https://wodolei.ru/catalog/rakoviny/nad-stiralnoj-mashinoj/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 


— При чем тут спасение? С помощью небольшого количества ртути, йода и прочей латинской кухни глаз, безусловно, был бы вылечен в самое короткое время.
Он явно не понял меня.
— А нельзя было спасти его от самоубийства? — спросил я.
— Это не наше дело. Разве что в очень отдаленном будущем. Но ты прав, возможно, что и на его дурацкую депрессию пала тень от спирохет и нужно было поискать их в коре его головного мозга, подвергнув ее исследованию под микроскопом, срез за срезом.
— Но разве не следовало испробовать все, пока он был жив? — заметил я.
— Все? Уж больно ты нескромен. Итак уже много, если мы пробуем понять изолированный процесс, происходящий в очень отдаленном органе, и повлиять на него.
Он говорил несколько рассеянно. Я тоже прислушивался; к нам доносился не только раздраженный разговор между матерью и Валли, но и громкий пронзительный крик маленькой Юдифи. Отец вдруг встал. Лицо его омрачилось, я не заметил, когда именно. Может быть, оно все время было таким. Он посмотрел на меня искоса суровым взглядом.
— Подожди меня, — крикнул он и быстро вышел из комнаты. Дверь из коридора, на лестницу распахнулась и захлопнулась, — кто-то, очевидно, только что ушел из нашего дома… Валли?
Я не посмел удостовериться в этом, хотя меня и тянуло пойти за ней, удержать ее, сделать что-нибудь, сам не знаю что. Сердце мое стучало так, что готово было разорваться. Наконец отец, которому удалось успокоить Юдифь, вернулся. Он уже не скрывал своего настроения. Он и не думал продолжать свой доклад о больной радужной оболочке или о тени, которую отбрасывают спирохеты (это выражение он уже, конечно, приберег для своих лекций). Наоборот, став прямо против меня, — я был с него ростом, — он начал почти так же пронзительно, как только что Юдифь.
— Ну-с, а теперь о более серьезном. Ты видишь, я жалею, что не дал тебе последовать влечению сердца, нет, не в том, что ты предполагаешь, к этому мы сейчас вернемся. Я думал в простоте душевной, нет, о простоте душевной тоже не приходится говорить, я имел в виду только твое призвание. Итак, ты можешь начать заниматься медициной. Я буду сам руководить тобой. Я не хочу, чтобы когда-нибудь впоследствии у нас возникли недоразумения. Наше имя чего-нибудь да стоит. Пусть будет по-твоему. Теперь о главном. Я не ханжа, не иезуит, как некоторые другие, я всегда пойму естество. Ты молод. Хорошо. Но все-таки тебе не следовало опускаться до черни, хуже того, до челяди, и, что самое худшее, в доме твоих родителей, где живут твои невинные брат и сестра. У тебя перед глазами была счастливая, совершенно безупречная семейная жизнь. Ни я, твой покорный слуга, ни твоя добрая мать не подали тебе примера, как бы мне выразиться, ну, ты понимаешь меня, — и все-таки ты опозорил свои очаг, ты совершил безответственный поступок. Друг, друг, ты принес мне уже много разочарований. Вероятно, больше, чем ты подозреваешь. Разве до сих пор я не был терпелив? Разве, хотя я вовсе не ханжа и не завсегдатай молелен, я не пытался честно видеть сучок в моем глазу и не видеть бревна в твоем? Пойми, я готов простить, более того, я готов воздать добром за зло, которое ты причинил нам, родителям, и позволить тебе идти дорогой, которая, может быть, недаром кажется тебе путем к земному раю. Я готов даже и на большее. Я помню, как однажды, когда ты был еще ребенком и промотал доверенные тебе деньги, ты заявил в свое извинение: «Я купил огурцы!» Может быть, и на этот раз ты только жертва твоего доброго сердца. Но ты натворил нечто ужасное: ты дал совратить себя немолодой ничтожной бабе, продувной комедиантке, которая всех нас водила за нос в течение стольких лет. Что это еще за монастырь? Бриксен! Все вранье, пошлое надувательство, обман.
