Качество удивило, приятный сайт 

 

" Да и на сестру свою накинулся потом: как смеешь его к мыслям таким приучать?.. Не так ли? Не правда ли?.. Прямо я бы изувечить за это мог!
- Двести лет жить, это очень много, и это чрезвычайно скучно... и это - совершенно лишнее, - сказал Матийцев.
И так как машинист только отшатнулся и глаза открыл и расставил руки, но ничего не возразил, не понимая, то Матийцев объяснил:
- В физике есть такой закон: каждое тело в воде весит меньше ровно настолько...
- Знаю!.. По улице бежал голый и кричал: "Нашел!.." Грек Архимед!
- Ну вот... Образно говоря: все, что попадает в человеческий мозг, становится легче именно настолько, сколько весит вытесненный им мозг... Земной шар, например, изучен достаточно, и насколько он изучен, настолько же он и усох... и так во всем... Что же вы будете с двумястами лет делать?
Машинист пригляделся к нему недоверчиво, приблизил глаза, чмыхнул, покрутил головою и очень оживленно заговорил:
- По этому поводу, чтобы вам ответить, я вам расскажу один факт... В том городе, видите ли, где я жил и куда опять хочу перевестись, - он стоит при море, - образовалась слобода "Нахаловка": так прозвали их за нахальство, а нахальство вот в чем. - Он опять забывчиво положил руку на колено Матийцева. - Вопрос местный: морская отмель - узенькая полоска чья она?.. Конечно, ей владелец общество. Но захватить ее надо - голытьбе, разумеется? Несомненно. Как это сделали? Вот как - я вам объясню. Поставит он самую скверную, из глины, печку с трубой и начнет потихоньку дымить... День дымит, два дымит - домашний очаг готов. А в таких случаях, если вам это неизвестно, самое главное - домашний очаг: давность с него считается. Потом начнет его обтыкивать с четырех сторон камышом: замечаете? - стены! Так это иногда два-три года тянется - все обтыкивает. Посмотрит на голяка другой голяк, - и себе такое мастерит... А тот уже смело крышу вывел - у того уже давность... Вот так она и получилась - слобода "Нахаловка". Дай же с моря урагана хорошего - и пропала "Нахаловка", потому что все на курьих ножках и удобств никаких.
Тут машинист остановился и добавил значительно:
- А приличное место на земле - оно по-ря-доч-ных денег стоит!.. Но многосемейному человеку надо его иметь. Это и есть моя заветная мечта!.. Но вы, может быть, спать хотите, а я вам мешаю?
- Нет, ничего... спать не хочу, - усмехнулся Матийцев. - Я себя отучил от этого... Нужно убедить себя, что только что спал, - и все.
- Хорошо, у кого сильная воля!.. Эх, я вам страшно завидую! - горячо отозвался машинист. - А я слаб - я не могу так... Только что же это, - я вам рассказать о "Нахаловке" рассказал, а к чему это - не объяснил. Вот я к чему, вслушайтесь, прошу вас... Впрочем, вы, как умный человек, может, и сами поняли, к чему я это?.. Ведь по-вашему выходит, что земной шар весь свой вес потерял, а по-моему выходит почему-то: слобода "Нахаловка"! Но, конечно, вы... с вами я не в состоянии спорить, - вы из меня можете сколько хотите веревок навить. Только я знаю, что ребята мои - уж столько они рубах и штанов рвут и столько раз в день носы себе квасят - все еще земной шар изучают!.. - И вдруг понизил голос: - А вы верите или нет в переселение душ?
- На что вам еще и переселение душ? - изумился Матийцев.
Глядя на круглую голову машиниста, он представил вдруг нелепую возможность, что есть душа и что она неистребима никак и остается на земле после смерти... И вот она, его душа, упрямо воплощается в какого-нибудь Божка и опускается в шахту целую жизнь копать уголь, лязгать вагонными цепями и мучить лошадей...
