https://wodolei.ru/catalog/shtorky/razdvijnie/steklyanye/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 


— У меня боязливая натура, графиня, — продолжал он далее, — я не могу видеть, когда лошадь идет по такой узкой тропинке по краю пропасти… Прошу вас, сойдите с лошади.
— О, у Сары твердая поступь! Она не боязлива! — возразила Гизела с улыбкой. — Я и прежде проезжала с ней этим местом, оно совсем не опасно.
— Я прошу вас, — повторил он вместо ответа. Она соскользнула со спины мисс Сары, и в ту же минуту и он сошел с лошади. Когда она, не оглядываясь, пошла по тропинке, он принялся привязывать обеих лошадей.
Гизела слегка вздрогнула, когда он вдруг очутился рядом с ней на тропинке. По правую ее руку возвышалась отвесная скала, по левую, по самому краю пропасти, шел он.
Взор ее робко скользил по величественной фигуре — в действительности такое ничтожное пространство лежало между ними, а между тем какая-то таинственно-роковая бездна, которую знал он один, должна разлучить их навеки. Когда-то холодный, все взвешивающий ее рассудок, строго державшийся так называемых светских порядков, был бессилен теперь против приговора ее сердца. Если бы этот человек, шедший с ней рядом, сказал ей: «Иди за мной, оставь все, что они называют своим и что ты никогда не любила, иди за мной в неведомую даль и в темное будущее», — она пошла бы за ним, не говоря ни слова.
Они шли молча.
Лицо Оливейры казалось как бы отлитым из металла — взор его не обращался более к молодой девушке, но она видела, как смуглые щеки его вспыхивали всякий раз, когда нога ее, спотыкаясь о камень, заставляла покачнуться ее тело.
Таким образом они достигли того места, где тропинка становилась еще уже. Сердце Гизелы забилось тревожно, ноги Оливейры, казалось, скользили по краю пропасти. Среди царствовавшей тишины она слышала, как камни, потревоженные его ногой, падали с шумом на каменистое дно. Всегда сдержанная, молодая девушка вдруг схватила руку его обеими руками.
— Я боюсь за вас, — тихо проговорила она с умоляющим взглядом.
Он стоял как прикованный, как бы окаменев от прикосновения этих маленьких ручек, под впечатлением этих слов. Гизела не видела его лица, но слышала, как грудь его тяжело вздымалась.
Она не знала, какое чувство волновало этого человека, она не успела об этом и подумать.
Оливейра тихо освободил свою руку от ее рук, причем мощная рука его дрожала.
— Ваша заботливость не к месту, графиня Штурм, — сказал он твердым, но совершенно ровным голосом. — Идемте далее… Моя обязанность провести вас по этой дороге, чтобы вы никогда впоследствии не вспоминали о ней с ужасом.
Но этого он был не в состоянии сделать — всю свою жизнь она с ужасом будет вспоминать чувства, пережитые ею в этом месте. Она изменила себе пред человеком, который именно менее всех должен был читать в ее сердце… И если в его словах и звучала горесть, если на самом деле и он охранял каждый ее шаг, все же это не примиряло ее с собой.
Она пошла далее, опустив голову, с тупым отчаянием на душе, как будто бы для нее все было потеряно в жизни, все, что есть в ней доброго и благородного, — любовь, надежда и собственное достоинство, Опасный путь был пройден, и португалец поспешил назад, чтобы привести лошадей, В то время, как он отвязывал животных, шляпа его упала, а с нее слетели все цветы, которые Оливейра отбросил от себя движением, полным заметного отвращения.
Он сел на своего коня и взял мисс Сару за повод.
Гизела вздохнула свободнее, когда увидела перед собой свою лошадь. Поднявшись на обломок скалы, она легко вскочила на спину животного, и оба всадника помчались к лесу.
Глава 22
Немного времени спустя они выехали на проезжую дорогу, которая соединяла Нейнфельд с Грейнсфельдом.
Вдруг они услышали быстро приближающийся стук колес. Оливейра поехал несколько тише, и вскоре их догнали телеги с нейнфельдскими рабочими и два пожарных насоса.
Как приветливо раскланивались эти люди с португальцем! Какое расположение к нему выражалось на этих сильных лицах!.. На этих-то людей жаловалась госпожа фон Гербек, сетуя, что они раскланиваются с ней не столь подобострастно, как прежде, и что они не стоят с открытыми головами все время, пока она мимо них проходит.
