Советую сайт https://Wodolei.ru
Бого открыл консервы и бутылку пива. Я спросил у него, не видел ли он Патрицию. Он ответил: «Нет, господин», и замолчал. Зная его, я ни на что большее и не рассчитывал. Однако крошечные геометрические фигуры у него на щеках и на лбу – треугольники, квадратики, кружочки, – образованные бесчисленными морщинами как-то по-особенному зашевелились. Он продолжил словно помимо собственной воли:
– Я больше не видел белую девочку, но в деревне все говорили мне о ней.
Бого сделал паузу, одолеваемый сомнениями. Я притворился, что весь поглощен процессом еды. Любой вопрос мог уничтожить в зародыше эту вдруг неожиданно возникшую у него потребность поделиться со мной своими мыслями.
– Люди очень ее любят, очень сильно ее любят, – продолжил Бого, – но только они ее боятся.
Я воскликнул:
– Боятся!
– Она колдунья для диких зверей, господин, – сказал Бого, понизив голос. – Мне поклялись, что у нее отец лев.
Я мысленно увидел лицо Буллита и спросил:
– Люди хотят сказать, что ее отец похож на льва?
– Нет, господин, люди говорят про настоящего льва, – возразил Бого.
Голос его звучал не так бесстрастно, как обычно, а чешуйчатая, вся испещренная морщинами кожа лица из черной стала серой, словно страх обесцветил ее. А ведь Бого был христианином, одевался по-европейски, читал на английском языке кенийские газеты.
– Ты думаешь, что такое возможно? – спросил я.
– Все возможно, господин, – очень тихим голосом произнес шофер. – Все, если Бог захочет.
Имел ли он в виду Бога, о котором ему рассказали миссионеры, или других богов, более древних и на африканской земле обладающих большей властью?
Он перешел на шепот:
– Эту девочку видели в бруссе; она лежала рядом с огромным львом, и он держал ее в своих лапах, как своего детеныша.
– Кто это видел? – спросил я.
– Люди, – ответил Бого.
– Какие люди?
– Люди, которые видели, люди, которые знают, – ответил Бого.
Он смотрел на меня с испугом. Мне трудно было понять, хочет ли он, чтобы я разделил его ужас или чтобы я опроверг его слова.
– Послушай Бого, – сказал я, – послушай, вспомним все те истории, которых нам столько по-нарассказали, пока мы ехали, и которые ты сам же мне переводил!.. В Уганде люди видели людей-пантер, в Танганьике люди видели людей-змей. А на озере Виктория были даже такие люди, которые разговаривали с Лютембе, великим богом-крокодилом, которому уже две тысячи лет.
– Правильно, господин, – сказал Бого.
Убедил я его или нет? Голос Бого опять звучал абсолютно ровно. А прочитать что-либо у него на лице было невозможно.
В хижину вошел рейнджер. Бого перевел, то, что он сказал. Рейнджер находился в моем распоряжении для осмотра заповедника. Кстати, этого требовали правила. По территории Королевского заповедника было запрещено передвигаться без вооруженного охранника.
Рейнджер сел со своим карабином в машину рядом с Бого. Я расположился сзади.
Заповедник был огромен. Он простирался на десятки и десятки миль, и кустарниковая брусса сменялась в нем то лесом, то саванной, а на равнине вырастали вдруг то холмы, то каменистые пики. И над всеми этими раскаленными дикими пространствами бессменным стражем возвышалась покрытая снегами колоссальная масса Килиманджаро. Животные были повсюду. Никогда я еще не видел столько скачущих зебр, бегающих страусов, прыгающих газелей и антилоп, никогда не видел столь многочисленных стад буйволов и столь крупных семейств жирафов.
Никакие ограды, никакие изгороди, никакие бросающиеся в глаза знаки не отделяли заповедник от обыкновенной бруссы. Границы его были обозначены только на картах и в кадастрах. Но звери, похоже, все-таки чувствовали, знали (и передавали на таинственном языке это знание друг другу), что вот тут находится место, где их защищают, вот тут расположено их убежище.
Вначале великолепие природы и изобилие животных восхищали меня. Однако очень скоро я почувствовал, что все эти красоты становятся для меня источником раздражения, чуть ли даже не страдания. Когда я хотел остановиться и приблизиться к животным, рейнджер не позволял мне отойти от дороги ни в ту, ни в другую сторону больше чем на несколько метров, да еще постоянно держался рядом. Когда я хотел проехать на машине по одной из тех тысяч тропинок, что петляли меж холмов или уходили в лес к тенистым укрытиям и звериным логовам, рейнджер мне запрещал. Мы не имели права даже в малейшей степени изменить заранее определенный, официальный маршрут. То есть мы обязаны были все время ехать по примитивной и довольно широкой дороге, пересекавшей заповедник в длину, да еще по некоторым редким ответвлениям, проложенным Буллитом.
