https://wodolei.ru/catalog/smesiteli/dlya_dusha/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Мы слышали грохот и вой снарядов.
Русские орудия стреляли с высокой точностью. Наши — тоже. Но осуществлять связь с артиллерией было трудно. Около полудня мой товарищ по офицерской школе в Черновицах, граф В., получил легкое ранение. Убитых было много.
Мы, уцелевшие, находились уже на другом, голом склоне, и опустошительный фланговый огонь начал ослабевать, как вдруг полковник споткнулся и стремительно (он был большим, тучным человеком) полетел под уклон. Я за ним. Он схватился за ремень и рвал его, словно его душило. Я отстегнул ремень и увидел, что из раны чуть повыше пояса медленно течет кровь. Но полковник ничего не чувствовал и удивленно смотрел на меня своими милыми серыми глазами, похожими на глаза моей Эвелины. Потом он потерял сознание. Лицо его стало землистым. Полковой врач, который без оружия храбро проделал все наступление, тотчас же кинулся к нему. Врач не нашел его безнадежным. Он дал ему каких-то капель и велел нам не притрагиваться к его носилкам. На этих носилках в ту же ночь скончался полковник фон Ч.
8
Я очень страдал, потеряв моего полковника, который стал для меня почти что вторым отцом, но я не роптал больше на бога, я постепенно перестал верить в Христа, я ничего не требовал и не ждал от него, как не ждал уже ничего от моего отца, профессора. Он писал мне теперь часто, точно так же, как и моя жена, он пенял на то, что я не отвечаю ему аккуратно, день в день. Они все еще пребывали в неведении. И я не хотел открывать им глаза.
Отец докучал мне своими денежными заботами. После атаки на Коростов нам доставили почту. Ее с большим трудом и опозданием привезли через горы, покрытые снегом.
Отец извещал меня, что у меня родился очаровательный братец, семи фунтов, при крещении его собираются назвать Теодором «если я согласен». Далее: «Миллионная страховка Юдифи стала истинным мучением и обузой, откуда брать ежегодно семьдесят тысяч крон для взносов? (Я этого тоже не знал.) Приток состоятельных пациентов из восточных областей прекратился, да и вообще практика, при большом количестве бесплатной работы, оставляет желать лучшего. (Да, очень жаль.) Квартиронаниматели стали платить еще неаккуратнее, чем прежде, но как участники войны они не подлежат выселению, на имущество их нельзя наложить арест, а расходы по содержанию домов, „непомерные налоги“, приходится нести по-прежнему». (Я и тут ничего не мог посоветовать.) Разумеется, писал отец, теперь война. Я мог только лаконично ответить: разумеется, отец, теперь война.
Чтобы немного отвлечь меня от постигшей меня утраты — смерти лучшего моего друга, полковника Тадеуша фон Ч., — Перикл тоже написал мне. И он принимал участие в войне, укрывшись в отряде Красного Креста. Письмо его было таким путаным, что я так и не понял, таскает ли он вдвоем с другим санитаром носилки с ранеными в поезда Красного Креста, которые отходят с фронта в тыл и отличаются особенно мягкими койками и миловидными сестрами, или же, сидя в одной из бесчисленных канцелярий, составляет списки простынь, масок для наркоза и прочее. Ягелло писал коротко. С рождества он служил в Инсбруке, в одной из рот королевских стрелков. В свободные часы он продолжал свою работу о детском труде и иронически сожалел, что в Тироле мало фабрик, а труд детей совсем не применяется, если не считать того, что дети тяжело и совершенно безвозмездно трудятся на полях. Впрочем, это уже выходит за границы его исследования. (Выходит! Боже сохрани!..)
Раньше я никогда не думал так о близких мне людях. После штурма высоты 1228, я утратил что-то, что прежде всегда поддерживало меня. Этот день, именно один этот день, оказался решающим. До моего ранения летом 1916 года я участвовал во многих, гораздо более страшных атаках и переделках, но они ничего не изменили во мне. Должно было произойти что-то особенное. Впрочем, это было впереди.
В июне 1916 года я приехал домой в отпуск. Я увидел мою мать (она тоже носила форму Красного Креста — белоснежную косынку и крест на груди), я увидел отца, издерганного, усталого, но все еще бодрого, он только что получил высокий орден Австрийской империи и сравнивал его с моими боевыми отличиями. Я предупредительно улыбался ему, и никогда еще мы не жили так душа в душу, как в это время, когда мне было скучно с ним.
Я навестил жену, я считал это своим долгом. Я увидел моего сына в нашем доме в Пушберге, в котором теперь хозяйничала Валли со своей служанкой. Ведь в качестве моей жены она получала солидное пособие от государства. Для маленького местечка его, во всяком случае, хватало. Мой мальчик — немного дичок, некрасивый, зато умный ребенок, получал строго религиозное воспитание. Сейчас он учился писать и использовал для своих упражнений поля моей старой книги по душевным болезням, которая лежала у жены без всякого употребления. Я смотрел мальчику через плечо. Но я не водил его неловкой ручонкой. Я не поправлял его, когда он вопросительно оглядывался на меня.
