https://wodolei.ru/catalog/rakoviny/vreznye/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Я кончил первым и, улыбаясь, сдал тетрадь. Позже выяснилось, что только у меня и еще у двух учеников работы написаны без единой ошибки. Но это нисколько не помогло мне.
Я сидел, собираясь с мыслями к следующему уроку, уроку математики, и вдруг вспомнил, что вчера отец не взял меня в лечебницу и, следовательно, я уже никогда не найду золотого, который упал в снег. Сегодня начало таять. А главное, я растратил и серебро; значит, у меня уже нет денег, чтобы заменить золотой, если отец потребует у меня отчета. Он всегда хвалил тех, кто умеет давать отчет. Пока я сидел, погруженный в свои мысли, и болезненная тяжесть сжимала мне сердце, тетрадь по математике вдруг полетела на мою парту. Я и не заметил, что урок кончился и преподаватель латыни уступил место преподавателю математики. Задачи были уже написаны на доске.
Я встряхнулся, постарался вникнуть в первую задачу и принялся за решение. Почти подойдя к концу, я увидел, что результат у меня получается абсолютно бессмысленный. Я начал сначала, но не смог придумать другого решения. Правда, я не дошел до донца, но уже видел, что получается прежняя бессмыслица. Тогда я принялся за вторую задачу, но решал ее очень долго и справился с ней как раз тогда, когда лучшие наши математики гордо захлопнули свои тетради и с улыбкой превосходства озирались вокруг, точно так же, как я во время работы по латыни.
Я должен был либо попробовать еще раз решить первую задачу, либо взяться за последнюю. Я в третий раз принялся за первую, но в процессе решения, когда меня бросало то в жар, то в холод от лихорадочного нетерпения, я услышал, что часы бьют три четверти. Меня охватило страшное беспокойство, я с трудом владел собой…
Я бросил задачу и, тяжело дыша, откинулся назад. Лоб мой покрылся испариной. Я не мог решить первую задачу. Получался все тот же бессмысленный результат. Я видел, что не стоит доводить ее до конца, и перечеркнул все решения. Третья задача была, правда, трудной, но с ней я все-таки мог справиться. Кое-как я решил ее. Во время десятиминутной перемены мы принялись сравнивать наши ответы, и тут выяснилось, что вторую и третью задачи я решил неверно. Зато решение первой задачи, которое в своем безумном нетерпении я перечеркнул, было правильным.
Домой я вернулся в отчаянии. Мать не понимала, что со мной. Я напомнил ей о подписях. Она заплакала, умоляя меня все уладить. Словно это зависело от меня! Впрочем, еще не все было потеряно. Моя латинская работа была хорошей. Я знал это. Если математик отнесется ко мне снисходительно, все может окончиться благополучно.
Но я с тяжелым сердцем думал о деньгах, которых у меня не хватало. Потребовать у Перикла эти две кроны обратно — значило нарушить наши правила чести. У матери? Она рассердилась и стукнула меня по голове спицами, которые как раз держала в руке.
— Опять деньги? Постарайся сначала перейти в другой класс.
Она не понимала, что это для меня значит. Я рассказал ей все.
— Твой друг должен вернуть тебе деньги.
Я молчал.
— Ты, право, слишком легкомыслен, — прибавила она, — и за это я тебя расцелую.
Я отвернулся. Она горячо поцеловала меня. Мне хотелось плакать.
Мои беды множились. Неужели образок, который я получил от мальчика в сумасшедшем доме, не принесет мне счастья? Неужели воля моя не одолеет «дедушку рока», как мы говорили? Моя работа по латыни была слишком хорошей для плохого ученика. Учитель не поверил, что я написал ее сам. Я никогда не давал повода заподозрить меня в плутовстве — больше, чем это было у нас принято, разумеется. Но из чрезмерного чувства справедливости преподаватель вызвал меня и еще нескольких мальчиков, работы которых стояли на грани между удовлетворительной и неудовлетворительной отметками, и предложил нам остаться после школы и написать проверочную работу, которая и будет решающей. Мы все согласились, я с очень тяжелым сердцем. И недаром. Моя повторная работа оказалась хуже, чем у других. Злой умысел был налицо, и педагогический совет постановил проучить меня и провалить. Я знал это, но не желал в это верить.
Вокруг каждого ученика, которому грозила подобная участь, образовывался круг почитателей или сочувствующих. Несчастье уважают заранее. Теперь я понял, что беда уже неотвратима. Если бы я по крайней мере сохранил деньги в целости!
Но нет, если бы я их даже сохранил, я все же провалился бы и навлек позор на своего знаменитого отца. Позор? А может быть, славу? Со времени посещения дома умалишенных, — оно мне снилось, оно взбудоражило меня гораздо сильнее, чем встреча с пилигримами, — а особенно после ужаса, который я пережил во время урока математики, я находился в состоянии такого отчаяния и такого возбуждения, что начал вести себя самым непонятным образом.