А машинист подхватил живо:
- На что?.. А вдруг, представьте, сейчас крушение (а на этом перегоне уже было однажды крушение), и вот вы-то останетесь целы и невредимы (красивым людям все удается), а я - убит. Значит, я на земле со счета долой, а как же дети? Их ведь у меня семь человек, и все мелкие... Нет, я списаться со счета не хочу, я их вывести в люди должен... не так ли? Ведь поймите же - у них совершенно ничего - ни копейки одной ни в каком банке!.. Ничего!.. Мной одним они живы... Если бы мог кто-нибудь им меня заменить - но ведь не может... Кто может им меня заменить?.. Никто!.. Поэтому я непременно воплощусь!
- Нет, эта затея совсем дурацкая, - резко сказал Матийцев.
- Гм... Я с вами согласен, конечно, что дурацкая, но... что же я могу другое сделать?..
- Право, не знаю.
- Вот, вы не знаете, и я не знаю, и никто не знает. Вы мне скажете: общество. А что же общество из них сделает, если даже допустим? Пастухов?!. А, может, при мне из них Архимеды выйдут?
Машинист бился перед ним и жужжал, как муха в паутине. Он не только надоел Матийцеву: для него по-молодому захотелось что-то придумать просто как бы задачу решить, посоветовать действительно что-нибудь такое, чтобы могло укрепить его на земле вместе с его потомством.
Так, незаметно для самого себя, Матийцев разговорился, а машинист, вставляя замечания, ликовал:
- Видите как! Вы мне речь, и я вам свое слово, - так мы и плетем плетку... Значит, я уже развился до того, что могу вас понимать - не так ли? Хоть и говорить как следует не умею, а понимать могу.
Но вот остановились на одной небольшой станции, и машинист сказал отчетливо:
- Станция "Душак",
Начальник станции - ишак,
Помощник - верблюд.
Поезд стоит пять минут...
Стих сложен про эту станцию давно, и теперь ишака уже нет в живых: отравился... Фамилия его была Сердюков, пузом вперед ходил, из себя чрезвычайно красный - краснее своей фуражки... Заграбастал пять тысяч казенных денег - поехал в Москву в карты играть... Говорят, сначала был в выигрыше огромном, а потом случился казус: все там оставил... Приехал сюда и отравился... Вот вам и ишак.
Матийцев ничего не сказал, только внимательно оглядел станцию из окна, представил пузатого, красного, краснее фуражки, и стыдно стало как-то, что сам он сидит и рассуждает о том, что совершенно не нужно уж ему; зачем же это?
- Вот мы столько времени говорили о разных вопросах, а вы не устали, - продолжал между тем машинист. - Первого человека такого вижу, - честное слово!.. Вот что значит, - я угадал вас с одного вашего взгляда блестящего!.. А вы не рисуете ли? Да? Не так ли? Хотел бы я вашего совета послушать относительно одного моего малыша: рисует, представьте, восьми лет мальчик, и очень хорошо, и лицо человеческое, например, в профиль я ему еще могу показать, а фас - кончено! Тут камень преткновения!.. С чего нужно начинать фас, скажите: можно с волос, можно с бровей и глаз, можно с носа, нос - это самое трудное, но с чего правильней?
- А не будет ли уж нам, собственно говоря... - сказал морщась, Матийцев.
- Ага!.. Та-ак! А не "собственно говоря"?..
И вдруг Матийцев увидел, что машинист смотрит на него торжествующе и саркастически, что перед ним все время был в сущности саркастический человек, так как у саркастических русских людей глаза именно вот такие зеленовато-светлые, в морщинках. Большей частью эти люди сухопары, но если у них не болит печень и легкие и сердце в порядке, то они вот именно таковы: плотны, бодры, с лысинкой на темени, с рябинами или веснушками на щеках, и все время тычут руками.
