где она с молодой барыней беседовала шепотом и толковала обо всем том, что творится на свете, и о том, как добрым людям на белом свете жить следует.
Эти беседы шестидесятилетней старухи с молодой женщиной кончились тем, что обе печаловались, как мудрена ее, Аннушкина, жизнь. Но поделать ничего нельзя. Руки на себя наложить – глупо и рано. Надо другого какого выхода ждать. Жизнь всю так прожить нельзя. Все равно от тоски зачахнешь и на тот свет уйдешь. Надо терпеть и ждать. Может, что и навернется. Мало ль что на свете приключается. В сказке не рассказать, что наяву, глядь, потрафилось… Таково просто, а миру на аханье.
Однако Анна Семеновна все-таки постоянно, раза по два в неделю, чтобы душу отвести, грозилась мужу утопиться в той проруби на реке, где для хозяйства воду берут.
III
Не в русских пределах, хотя в единоверной Руси-стране, ярко белеется и будто блестит маленький городок без садов, без растительности кругом, утонувший среди голой степи, раскаленной солнцем, кажется одиноким, затерянным, как корабль среди моря. Но если пустынно все кругом, то в самом городке многолюдство, движение. Вид городка совершенно необычайный, каким он не может быть всегда, а может быть только временно, вследствие чрезвычайных обстоятельств.
Действительно, обстоятельства эти незаурядные – война.
В городке главный штаб победоносной армии. А какой и чей штаб? Главнокомандующего князя Потемкина.
В небольшом, но все-таки самом большом доме городка теснится, движется и суетится настоящий муравейник, но не серый, а яркий, сияющий, всех цветов радуги, и блестит в лучах солнца, пылающего над окрестностью и всей южной страной.
Десятки и даже вся сотня разнообразнейших мундиров придает этой суетне особый отпечаток чего-то высокого, едва достижимого для всех обывателей. Еще серее, убожее кажутся эти обыватели, в числе которых нет русских. Тут и турки, и молдаване, и евреи.
В уютной комнате этого дома лежит на диване в одном легком халате из шелковистой ткани большой и грузный человек с босыми ногами, с обнаженной грудью и с голыми руками, потому что рукава по плечи засучены.
Уже дня четыре валяется он так…
Жара и духота измучили его. Но главное не в этом. На него напала обычная периодическая хворость. Имени ей нет, и назвать ее нельзя, объяснить тоже нельзя, можно только рассказать. Хворость в том, что нигде не болит, тело здорово, но дух томится, изнывает. Если болит что, так разве сердце, да и не болит, а болеет о себе, о других, обо всем мире.
«Не стоит жить на свете! Все суета. Марево! Умереть страшно, а то ни за что бы жить не стал. Люди глупы и злы; друзья – одни предатели; враги неумолимы и беспощадны. Одна надежда на нее, да и она – человек. И она – самодержица над миллионами, сама подвластна невидимке – клевете. Не стоит жить и, пожалуй, лучше умереть! Стоит прожить еще самую малость, чтобы успеть уничтожить полумесяц, выгнать турок из Европы, снова назвать Константинополь Царьградом и, отворив его русским войскам, положить основание новому византийскому царству с новым царем Константином, ее внуком, теперь младенцем. Только из-за этого и стоит еще немного прожить, а то бы сейчас умер с охотой».
Так рассуждает, хворая, тоскуя и мучась духом, всемогущий вельможа, Григорий Александрович Потемкин. От этой хворости нет лекарств. Надо обождать, чтобы немощь сама прошла.
Между тем, пока валяется он на диване, все стало кругом, нет ответа ни на какой важный вопрос. Из дома не выходит и не уезжает ни один курьер, тогда как этих курьеров во многих местах ожидают с нетерпением. Даже иная осажденная крепость неприятельская еще держится, еще не взята штурмом, потому что Григорий Александрович думает о том, что не стоит жить.