…И что сделала эта женщина, чтобы требовать от этого класса людей такого почтения к себе? Представляла ли она тот сильный разум, который дает миру новые идеи, расширяет мировоззрение людей? Стремилась ли, каким бы то ни было образом, доставить благосостояние этому классу? Была ли она одной из тех одаренных природой натур, которые обладают непреодолимым могуществом таланта? Совершенно наоборот. Она приходила в ужас от новых идей, считая их проповедников всех сплошь революционерами, а ее собственный умственный кругозор был ограничен законом ее узкого и черствого сердца — она пальцем не шевельнула ради пользы ближнего и довольствовалась тем, что воссылала свои молитвы небу, прося ниспослать милость благочестивым верующим и проклятие и кару на головы богоотступников; занятие искусствами она находила «неприличным» для высокорожденных людей — всегда во всем требовала она рабской покорности остального человечества относительно ее собственной персоны, единственно ради того лишь, что родители, произведшие ее не свет, ставили «фон» перед своими именами.
Гизела покраснела от негодования, подумав о том выводе, который неизбежно следовал из этого критического анализа, — первый раз она испытующим оком взглянула на свою воспитательницу… С какой необычайной быстротой под благотворным воздействием гуманности развилась способность к проницательному суждению в этой юной, скрытной, предоставленной самой себе натуре, и в тоже время какой недюжинной силой обладало это сердце, если все это могло сказываться в нем в такую минуту, когда ему нанесена была такая глубокая рана.
Вскоре пронеслась мимо них еще телега с рабочими, лица которых были встревожены и бледны.
— Это нейнфельдцы, — сказал Оливейра.
— Их-то не постигло несчастье, — проговорила Гизела тихим голосом. — Новые дома, которые вы построили для всех нейнфельдских рабочих, стоят в противоположной стороне селения, а горит целый ряд изб поденщиков, которые нанимаются на полевые работы. Все эти избы с драными крышами, с жалкими, выветрившимися глиняными стенами, с поломанными оконными рамами, заклеенными бумагой…
Оливейра посмотрел на нее с удивлением, — слова эти слишком резко звучали в устах девушки.
— Ив них живут люди, которые обязаны работать для нас, — а мы в награду за это платим им презрением; мы едим хлеб, возделанный их руками, и смотрим, как они сами голодают; мы ублажаем себя, а они рождены для нищеты, они в глазах наших что-то, что никогда не может быть сравнимо с нами; по нашему мнению, они какие-то низшие создания… Я знаю, мы ужасные эгоисты, но я узнала об этом совсем недавно.
Она остановилась.
Все это Гизела проговорила с какой-то поспешностью, в то время как Оливейра молча ехал с ней радом. Они ехали шагом, потому что мисс Сара была испугана грохотом пронесшихся мимо телег. Португалец и теперь протянул руку, чтобы придержать лошадь, которую Гизела хотела пустить вскачь.
— Подождите еще, — проговорил он. — Нам не следует здесь спешить.
— Так поезжайте вы вперед! Ваша лошадь не боится.
— Нет, я не сделаю этого. Я не могу оставлять здесь на произвол случая человеческую жизнь, чтобы там спасти жалкие пожитки. Вы утверждаете, что ваша лошадь надежна, а между тем каждую минуту она подвергает вас опасности — и при этом вы ездите безрассудно смело, графиня. Я предвидел, что вы сломите себе шею в каменоломне на обратном пути. На месте его превосходительства я бы не медля отобрал у вас этого коня.
При этих словах Оливейра надвинул шляпу на лоб, так что Гизеле, следившей за выражением его лица, невозможно было уловить его взгляда… Его появление в каменоломнях не было, стало быть, случайностью? Он явился туда единственно для того, чтобы оберегать ее? Сердце молодой девушки дрогнуло.
— Да и к тому же, — продолжал он, указывая по направлению пожара, — там нечего более и спасать — такое старье и гниль, как эти лачуги, горят быстро, а группа домиков, о которых вы упомянули, стоит одиноко… Вместо этого надо будет позаботиться о другого рода помощи и деятельности. Я хочу сказать, что надо будет поискать пристанища для лишенных крова, а так как вы находите ужасным эти крыши и вымазанные глиной стены…
— О, поверьте, — перебила его Гизела, — они навсегда должны исчезнуть из Грейнсфельда. Никто не должен более терпеть нужды — все должно быть иначе!.. Старый, строгий человек в Лесном доме был прав — я была бесчувственной, как камень. Я сознательно находила, что рабочие классы должны оставаться в жалком и беспомощном состоянии — ни единым словом не протестовала я нелепым разглагольствованиям госпожи фон Гербек и грейнсфельдского школьного учителя, по понятиям которого следует поддерживать невежество в народе; мне, видевшей чуть ли не каждый день, во время своих прогулок в карете, ободранных и одичалых крестьянских детей, и в голову не приходило одеть их и осветить их душу… Вы сами произнесли надо мной приговор, я знаю, и как бы слова ваши ни были жестоки — я заслужила их.