Мне вспоминались его рассказы о туристах и о тех мерах предосторожности, которые он вынужден был принимать, имея с ними дело. Я был одним из этих туристов, ни больше и ни меньше.
Если бы я провел этот день в заповеднике, как все обычные посетители, я, вероятно, был бы счастлив от созерцания его богатств согласно общим законам. Но ведь Буллит обещал мне показать в нем убежища зверей и посвятить меня в какие-то тайны. А главное, главное, я видел водопой, стоя на рассвете рядом с Патрицией.
Время от времени рейнджер указывал своей длинной рукой, черной и костлявой, то вправо, то влево и произносил:
– Симба.
– Тембо.
Эти слова, единственные, которые мне удалось освоить на его языке, означали, что в отдаленных зарослях колючих и запретных для меня кустарников жили львы, а что вон там, за вулканическими холмами, куда я не в силах добраться, бродят стада слонов. Между тем моя машина продолжала трястись на предписанной мне дороге. Я ехал с ощущением, что меня наказали, обобрали, обманули, обокрали. В конце концов не без помощи жары и пыли я сдался и приказал Бого возвращаться.
Перед моей хижиной рейнджер сдвинул свои черные босые пятки, приложил к феске цвета хаки костлявую черную руку, вскинул карабин на плечо и сияющей улыбкой, не уступающей в своей яркости блеску плоских металлических пуговиц на его мундире, удалился в сторону негритянской деревни. Он выполнил то, что ему было приказано: уберег меня от зверей и от меня самого.
Я посмотрел на солнце. У меня в запасе перед чайной церемонией в бунгало Буллитов оставался по крайней мере час. Как распорядиться этим временем?
Знойное марево исчезло. Небо казалось необыкновенно чистым и легким. Свет и тени вновь возобновили свои игры на поверхности земли и исполинском откосе горы. На столообразной вершине этой фантастической белой плоской плиты, словно специально воздвигнутой в виде алтаря для жертвоприношений по меркам вселенной, неподвижные вечные снега начинали таинственным образом вскипать, превращаться в пену, то опадающую, то вздымающуюся розовыми, оранжевыми, перламутровыми и золотыми гребнями.
Животных в глубине поляны больше не было видно. Птицы молчали. Обезьяны прекратили свои пересуды. Не шевелились ни ветки, ни иголки на деревьях, ни колючие кусты рядом с тропинками. Наступил миг тишины, покоя, передышки, и он показывал свою повелительную силу, позволяя сумеркам, находящимся где-то далеко, заявлять таким образом о своем приближении, тогда как солнце, казалось, приостановило свое движение перед тем, как позволить темным крыльям вечера прикрыть неживые формы и живых существ.
– Какие будут приказания, господин? – спросил Бого.
Меня заставило вздрогнуть не звучание его голоса, а возвращение к реальности и к осознанию своего присутствия в ней. Потому что перед этим была минута или, может быть, секунда, а то и вообще доля секунды – я не знаю, да это и не имеет значения, – когда я вдруг прекратил существовать в жалком человеческом измерении и затерялся в бесконечной вселенной, слился с ней, стал ею, а она стала мною.
Но Бого произнес слова и я как-то сразу одеревенел, оказался ужатым до моей обычной сущности и зашитым снова, помимо моей воли, в мою собственную кожу. И вынужденным давать указания, действовать, что-то делать. А что можно было делать такого, что находилось бы в согласии с бруссой и африканскими снегами, когда над ними склонялся вечер?
И тут из-под прикрытия колючих деревьев вышли два человека, два масая.
XI
То, что они принадлежали именно к этому народу, я понял сразу, несмотря на свой ограниченный опыт в этой области. Путешественнику ничего не стоит перепутать далууо, умбу, вакамба, кикуйю, меру, кинсигов и многие другие черные племена, населяющие Кению. Но если ему хоть раз попадались в пути – на широких ли, плоских, как стол, равнинах или в знойной бруссе – масаи, он уже не сможет забыть или с кем-то их перепутать.
Их легко узнать по величавой походке, ленивой и в то же время стремительной, по запоминающейся элегантной посадке головы, по особой манере носить копье и накидывать на тело кусок материи, одновременно прикрывая и обнажая его. И по характерной таинственной красоте черных африканцев, неведомо когда и какими тропами пришедших с берегов Нила. По неизменно присутствующей в жестах и чертах лица безрассудной, инстинктивной храбрости. А главное – по горделивой, абсолютной, несказанной свободе народа, который не завидует никому и ничему, потому что поросшие колючим кустарником безлюдные пространства, убогий скот и примитивное оружие, которое он изготовляет из железа, добытого в пересохших руслах рек, удовлетворяют все его потребности, и потому что он достаточно горд, чтобы не стремиться оставлять на земле людей ни домов, ни могил.