В соседних комнатах, в маленькой зале, на лестнице и вокруг крыльца на улице, вся эта залившая домик толпа, пестрая, разноцветная, золотая и серебряная, кишит муравейником, рассуждает вполголоса, или шепчется, или только переглядывается. И у всех на языке, у всех даже на лице только один вопрос:
– Ну, что?
И у всех только один ответ:
– Все то же…
– Не прошло еще?
– Нет, не прошло.
– Что сказывают?
– Сказывают, еще денек-два протянется, не больше.
Четвертые сутки тоже прошли так же, но на пятый день около полудня Григорий Александрович глядел еще суровее, но менее грыз ногти, реже вздыхал тяжело, а главное – приказал подать чулки и туфли. Стало быть, он не будет больше лежать, а будет сновать по своей комнате. Это начало выздоровления. Будет еще один «встряс», быстрый и бурный, как всегда, но зато уже как последнее проявление хворости. Этот припадок, или «встряс», как выражаются приближенные, всегда внезапен, всегда разный, но равно странный или даже диковинный, иногда совершенно непонятный для окружающих. Для глупцов этот финал безыменной хворости – самодурство прихотника, но для умников загадка, задача.
Наступил шестой день.
– Приказал подать одеваться!
– Одевается! Одевается!
– Прошло. Прошло. Слава Богу!
Слова эти облетели домик, достигли крыльца и побежали по улицам городка. И все ожило. Все просияли.
Одевшись, князь сел в любимое кресло, приехавшее вслед за ним из Петербурга. Он задумался, но лицо было ясное.
И через полчаса закипела работа, начались доклады, приемы, приказы, подписи и распоряжения государственной важности. Уже в сумерки, сбыв дело с рук, князь вдруг ухмыльнулся и приказал:
– Позвать Девлетку!
Офицера князя Девлета-Ильдишева не оказалось в зале. Посланный разыскал офицера на дому, где он обливался в сарае ключевой водой. Молодой человек, лет двадцати пяти, с удивительным искусством в пять минут оделся в полную форму – привычка великое дело – и чуть не бегом пустился к дому главнокомандующего. Не прошло, конечно, полчаса после требования вельможи, как камердинер уже докладывал ему:
– Князь Девлет-Ильдишев.
Между тем молодой князь в зале, окруженный кучкой офицеров и двумя генералами, любезно кланялся и здоровался. Его все знали, все любили, потому что, добрый малый сам по себе, он, вдобавок, с некоторых пор начинал как будто делать быструю и блестящую карьеру. Все замечали, что главнокомандующий все более его к себе приближает и молодой князь становится будто любимцем.
Впрочем, этому офицеру как бы пристало быть фаворитом высокопоставленного лица или даже временщика. Если, указав на него, объяснить, что он фаворит всемогущего вельможи, то никто бы не удивился, и это благодаря только наружности молодого человека.
Князь Девлет-Ильдишев был настоящий типический красавец христианско-мусульманских пределов, то есть кавказец по происхождению. Будучи сыном и братом двух знаменитых красавиц города Тифлиса, он не уступал им обеим ни в чем, скорее делал им честь. Оригинальный, строго правильный профиль, чистый, матовый цвет лица, гладко выбритого, чудные черные глаза с синими белками, красивое сложение и стройность, наконец, что-то приветливо-доброе и правдивое во взгляде и улыбке – все делало из князя Девлета настоящего красавца.
Через минуту офицер стоял уже навытяжку у дверей комнаты, где сидел в креслах главнокомандующий. Потемкин смотрел на офицера молча и весело улыбался. Ему нравился этот молодой, красивый и изящный кавказец, вдобавок ловкий и сметливый, отлично исполняющий всякого рода поручения.
Видя довольное и веселое лицо князя, офицер выговорил, тоже улыбаясь:
– Что прикажете, Григорий Александрович?
Это обращение, часто поражавшее окружающих и свидетельствовавшее о близости отношений главнокомандующего к офицеру, было, однако, результатом простой случайности и простой прихоти.