— Нет! — сказал я. — Нет, это не так!
— Значит, — ответил отец, с трудом владея собой, — ты думаешь, что мы, мать и я, заблуждаемся? Ну-с, эта особа старше тебя на шесть лет. Она нищая, отец ее сидит на черном хлебе, ее брат пастух, в лучшем случае, проводник, ты же мой наследник, ты станешь в будущем богатым человеком. Неужели ты думаешь, простофиля, что она любит тебя за прекрасные глаза или за доброту сердечную, осел несчастный? Она навязала тебе ребенка, которого прижила бог весть с какой сволочью.
Я чувствовал, как во мне поднимается ярость, но я тоже умел владеть собой.
— Вероятно, это звучит для тебя не очень приятно, но я говорю правду. Скоро родится ребенок. А вместе с ним и процесс об алиментах. А я — почетный гражданин Пушберга. Нет, сынок, ты разве не понимаешь? Твой обожаемый деревенский цветик все очень тонко подстроил. Они избрали меня почетным гражданином не только для того, чтобы лишний раз основательно обобрать, они хотят связать меня по рукам и по ногам.
Я бросился на отца, но он схватил мои кулаки в свои руки и сказал, придвинувшись ко мне так, что я чувствовал, как бьется сердце под тканью его жилета:
— Я хочу знать правду! Ты скажешь мне правду?
Я кивнул.
— Ты любишь эту девку?
Что мне было делать? Я кивнул. Он выпустил мои руки, он отшатнулся. Мне стало жаль его.
— Что же ты собираешься делать?
Я молчал.
— Говори же! Мы должны прийти к окончательному решению. Я готов заботиться о ребенке. Ты этого не можешь. У тебя ничего нет.
— Я буду работать.
— Где работать? Учение на медицинском факультете продолжается шесть лет. Да и после этого ты еще тоже насидишься без хлеба. Ты хочешь всю свою юность, всю свою жизнь связать с этой грязной вонючей юбкой?
Я только молча взглянул на него.
— Ах, тебя, вероятно, оскорбляют такие слова? Уж не собираешься ли ты жениться на потаскухе?
Больше я не мог выдержать. Я не бросился на него. Нет, я опустился в кресло у письменного стола и сказал:
— А что же еще? Мне не остается ничего другого, иначе сволочью буду я.
Отец онемел. Он обеими руками оперся о письменный стол, который слегка задрожал под его тяжестью. Потом открыл рот, но не смог выговорить ни слова. Наконец он пробормотал:
— Пусти меня на мое место.
Я послушно встал, и он сел.
— Пока я жив, ты не женишься на ней, — сказал он. — Ты несовершеннолетний, ты не можешь жениться.
— И все-таки я это сделаю. Мы подождем.
— Не в моем доме, не…
— Тогда в другом.
— Я готов без всякого процесса об алиментах и признания отцовства обеспечить твою, как бы это выразиться, твою возлюбленную. И ребенка тоже. Правда, сказано, что бог не любит ублюдков. Но я сделаю все, чтобы обеспечить ребенку будущность, создать ему твердое положение в пределах социальной среды, в которой живет этот народ.
— Спасибо тебе, но я не могу иначе, я должен жениться на ней.
— Дитя, дитя, — сказал отец. — То, что тебя постигло, это не любовь, а катастрофа. Ты говоришь — жениться, Как можешь ты жениться в девятнадцать лет?
— Я сказал, что буду ждать.
— А когда тебе исполнится двадцать два и ты будешь совершеннолетним по закону, тогда что? Здесь, в нашей старой Австрии, властвуют попы. Погоди, не вспыхивай, я желаю тебе добра. Брак может быть совершен только по католическому обряду. Но такой брак нерасторжим навеки. Ты подумал об этом?