Прежде всего я совсем перестал готовить уроки. Я достал целую охапку книг из библиотеки отца — непонятно, как он этого не заметил, — и до поздней ночи просиживал над учебниками и атласами, покуда в этом хаосе не отыскал книг о душевных болезнях. Я совершенно не знал, как называются болезни, от которых лечат в домах умалишенных. Подростку эти книги были так же недоступны, как книги о глазных болезнях.
Зато мне были доступны иллюстрации и фотографии сумасшедших, например их глаза, и в связи с проснувшейся чувственностью они производили на меня самое неизгладимое впечатление, в котором соединялось все: напряжение, сладостно-страшное бессилие и безволие и немедленно вслед за этим вспышка воли, радостная, счастливая…
Нет, безнадежные больные — их удивительные жуткие лица и фигуры чернели на белых листах бумаги — не оттолкнут меня, как моего отца. Охваченный манией величия, я был убежден, что сумею при помощи лекарства, нет, вернее, операции, излечить их.
Образ мальчика с седыми волосами (впрочем, был ли он действительно моим ровесником?) запечатлелся у меня в душе. Я таскал все больше книг, я клал их себе под подушку вместо кошелька и, проснувшись утром, сразу принимался за чтение. Я ничего уже из них не переписывал. Некоторые абзацы я знал наизусть и запоминал их легко, хотя и не понимая, со всем бешенством опьянения и со всей его бесцельной силой, не имеющей ничего общего с действительностью.
Мой кошелек не интересовал меня больше или интересовал совсем в другом смысле и по особой причине. Впоследствии я никогда не мог понять, что двигало мною тогда, но, вероятно, это было какое-то очень сокровенное чувство. Вместо того чтобы пополнить сумму, доверенную мне отцом, я сделал все, чтобы промотать ее без остатка. И я еще гордился этим, я опьянялся своим мотовством.
В один из этих дней, после школы, ко мне подошел мой друг. Он принес две кроны и неловко совал их мне в руку. Шел дождь. На мне была толстая суконная пелерина. Он был маленький, а я высокий. Я взял его под руку, накрыл своей пелериной, и мы отправились в путь. Помнится, мы говорили мало и, уж во всяком случае, не о планах на будущее и не о школе, которую мы оба ненавидели. Как потом выяснилось, в этом зимнем семестре только мы с ним и провалились. Денег я у него не взял.
Не знаю, говорил ли он правду. Но я врал вовсю. Я заявил, будто получил большое наследство от отца, потом опомнился и добавил, что, конечно, я подразумеваю деда с отцовской стороны. В сундуке с одеждой и книгами я нашел будто бы важные рецепты для лечения душевнобольных, «сумасшедших», а на самом дне сундука стальную коробочку с золотыми монетами — по десять крон каждая.
Я почувствовал, как он вздрогнул от изумления, — мы были под одной пелериной. Я остановился и накинул ему на голову капюшон. Потом я пошарил у себя в карманах, сделал вид, что забыл золотые дома, и натешился его застенчивой улыбкой. Наконец, когда мы снова зашагали под пелериной, нарочно шлепая по лужам, я небрежно сказал:
— Ах нет, оказывается, я захватил несколько монет, так, горсточку.
Едва дыша, он уставился на меня.
— Настоящий! — сказал я и попробовал золотой на зуб, как это сделал давеча сумасшедший. — Разумеется, я закачу вам пир. Мы с тобой пригласим ребят. Чем же нам угостить их?
Мы решили купить мои любимые яства — атласные подушечки, которые продавались в больших стеклянных банках, маринованные огурцы, потом еще турецкие сигареты — Перикл уже научился курить. В качестве напитков мы решили предложить гостям на выбор мадеру, — это вино пили у нас дома, но я еще никогда его не пил, — и тминную водку, которую очень расхваливал отец Перикла.
В тот же вечер мы покончили со всеми покупками и под прикрытием пелерины перетащили их к нему домой. Пир, разумеется, должен был состояться у Перикла, он считался хозяином. Сияя от гордости, Перикл смотрел на меня сверкающими косыми глазами, теперь, впрочем, они казались мне прекрасными, и обещал позаботиться обо всем. Конечно, мы решили пригласить всех провалившихся — мы не знали, что окажемся в единственном числе, — а кроме того, первого ученика. Нам казалось это «здорово смешным».
— А чего бы ты хотел для себя? — спросил я в отчаянии, ибо, несмотря на все мое фанфаронство и громкий смех, основным моим чувством было все-таки отчаяние. Мне хотелось на оставшиеся деньги сделать подарки на память Периклу и моему отцу. Он отказался. Впрочем, из наших с ним разговоров я знал, что он интересуется философией. Я пошел с ним в книжную лавку, оставил его дожидаться на улице и гордо спросил самую дорогую книгу по философии. Приказчик посмотрел на меня с удивлением и принес книгу подержанную и поэтому относительно дешевую. Я вдруг почувствовал усталость. Я велел завернуть книгу и отдал ее моему другу. Подарок его не обрадовал. Я увидел, что и он притих.