Я ушел в лес, один. Я увидел старые, любимые места. Под вечер я вернулся домой и позаботился о том, чтобы кроватка моего Максика оставалась на своем месте, в спальне, подле кровати Валли. Я разлюбил свою жену. Я уважал ее, я заботился о ней и о моем ребенке. Уезжая на фронт, я оставил им все деньги, какие у меня были. Я даже подарил ребенку мою думку, которая понравилась ему. На что она мне? Я таскал ее за собой много лет, она напоминала мне мать, родной дом. Теперь перья в ней свалялись, но моя Валли, прекрасная хозяйка, могла их перемыть.
Я любил другую женщину, подругу моей юности, Эвелину. После смерти ее отца среди его вещей мы нашли фотографию Эвелины. Она была снята в имении. Она носила еще свою девичью прическу. Улучив минуту, я стащил этот снимок.
— Кажется, здесь была фотография чахоточной девчонки? — спросил меня полковой адъютант, приводивший в порядок имущество полковника, чтобы переслать его наследникам. Я удивленно взглянул на него:
— Я не видел никакой девчонки.
Девчонка — и она! Но и это осталось далеко позади. Эвелина часто писала мне. Я ей реже. Сказать ей правду я не мог, лгать тоже не мог. Значит, оставался «простой расчет», как часто говаривал ее отец.
Я был произведен в лейтенанты. Мы участвовали в третьем наступлении на Россию — в открытой местности кавалерийские разъезды снова оказались в чести. Обычно патрулями командовали вахмистры, и только в особо важных случаях их вел молодой лейтенант. Мы в ту пору были уже в глубине России, все большие крепости были заняты силами Тройственного союза, в России назревала революция, и мой отец считал, что к рождеству будет заключен мир, — о, неведающий!
Проезжая верхом сквозь болота и пески в этой похожей на пустыню местности, выжженной знойным летом, я часто вспоминал об отце, но так, словно это было в другой жизни. Я всегда старался отложить на день чтение его писем. Я знал, что он представления не имеет о том, как я живу, что он больше чем когда бы то ни было существует для своей Юдифи, для своих остальных ребятишек, для своих домов, для своих орденов и, прежде всего, для своей профессии. И все-таки мне это не удавалось. Когда унтер-офицер, исполнявший обязанности почтальона, вручал мне почту, письма двух людей всегда вызывали у меня сердцебиение — короткие открытки Эвелины и длинные послания отца. Эвелина писала мне неустанно. Письма ее всегда состояли из нескольких фраз, чрезвычайно однообразных. Важна для меня была только подпись. Вначале она писала: «Множество приветов! Фон К.», потом стала подписываться начальной буквой своей девичьей фамилии: «С сердечным приветом! Фон Ч.». Потом: «С лучшими пожеланиями! Эвелина». А в последнее время, после моей поездки к родным и к жене, она писала: «С дружеским приветом! Т.Э.»
Накануне нашей несчастной конной разведки я тоже получил открытку. Там стояли обычные слова и в конце: «Н.Т.Э.». Во время офицерского богослужения я ломал себе голову над тем, что это означает. Кроме обычных тем, товарищи говорили теперь и о мире. А это свидетельствовало о том, что времена переменились! Впрочем, я и сам заметил это по первым седым волосам, которые обнаружил у себя на висках, бреясь перед зеркалом. Но этому горю легко было помочь. Надо было просто перестать бриться, что я и сделал.
Но что означали иероглифы «Н.Т.Э.»? Разумеется, я не стал спрашивать совета у товарищей, которые рассуждали о женщинах с таким же знанием дела, как о лошадях. Должно ли это означать «навеки твоя Эвелина» или «никогда твоя Эвелина»? Может быть, и я был неведающий? Следующий день доказал мне это, но не черным по белому, а красным по защитному — сочетание цветов, которое я должен был как будто хорошо знать. Однако мне суждено было узнать его еще на собственном опыте.
Наступление было в разгаре, и число пленных все возрастало. По слухам, в этой местности скрывалось много русских. Мне приказали произвести разведку по ту сторону речушки Лововской, извивавшейся среди широких болот. Мы выехали верхом около полуночи и выяснили, что русские поспешно отступили и местность совершенно свободна километра на четыре вокруг. Я спокойно поскакал обратно.