Опустив голову, Оливейра ни единым словом не прервал этого уничтожающего самоосуждения, которое она произносила против самой себя; он тихо выжидал, как врач, когда перестанет идти кровь из пораненного места; но этот врач не мог хладнокровно видеть страданий своего пациента; человек этот сам должен был бороться с собой, чтобы не выдать своего горячего, страстного участия.
— Вы забываете, графиня, — сказал он после минутного молчания, между тем как губы Гизелы дрожали от волнения, — что ваш прежний образ мыслей обусловливается двумя влияниями — той средой, которая исключительно одна окружает вас, и, затем, вашим воспитанием.
— Положим, какая-то часть падает и на них, — возразила она взволнованно, — но это не оправдывает моего праздномыслия и черствости сердца!
И она посмотрела на него с печальной улыбкой.
— Но я все-таки должна вас просить не осуждать этот образ воспитания, — продолжала она далее. — Мне ежедневно твердят, что я строго воспитана — в духе моей бабушки.
Лицо Оливейры омрачилось.
— Я оскорбил вас этим? — спросил он, и голос его вдруг сделался жестким.
— Мне было горько… В эту минуту я почувствовала, как порицают мою покойную бабушку… Этого никогда еще не бывало. Да и как же это возможно? Она была образцом возвышенной женской натуры.
Неописуемая смесь иронии и бесконечного презрения промелькнула на лице португальца.
— И поэтому вы сознательно будете гнушаться того, кто осмелился коснуться памяти этой благородной женщины?
Он проговорил это тихим голосом; слова эти не должны были выражать вопроса, хотя во взоре его проглядывало страстное желание ответа.
— Совершенно верно, — произнесла она быстро, смело вскинув на него свои карие глаза. — Я так же мало ему могу простить, как и тому, кто бы захотел на моих глазах втоптать в грязь самые святые для меня убеждения.
— Даже и в том случае, когда бы убеждения эти были ложны?
Поводья выпали у нее из рук, и глаза с мольбой устремились на него, — Я не знаю, какие причины имеете вы высказывать подобное сомнение! — проговорила она дрожащим голосом. — Может быть, вы многое испытали от людей и потому вам трудно верить в незапятнанную память усопшей… Вы чужой здесь и можете не знать о моей бабушке — но пройдите всю страну, и вы убедитесь, что имя графини Фельдерн произносится не иначе, как с уважением… Разве вы никогда не теряли дорогого вам существа? — спросила она после небольшого молчания, тихо покачивая своей прелестной головкой. — Следует потому так строго оберегать имена умерших, что они сами уже не могут защищать себя.
Она опустила голову, и по ясному лбу пробежала тень горечи.
— Воспоминание о моей бабушке есть единственная вещь, которая мне дорога в той сфере, в которой я родилась, — проговорила она тихо. — И как многое должна я в ней презирать!.. Я хочу сохранить вечно, что могла бы уважать, и кто попытался бы у меня отнять это, тот взял бы на себя тяжелый грех — он сделал бы меня нищей.
Она поехала далее, не замечая, что португалец оставался позади. Между тем лицо его выражало борьбу с горьким отчаянием, которое заставляло судорожно дрожать его губы.
Через несколько мгновений он снова уже ехал рядом с ней. Следов внутренней бури как бы никогда не существовало на этом лице… Кто мог бы предположить при этом отпечатке железной решимости и энергии, который характеризовал эту гордую голову и всю эту мощную фигуру, что и для этого человека бывали минуты внутренней неуверенности и сокрушения!
Они продолжали молча свой путь. Ветром доносило до них запах горелого, и облака дыма были уже над их головами.
Оливейра был прав — пламя пожирало лачуги с невероятной быстротой. Когда они выехали из леса, глазам их представилось пожарище: три дымящиеся кучки — четвертый дом был объят пламенем, а на пятом, последнем в ряду, начинала загораться крыша.
Пожарные насосы между тем хорошо делали свое дело; эти усилия казались просто смешными при виде тех жалких предметов, которые хотели спасти.
… Неужто на самом деле эти четыре покривившиеся стены с заклеенными бумагой оконными отверстиями можно назвать человеческим жилищем? И неужто должны были сохраниться эти признаки человеческой несправедливости для того, чтобы нищета продолжала гнездиться, для того, чтобы снова служить приютом Богом и людьми отверженной касте?
Все пять хижин едва занимали столько пространства, сколько занимала зала в прекрасном, гордом замке Грейнсфельд. Пять семейств помещались в этих полуразвалившихся стенах, которые сильный порыв бури мог бы превратить в кучу развалин, — в этой горсти спертого, нездорового воздуха и летом и зимой едва теплилась жизнь, отцветающая раньше своего расцвета… А в большой зале замка, которая видна была издали в эту минуту, стояли мертвые бронзовые фигуры на своих мраморных пьедесталах, и хрустальные украшения покачивались в воздухе, которым некому было дышать;
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41


А-П

П-Я