А машинист говорил язвительно:
- Я вам сказал: "Значит, ваша воля сильнее моей", а вы мне сказали на это: "Конечно!" Теперь же на проверку выходит, что моя сила сильнее вашей - не так ли? Я не устал, а вы вот устали... Ну, ложитесь поспать на свое верхнее место, только теперь до Ростова один час езды, и, пожалуй, не стоит...
- Так что же это вы меня перехитрили, значит? - "Верхнее место я тебе отдам, а уж спать не дам, шалишь!.. Буду вот все время разговоры говорить..." Так, что ли?.. Угадал? - улыбаясь, сказал Матийцев. И с чувством большой взрослости, законченности, маститости, точно уже седая с желтизной борода у него выросла, добавил ласково: - Ах, вы, петушок, петушок!
В это время в темной степи блеснули огоньки какой-то станции, и Матийцев вышел посмотреть, да так и остался на площадке до самого Ростова. И когда он думал о машинисте, показалось, что он им обижен, и обида эта была не в нем самом, а в том, что он рассказал о начальнике станции. Пузатый, красный, а вот предупредил же его... и сотни тысяч предупредили его в этом, и завтра в одиннадцать часов вечера в разных углах земли упразднит себя так же, как он, Матийцев, быть может, тысяча человек, так что, и одиноко умирая, он не в одиночестве умрет.
Когда поезд подходил к Ростову, Матийцев увидел, как машинист, уже одетый, приоткрыл дверь на площадку и сказал:
- Сейчас Ростов!.. - Постоял немного и исчез; а на вокзале, проходя мимо него, успел все-таки в толчее и суматохе, приподымая прощально кепку, сказать таинственно, блеснув глазом: - Я понял, с кем я имею дело.
"Что же он такое понял?" - подумал Матийцев, но машинист затерялся в толпе и больше не попадался.
VII
В коммерческом клубе, куда с вокзала приехал Матийцев, в небольшом саду так понравилось даже это (насколько могло теперь что-нибудь нравиться Матийцеву): вмешаться одиноко в принаряженную публику и вместе со всеми, не торопясь, размеренно ходить по аллеям между цветами: так непохоже это было на грязные вонючие копи. Аллеи были усыпаны желтой ракушкой, электрические шары сияли ровно, трепещущие вуали трогательно окрыляли дам, даже пожилых и тучных. Перед большой эстрадой для оркестра подымались высокие розовые гладиолусы и еще какие-то миловидные цветы с сильным запахом, а вверху над эстрадой, как всегда, сверкала разными огоньками лира.
В оркестре было все, как в порядочных оркестрах: и капельмейстер во фраке, с длинными темными волосами, когда-нибудь, может быть, и густыми, но теперь совсем уже не похожими на нимб, и много скрипок, и много альтов (Матийцев искренне пожалел того бедного любителя альтов, который встретился ему на станции), и виолончелист был почему-то загримирован под Тютчева и при игре умышленно устало наклонял то вправо, то влево голову, а господа с флейтами и кларнетами были все, как на подбор, очень изящные, молодые, упитанные, видимо уверенные в себе люди; и даже одна девица была в оркестре - скрипачка в розовой шляпке, и к ней, чаще, чем к другим, наклонялся весь влюбленный в звуки капельмейстер, а у нее смычок казался бесконечным от длинной тонкой белой руки и потому всемогущим.