— Но я не вижу другого выхода.
Юдифь снова начала кричать, на этот раз я уже разбирал слова, она звала Валли, она хотела, чтобы Валли сидела с ней, около ее постели. Валли не шла. Я посмотрел на отца. Он пожирал меня злым взглядом. Взгляд этот пугал меня, но я его все-таки выдержал. Мать, закутанная в широкий пеньюар с длинным шлейфом, тихонько проскользнула в комнату:
— Иди к ребенку!
Словно на свете существовал только один ребенок, Юдифь!
Отец отрицательно покачал головой.
— Проклятая челядь — прошипел он, — как будто у меня нет других дел?! Что вы от меня хотите? Что вы все от меня хотите? — крикнул он, который не кричал никогда.
— Ты разбудишь еще и Виктора, — сказала мать и, несмотря на все горести и беды, улыбнулась своей прежней слабой и лукавой улыбкой, за которую я ненавидел ее сейчас так же, как и отец…
— Здесь нужно наконец навести порядок, — сказал он. — Стефания, — обратился он к матери, — ступай к Юдифи. Я приду через две минуты. Через две минуты, говорю я! Без возражений.
И когда мать, все еще улыбаясь, но не глядя на меня, потому что она стыдилась своего предательства, вышла из комнаты, отец поднялся и, пряча микроскоп в деревянный футляр, сказал:
— Вернемся к тебе. Знаешь ты наконец, чего ты хочешь?
— Знаю, я не могу покинуть девушку в беде.
— Да разве это беда! Разве ты один должен нести ответственность за ее легкомыслие! Я спрашиваю тебя в последний раз: ты либо дашь мне честное слово, что не увидишь больше эту… — и он сделал над собой усилие, — эту девушку, либо тебе придется уйти.
— Ты не можешь выгнать меня из дому.
— Вот как, не могу? Разве все, что здесь, — не моя собственность?
— Нет, — сказал я, — ты обязан содержать меня вплоть до моего совершеннолетия и воспитывать согласно своему общественному положению.
— Значит, кое-что в юриспруденции ты все-таки усвоил, — сказал он язвительно, с дьявольской усмешкой, полоснувшей меня по сердцу. — Смотри-ка, ай-ай-ай, ты, значит, разрешил социальный вопрос индивидуально. Ты следовал своей похоти, а теперь я должен заботиться о тебе, а тем самым, разумеется, и о ней, потому что на деньги, которые я буду, нет, которые я должен давать тебе, ты сможешь содержать и свою даму сердца, пока не станешь совершеннолетним, не женишься на ней и не сможешь узаконить чужого незаконного ребенка. И ты думаешь, что я соглашусь на эту комедию?
— Нет… Не думаю.
— О нет, ты не думаешь, — продолжал издеваться отец, который в холодной ярости понял меня ложно. — Нет, ты хочешь быть Христом, но не хочешь, чтобы тебя распяли.
Юдифь снова подняла отчаянный крик.
— Кажется, все черти разом вырвались из ада, — крикнул отец. — А я говорю — нет, обратился он ко мне.
— Ты всегда так говоришь, стоит мне о чем-нибудь тебя попросить.
— Пустые отговорки, чепуха. Или я, или Валли.
Я молчал.
— Ты не можешь быть супругом Валли и шурином пастуха и оставаться моим сыном. Пойми это, пойми! — повторил он с угрозой. — Что тебе эта безродная шлюха? Что она может дать тебе еще? Неужели она тебе не противна? Ты ей обещал? Она заставила тебя дать обещание?
— Ничего она не заставляла… Я ничего не обещал.
— Тогда в чем же дело? Значит, все в порядке?
— Именно поэтому я не могу поступить иначе, — сказал я.
— Тогда ступай к черту! Между нами все кончено. Лезь в петлю, коли тебе угодно. Видеть тебя не желаю.