Два масая, возникшие в поле зрения, шли по кромке территории лагеря с гордо поднятой головой и прямым затылком одинаково быстрым, беззаботным и легким шагом. Хотя один из них был стариком, а другой мораном. Так называют юных воинов, которые согласно уходящей в глубь веков традиции, выходя из отрочества, становятся объектом самого большого почитания в клане и в племени и в течение нескольких лет не имеют других забот, кроме как быть отважными, прекрасными, постоянно похваляясь этими своими достоинствами. Основным признаком этого привилегированного состояния является их шевелюра.
Во всей Восточной Африке, где аборигены, как мужчины, так и женщины, с самых первых и до самых последних дней своего существования ходят с бритой головой, только одни мораны на протяжении всей их племенной весны позволяют своим курчавым волосам расти, как им вздумается, не прикасаясь к ним никакими режущими инструментами. Поэтому стоит волосам закрыть лоб, как за ними тут же начинается тщательнейший уход. Из некоторых растений извлекается сок, благодаря которому освященные волосы растут быстрее и приобретают большую жесткость. Их заплетают в тонкие, как лианы, косички, а затем переплетают еще между собой, создавая пышную волнистую массу. Потом их смазывают коровьим жиром. Они становятся плотными, блестящими. После чего их пропитывают и покрывают снаружи красной грязью и глиной. Тут уж не шевелюра венчает головы молодых масаев, а бесподобная материя, похожая одновременно и на сплетенных окаменелых змей, и на неопалимую купину, и на медный шлем, спереди острым клином доходящий до косматых бровей, а сзади опускающийся на черный затылок.
Старик и моран направлялись к моей хижине.
Я сказал Бого:
– Попроси-ка их остановиться.
– Но… господин… но… – пробормотал Бого.
Видно было, что под бесчисленными морщинами лицо его стало буквально серым.
– Но это же ведь масаи, – закончил он убитым голосом.
Бого принадлежал к племени кикуйю. И он хорошо знал, что эти скитающиеся по бесплодным землям пастухи, эти неприкаянные и жестокие, рождающиеся воинами кочевники испокон веков опустошали, выжигали, сносили с лица земли селения его оседлого народа. Англичане остановили эту резню, это точно. Но несколько спокойных лет недостаточно, чтобы вытравить из памяти накапливавшийся веками ужас.
– Я с тобой, Бого, – тихо сказал я ему. – Да и рейнджеры со своими карабинами не так далеко.
– Вы правы, господин, – прошептал Бого.
Но когда он обратился к масаям, голос у него был совершенно ватный.
– Квахери, – произнес Бого.
Это было явно какое-то приветствие.
Взгляд голых черных людей, прикрытых всего лишь спускающимся с плеч куском ткани, лишь скользнул по черному человеку, одетому как белые. Однако потрескавшаяся кожа Бого сразу приобрела еще более светлый оттенок серого цвета. Их взгляд содержал столько презрения, что это было уже даже не презрение, а смертельное отвращение. Так смотрят на гусеницу, которую давят и тут же про нее забывают. Бого конечно же принял новые обычаи. Но ведь масаи остались прежними.
– Квахери, – произнес я в свою очередь.
Морак ждал, что будет делать старик. Старик посмотрел мне прямо в глаза. Разумеется, я не был ровней ему. В моих жилах текла другая кровь, а под луной просто не мог родиться человек, который стоил бы масая. Но я был белым, я был на этой земле чужестранцем. А значит, можно было проявить ко мне вежливость, не унизив собственного достоинства.
– Квахери, – произнес старик с высокомерной благосклонностью в голосе.
– Квахери, – произнес моран безучастным голосом с безучастным выражением лица.
Старый масаи держался так же прямо, как его длинное копье, которое он вонзил перед собой отрывистым движением руки.
А моран опирался на свое оружие обеими руками. Но поскольку он по-прежнему прижимал его сбоку к туловищу, торс его и шея томно изогнулись. Очевидно, он хотел дать понять, что, когда даже старый вождь масаев вынужден проявлять вежливость, он со своей шевелюрой имеет право и даже обязан вести себя вызывающе. А может быть, просто инстинкт ему подсказывал, что такая его поза лучше, чем какая-либо другая подходит его удивительной красоте.
При взгляде на юное тело эфеба и атлета, на котором блестящая черная кожа обтягивала длинные, тонкие, изящные, но необыкновенно сильные мышцы, было ясно, что такой вот небрежный, легкий изгиб как нельзя лучше выявляет мягкую мощь этого безукоризненно сложенного тела. Что же касается лица, покоившегося на полусогнутой обнаженной черной руке, и, казалось, освещенного изнутри золотыми отблесками, то благодаря крупным пунцовым губам, прямому жесткому носу, большим, блестящим от истомы и горящим от ярости глазам, благодаря, наконец, венчающей его массе расплавленного красного металла, оно сочетало в себе жестокость маски с какой-то сонной нежностью.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25