Однажды, случайно, князь приказал офицеру никак не титуловать его, так как это замедляет всякий разговор, да, наконец, и надоедает слуху. Он приказал ему говорить просто «Григорий Александрович», без всяких титулований и даже избегать повторять слишком часто и имя с отчеством.
IV
Князь, помолчав и подумав, заговорил:
– Скажи, Девлетка, я знаю, ты – красавец. Знаю, что прыток. Знаю, что дураком не бывал, но скажи, бывал ты когда в дураках?
Офицер ежился, ибо отвечать «не могу знать» было запрещено.
– По сю пору, сдается, еще не бывал. Но все же если в одних делах я не дурак, то в других делах, может, окажусь совсем дураком.
– Хочу я тебя послать с поручением важным. И не близко: к черту на кулички. То бишь вру. От черта на куличиках, где мы теперь, в христианские места, в Тамбовскую или Воронежскую губернию. Дорогу найдешь? – улыбнулся Потемкин.
– Найду-с!
– А дело справишь мое?
– Какое дело? Постараюсь справить всякое. А что Бог даст.
– Надо мне, видишь ли, привезти сюда российскую луну. Обождавши там, в Тамбове или в Воронеже, пока народится новый месяц и станет подниматься с земли на небо, в эту самую пору подпрыгнуть, ухватить его, запрятать в карман и привезти. Хочу я поглядеть, похож ли российский полумесяц на здешний – турецкий. Можешь?
Офицер, уже привыкший к вельможе, усмехнулся и вымолвил:
– Попробую!
– Случалось тебе когда месяц с неба хватать и в карман класть?
– Нет-с, еще не приходилось. Да это что? Попробую. Только за удачу не отвечаю. Впредь прошу не гневаться, если обмахнусь.
Потемкин рассмеялся и вымолвил, помолчав:
– Вот что, голубчик Девлетушка, если послать тебя луну ловить, то ты хотя ее и не поймаешь, то за это тебе ничего не будет. Никто не рассердится на тебя, не побьет, не убьет и даже не тронет. Я даже не трону. А вот приходится мне тебя послать за иным делом: словить и украсть некое махонькое красное солнышко. А за это тебя могут пришпилить, уходить те, что стерегут это солнышко. Не побоишься?
– Никогда ничего не боялся! – быстро, смело и как-то горделиво ответил офицер.
– Ну, так слушай, Девлетка! Расписывать не стану, скажу кратко. Стало, всякое слово лови и зарубай на носу. Был я проездом из Питера среди степей Малороссии, приехал на станцию, где из-за меня видимо-невидимо в дороге народу сидело. Кто из-за нехватки лошадей, потому что всех забрали под меня, а кто из-за любопытства поглядеть на Гришку Потемкина. Ну, вот я на этой станции лошадей тотчас не переменил, а остался на целых три часа кушать и беседовать. Всех дворян пригласил к себе и угощал среди поля около станционного дома. Да. Вот сказал, что расписывать не буду, а сам принялся, как баба, к делу примешивать пустяковину. Слушай. Промеж дворян был пандурский капитан в отставке, с женой. Пойми, глупый! Он у нее в отставке, а не она у него. И любопытны показались они мне! Ему под шестьдесят, а она, ей-ей, писаная красавица. Думал я – дочь, а то и внучка, а она – законная жена. А ей хоть и семнадцать лет, а уже года два замужем. Вот из-за нее я и угощал дворян, а угощая их, больше все с пандурочкой беседовал. И за это время узнал я, что она смотрит на капитана и на свое супружество, как волк, прикормленный на деревне, в лес смотрит. Понял я из наших бесед с нею, что не только ко мне согласится она убежать, а хоть к кому ни на есть. Так ей сладко. Хотел я тогда же, позапоздав на станции, приказать ее выкрасть. Да тут прискакал курьер из Петербурга и привез от государыни такое письмо, что было не до пандурских супружниц. А затем из головы выскочило.
1 2 3 4 5 6 7