Если бы только вечер кончился этими ужасными словами — ведь я еще надеялся на чудо! Но Юдифь все больше и больше взвинчивала себя криком и наконец впала в настоящее буйство — не знаю, как назвать это иначе. Вопли: «Валли…» становились все пронзительнее, и если вначале можно было подумать, что она, по обыкновению, кричит нарочно, то теперь я начал бояться, что дело серьезно и это может кончиться катастрофой. Щеки ее пылали, как в огне, глаза лихорадочно сверкали, отец поставил термометр, у нее было 39,9.
Чудовищно-холодный, злой взгляд отца пронзил меня. Мать тоже дрожала, как в лихорадке.
— Кто тебе позволил рассчитать Валли без моего разрешения? — тихо спросил отец, но мы, Юдифь и я, услышали это. Юдифь еще ничего не знала. Остолбенев от ужаса, она посмотрела на всех нас и сразу перестала кричать. Щеки ее побледнели, глаза закатились, и золотисто-рыжеватая головка упала на подушку.
— Она умирает, она умирает! — в полном смятении пробормотал отец. — И это он погубил ее! Погубил, чтобы его ублюдок остался единственным!
Какой смысл вступать в пререкания с человеком, который почти помешался от горя? Я бросился к телефону и позвонил знакомому детскому врачу, которого раньше изредка приглашали ко мне, когда я заболевал; к Юдифи его вызывали часто. Врач, к счастью, был дома и обещал приехать немедленно. Я сказал об этом родителям, они ничего не ответили, но я видел, что они это одобрили. Юдифь не то уснула, не то лежала без памяти, но как только врач, красивый, еще молодой человек с блестящими голубыми глазами и с длинной мягкой золотистой бородой, сел около ее кровати и начал осмотр — прежде всего он ощупал железки на шее, чтобы узнать, сильно ли они распухли, — ребенок снова впал в буйство. Юдифь начала биться на постели, она вцепилась обеими руками в его густую бороду и принялась рвать ее, к чему врач, разумеется, отнесся не слишком милостиво. Мы опустили веревочную сетку кроватки, но девочка в кровь разбила себе лицо о металлические прутья. От беспрерывного крика лицо ее стало багрово-синим, а на длиной тонкой шее вздулись жилы. Отец в отчаянии ломал руки, мать плакала, я никогда еще не видел их в таком состоянии. Даже врач, который привык к детским капризам, начал терять самообладание. Он грубо поднял девочку, посадил ее и приказал замолчать. Но она рыдала все громче, голос ее пресекался от визга. Легкий шлепок врача привел Юдифь в еще большее бешенство. Она бросилась ко мне в объятия, плакала, молила меня не уходить и рыдала все сильнее, вцепившись всеми десятью пальцами в мою ночную рубашку — я не успел одеться, после того как отец поднял меня с постели. Мать явно раздражало мое присутствие.
— Ступай же наконец спать, — шепнула она, кидая на меня неласковый взгляд. — Оставь нас одних!
Как только Юдифь это услышала, она вцепилась в меня еще отчаяннее и стала еще пронзительнее звать на помощь. Я уговаривал ее, сначала ласково, потом строго, слова мои не производили ни малейшего впечатления. При таких припадках, сопровождаемых высокой температурой, случается, что пульс временно ослабевает. Как врач, отец знал это, но как отцу ему мерещилась серьезная опасность, которой на самом деле не было. Ведь ясно, что ребенок, способный так громко орать, так отчаянно драться и кусаться, не может быть при смерти. У меня мелькнула глупая мысль, но мне казалось, что в такой день, как сегодняшний, стоит попытаться ее осуществить.
Без спроса, на глазах у растерявшегося врача, я взял ребенка на руки и сказал:
— Пойдем, Дитхен, пойдем к братишке. Виктор звал тебя, ты слышала?
Разумеется, Юдифь ничего не слышала.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56


А-П

П-Я