Раздачу табелей назначили на конец недели, а сегодня была среда. Я побрел домой.
На другой день мы пригласили гостей — самых слабых и самых сильных учеников. Кто именно провалился, было еще неизвестно.
Какой-то внутренний голос повелевал мне не дожидаться раздачи табелей. У меня все еще оставалось четыре золотых и немного серебра. День рождения отца приближался. Я пошел в лучший галантерейный магазин и потребовал мужские галстуки самого лучшего качества. Приказчик тотчас же смекнул, что я ничего не смыслю, и предложил мне набор настоящих английских галстуков, на которые пошло не по три локтя шелка, как на обычный галстук, а верных четыре. Набор состоял из шести галстуков одинакового рисунка, но разных цветов, один ярче другого; на них, вероятно, не было спроса, они были слишком броски и слишком дороги. И здесь я истратил последние золотые.
Дома я спрятал галстуки вместе с учебником по душевным болезням в мой самый надежный тайник, то есть в печку, которая уже не топилась, — отец всегда экономил на топливе и вел счет каждой мерке угля.
На другой день состоялась пирушка. Настроение гостей очень скоро упало. Большинству стало скверно от папирос и мадеры. Некоторые захватили конфеты и даже огурцы домой.
В ночь перед раздачей табелей я спал крепко. Отец ничего не подозревал. Мать наконец предложила мне две недостающие кроны. Что оставалось делать? Отвернувшись, я поблагодарил ее.
— А как со школой? Ты перейдешь?
— Не беспокойся! — сказал я.
События развернулись быстрее и страшнее, чем я опасался. В моем табеле стояли не две, а целых три неудовлетворительных отметки. Я не уверен, что со мной поступили справедливо. Третьей плохой отметки я никак не ждал. Может быть, мне поставили ее в наказание. Отец, словно в насмешку, встретил меня очень ласково.
— Ну-ка, покажи табель, верно, не плох? — сказал он. Но, пробежав отметки — он все охватил одним взглядом, — отец побледнел и закусил губу.
Дрожа, я ждал гневного слова, удара. Ничего… Он посмотрел на меня, и я вспомнил, как он смотрит на пилигримов, и как смотрит на безнадежных больных, и как произносит «будто нужно им всем помогать!» и «безнадежные больные отталкивают меня». Но я был его сыном. И поэтому я тоже молчал. Мы стояли в приемной, у остановившихся часов. Он осторожно отворил дверцы футляра и толкнул маятник. Потом перевел стрелки. Было три четверти одиннадцатого. Часы показывали ровно шесть. Они били каждые полчаса, и отец всякий раз передвигал стрелки, чтобы часы начинали бить. Это было необходимо, иначе они испортились бы. Я понял его.
Когда стрелки дошли до одиннадцати, отец постучал в дверь, за которой дожидался наш Лука. Он вошел заспанный, со вспухшим лицом и блестящими глазами, от него разило водкой. Но как бы он ни выглядел — с каким удовольствием я очутился бы на его месте!
— Милый Лука! — сказал отец. Как мне хотелось, чтоб он меня назвал «милый». Но мне он не сказал ничего, ни единого слова. — Позовите мою жену.
Пришла мать, она еще ни о чем не знала и сразу вспыхнула, ее широко раскрытые глаза пожирали меня, руки ее дрожали.
— Успокойся! — сказал отец с нежностью, он давно уже к ней так не обращался. — Я ведь не потревожил тебя?
Мать покачала головой.
— Вот! — сказал отец и протянул ей табель.
— Не уйти ли ему? — спросила мать, подразумевая Луку, который стоял, упиваясь этим зрелищем. Но отец не понял ее.
— Нет, — сказал он, — если ты позволишь, я хотел бы, чтобы он (я) остался здесь.
— Как тебе угодно, — пролепетала мать и села. Складки ее шелкового платья, отливавшие из красного в небесно-голубое, зашелестели, когда она, съежившись, опустилась в плюшевое кресло. Она была очень бледна.
— Тебе холодно? — спросил отец необычайно глубоким, нежным голосом, совсем по-иному, чем всегда.
— Нет, нет, — ответила мать и выпрямилась.
Ночью снова похолодало. В печке, стоявшей в приемной, горел яркий огонь. Если у меня наверху затопили тоже, я пропал. Правда, ради пациентов, в приемной должно быть особенно тепло. Вовсе не обязательно, чтобы и в детской затопили. Я уже примирился со злосчастным табелем и молил бога, в которого я верил всей душой, хотя чуда и не случилось, — нет, именно потому что не случилось, ведь я не заслужил его, — я молился спасителю моему Иисусу Христу и богородице, чтобы в моей комнате не затопили и чтобы мы были избавлены по крайней мере от этого. Я говорю именно «мы». Ибо я ощущал всех нас — отца, который стоял выпрямившись за спинкой кресла и гладил по волосам мать;
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56


А-П

П-Я