Было около четырех или пяти часов утра, рассвет сменил прохладную безоблачную ночь. Я ехал, держа в одной руке блокнот, а в другой карту. Вдруг щелкнул сухой и короткий выстрел, и я тотчас же почувствовал резкую мгновенную боль в левом колене, словно его коснулись острием ножа. Но я удержался в седле. Конь лишь на мгновение взвился на дыбы. К огню он привык — и его не ранило. Снова раздались не то два не то три выстрела; стреляли из зарослей кустарника на островке, находившемся посреди болота. Проезжая здесь в начале разведки, мы, правда, заметили его, но не могли подойти ближе, потому что кони увязли бы в трясине. Несмотря на жару, по этой топи надо было двигаться очень осторожно. Правда, я приказал одному из своих драгун спешиться, но он скоро вернулся и доложил, что на болотистом островке ничего подозрительного не обнаружено.
Несмотря на неутихающую боль, я остался в седле и послал к островку другого солдата, а сам взял под уздцы его лошадь. Но при первом же движении меня пронзила такая сумасшедшая боль по всей ноге, от колена до бедра, что у меня в глазах потемнело, и я свалился с лошади. Солдат возвратился и приподнял мою голову; очнувшись, я увидел над собой его лицо. Другие четыре драгуна тоже спешились. Только теперь я взглянул на свое колено. Я лежал распростертый на поросшей короткой травой земле, влажной от ночной росы. Повыше левой коленной чашечки зияло пулевое отверстие, бриджи мои уже намокли от крови и сукровицы.
Солдаты начали совещаться, как быть. Они обратились было ко мне, но поняли, что командовать я уже не в состоянии. Один из них дал мне выпить чего-то: рому, воды или холодного кофе, — я уже ничего не различал. Я только с жадностью проглотил жидкость и стиснул изо всех сил зубы. Я ни за что не хотел кричать, я не хотел проявить слабость перед моими людьми. Когда я снова открыл судорожно сжатые веки, все мои солдаты исчезли. Трое, ведя на поводу пятерых лошадей, возвратились к нашим проволочным заграждениям, двое отправились на островок. Пригнувшись к земле, используя каждую неровность местности, они пробирались вперед.
Теперь я перестал сдерживаться. Я кричал что было мочи, я стонал и прислушивался к собственным стонам. Взошло солнце, большое и ясное. Я кричал, пока мог, — кричал громко; когда силы мои истощились, а лужа крови под ногой все еще продолжала увеличиваться — тише. Я распростер руки, как, бывало, делал мальчишкой, когда признавал себя побежденным. Мой конь остался со мной, он жевал траву, и цепочка его мундштука звенела тихо, как обычно. Время от времени он приближался ко мне, я видел его маленькие, выхоленные копыта, но потом, испуганный моими криками, а может быть, и кровью, он отходил и снова принимался жевать траву в стороне, только искоса поглядывая на меня большим черным глазом.
Я продолжал кричать, я звал на помощь. Наконец рядом со мной возникла какая-то тень — это был один из солдат, который пробрался на топкий, поросший кустарником островок и накрыл там двух русских. Русские подняли руки вверх, сдаваясь в плен, и теперь эти упитанные, краснощекие, широкоплечие молодцы в защитной форме так и стояли, подняв руки, позади моего солдата.
Что мог сделать наш разведчик? Он не мог мне помочь при всем желании. Русские, видимо, тоже жалели меня. Солдат сделал единственное, что было в его силах, — дал мне еще раз напиться, отстегнул левое крыло моего седла и подложил его мне под голову. Боль стала невыносимой. Я снова взвыл и обессилел окончательно. Но тут, к моему успокоению, — ведь я отвечал за своих людей, — появился и второй разведчик.
Четыре солдата тронулись в путь в ярком свете солнца — русские впереди, австрийцы с лошадью позади. Я завидовал русским, я завидовал моим солдатам, я завидовал самому себе, тому, который еще несколько часов назад не знал, что значит страдание и смерть. Я не хотел умирать. Но еще больше я не хотел страдать.
Я ненавидел своего отца, теперь я вспомнил о нем, он стоял предо мною как живой, со своим слепым повиновением властям, со своей мудростью неведения и непоколебимым спокойствием, я ненавидел его за то, что он послал меня на фронт, я ненавидел его так, словно он сам вызвал войну… Но к обоим русским — один из них полчаса тому назад разрядил в меня свое ружье, а теперь оба они находились в безопасности и не чувствовали боли, — к ним у меня не было ненависти.
Мне казалось, что я умираю, и я попытался молиться. Но я не смог прочитать и первых слов «Отче наш». «Отче наш, отче наш…» — скулил я, и снова начал кричать, но со мной теперь не было даже лошади, которая обернулась бы на мой крик, солдат увел ее, и я слышал вдали ее ржанье. Может быть, ей хотелось вернуться ко мне. Я считал минуты, пока не явились санитары с носилками. Вероятно, все это продолжалось недолго, наш лагерь находился всего в десяти минутах ходьбы; Но что это были за минуты! Я старался думать о другом, я думал о моем призвании врача.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56


А-П

П-Я