И не столько сознанием, сколько сердцем Матийцев ощущал в этом какой-то тупой угол, из которого никогда уж и никуда не выйдет человек. Он, Матийцев, завтра умрет, а люди - так вот и будут они и через пятьсот лет: сад в городе, ровно горящие фонари, цветы, пересаженные из теплиц (цветы непременно), оркестр, высокий или низенький капельмейстер, который особенно будет горячиться, когда дойдет до "Тореадора" или другой ("Тореадора" тогда уж, конечно, забудут), еще более бравурной штучки, во все стороны будет совать руками, приседать, изгибаться, волноваться ужасно, и будет дрожать и вспархивать тощий хохолок над его лысиной. А виолончелист загримируется тогда под другого из гениев, более близкого к его эпохе, но так же будет то направо, то налево плавно склонять голову, и у первой скрипки, девицы (впрочем, тогда все первые скрипки будут, должно быть, девицы), бесконечным и белым будет казаться смычок от длинной, узкой, белой руки. И в рядах публики кто-нибудь молодой и неумелый будет шептать что-то под вуаль своей соседке, а та улыбнется про себя одной улыбкой, ему в лицо - другою и в лицо кому-то совсем незнакомому, случайно поглядевшему на нее сбоку, - третьей, самой загадочной.
Публику из сада скоро разогнал внезапно брызнувший дождь, и, выходя вместе с другими, Матийцев вспомнил, что выбрал этот клуб только затем, чтобы поиграть здесь в карты. Однако, привычно нерешительный и никогда не игравший, он и теперь долго стоял у входа в клуб и думал, не лучше ли пойти погулять по улицам (дождь проходил уже), найти тихую гостиницу, взять номер окнами во двор, попытаться заснуть, но случайно мимо прошло двое офицеров, и один спросил у другого: "О скольких зарядах?" Вопрос был чисто военный, казалось бы никакого отношения к Матийцеву не имеющий, но, даже не расслышав ответа на него, он тут же отворил дверь.
Нужно было записаться у швейцара, и в графе "Кто рекомендует?" Матийцев добросовестно начал искать какую-нибудь знакомую фамилию, например Мирзоянца, но не нашел. Понравилась фамилия Альтшуллер: представился добрый старый немец, которому отчего бы не поручиться за инженера Матийцева.
Сюда через открытые окна доносилась музыка из сада, и, когда подымался в игорный зал Матийцев, в саду играли знакомый ему вальс Вальдтейфеля. Из этих двух длинных фамилий - Альтшуллер и Вальдтейфель слепилось почему-то в представлении Матийцева веселое кружево, похожее на цифру 8.
VIII
В комнате узкой и длинной, с совершенно голыми стенами, в углу, ближе к лестнице, по которой то и дело скользили, позванивая посудой, официанты, за круглым большим тяжелым столом сидело человек восемь, а человек пять стояло за стульями, и, конечно, все курили и были в дыму. В дверь из этой комнаты видна была другая с тремя такими же столами: там было много народу, много шума, а накурили там до густоты тумана. Там были "серебряные" столы, и туда даже не зашел Матийцев, но за золотым столом в этой комнате он долго стоял, цепко всматриваясь в лица.
Прямо против него сидел очень толстый, молодой, но лысоватый, по-поросячьи розовый, с белыми ресницами и бритым лицом; глаза были сильно навыкат, а нижняя губа как ступень. Глядел он на всех почти кротко, часто вздыхал; оборачиваясь назад, где у него стоял столик, пил коньяк и закусывал лимоном. Был в белой куртке с костяными пуговицами, крупными, как пятаки, и бело-розовое широкое пятно это в синем дыму ярче всех бросилось в глаза Матийцеву. А рядом с этим справа выявился и другой, армянин должно быть, с высоким и прямым узким корпусом, квадратной головою, усаженной черным блестящим волосом, и с бледным, как свиток, растянутым лицом. Нос у него был очень длинный и даже на конце ущемлен, как будто стремился когда-то вырасти еще длиннее. Этот весь ушел в себя, точно творил какую-то "умную" молитву, и даже глаз почти не подымал: все глядел только вниз на свой угол стола. Зато против него сидел пожилой, изможденный, весь в серых завитках, и без того маленький, а тут еще прижавшийся к ребру стола кадыком, точно нестерпимо сильно болел у него живот, а ведь встать из-за стола никак невозможно.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35


А-П

П-Я