https://wodolei.ru/brands/Drazice/ 

 


Божок стоял молча у порога прямо против изучающих, чрезмерно внимательных глаз Матийцева, и смотрел на него по-своему, по-прежнему, глубоко исподлобья. Теперь это был как будто несколько не тот Божок: всегда он был черный и грязный или почище, но пьяный, теперь же одет он был в ту же праздничную куртку из полосатого рыжего Манчестера, как и в воскресенье, шестого мая, но был трезв, поэтому лицо у него посветлело, осмыслилось, и явная правда была в том, что говорили о нем шахтеры: "Рожей не очень удался, зато фигу-ра!.." Теперь, отвыкая от низкого штрека, он выпрямился за эти 2 - 3 дня, и уж не так сгибались ноги в коленях и спина: показался громаден. Без картуза его тоже никогда не видел Матийцев, теперь, оказалось, у него были светлые волосы, способные к причесу на косой пробор, а около глаз, тоже светлых, появились жалостливые бабьи складки, может быть от вида бессильно лежавшего тела и забинтованной, как в чалме, головы... И что особенно бросилось в глаза Матийцеву, как будто новое в нем, чего он не замечал так ясно раньше, - это руки его, тяжело висевшие по бокам, огромные, как рачьи клешни, - каждая ладонь вдвое больше лица.
- Ну, - сказал, наконец, Матийцев, пропустив наружу и опять поспешно убрав невольную улыбку. - Ты что?.. Как?..
- Простите, господин инженер, - бормотнул Божок.
От какой-то невнятной еще радости, как-то ни с чем не сообразной, но уже владевшей всем его существом, Матийцев невольно закрыл глаза и так, тяжело дыша, лежал несколько длинных мгновений, пока не сказал шутливо:
- Это ты меня здорово ляпнул!
Божок переступил с ноги на ногу, вздохнул, помял в руке картуз синий, с надорванным козырьком, - какой и тогда ночью был на нем, и промолчал, а Матийцев уперся глазами в его руки, - руки, которые ночью поднялись на него, поймали за колено, сдернули с окна на пол... ну и руки ж были! Большие пальцы оттопырились вершка на два, кажется, и в кулак не могли они сжаться как следует - так много было между ними и остальной ладонью упругого, жесткого, чугунного мяса.
И улыбнулся этим рукам Матийцев.
- Ишь, лапищи! - и вдруг нахмурился. - Ты что, убить меня прилез тогда, а, Божок?
- Вот истинный крест - с места не сойти!.. - Божок замотал лапищей перед лицом, глаза от явного испуга стали чуть шире и темнее, и челюсть дрогнула. Потом вдруг, остановясь, точно неопровержимая мысль осенила: Барин! Какая же бы мне от этого польза, если бы я?.. - сказал и даже присел в коленях и рот открыл.
- Пользы-то, конечно, пользы никакой... Ты на меня зол был, поэтому, может быть...
- Да я ж выпивши был, истинный крест!.. Хiба же я шо помню?
- Ну, однако ж, окно-то мое ты нашел?
- Да это я на светло пошел... По всех казармах спать полягалы, гляжу, - светло горит...
- Постой-ка, а "Матаню" какую-то это не ты ли пел? - ясно припомнил вдруг его, именно его дикий голос Матийцев.
- "Матаню"?
- Да... "Свечка горела, сердечко болело..."
Нахмурив и собрав складкими низкий недоуменный лоб, Божок усиленно вспоминал, и по тому, какие тревожные глаза у него были, Матийцев почувствовал, что это он и пел и хорошо помнит это, только не знает, как сказать теперь, - что будет лучше: пел или не пел?
- Свечка горела, сердечко болело! - улыбнулся ему прямо в глаза Матийцев.
- Может, это действительно я, - бормотнул разрешенно Божок. - Как я тогда на рудник шел, а сторож меня воротил, через то, что я пел...
- Ты, значит, поешь иногда, когда выпивши?
Матийцев думал, что Божок теперь конфузливо улыбнется и скажет что-нибудь согласное, но Божок молчал, так же страдальчески нахмурив лоб, пропотевший над редкими бровями и переносьем.
- Какой ты губернии, Божок? - вдруг спросил Матийцев.
- Я?.. Черниговской... Из Васильковки...
- Ишь... Значит, мы с тобой почти что земляки: у меня дед черниговский был...
И, подавшись было к нему плечом, чтобы спросить то, что хотелось больше всего спросить, Матийцев застонал от залившей всю голову ослепительной боли: потревожил рану. Стиснувши зубы и закрыв глаза и пальцами впившись в матрац, чтобы не закричать во весь голос, - так с минуту лежал Матийцев, - когда же открыл глаза, застланные слезой, то увидел, что Божок смотрит на него с жалостью почти женской, вытянул вперед голову черепашью и поднял брови. И боль болью, но умиленность какая-то от одного этого взгляда Божка вошла уже прочно в Матийцева.
- Вот как ты меня... как Зорьку... - с усилием сказал он. - Может, я теперь уж и не встану... - помолчал немного, подождал, не скажет ли что Божок, и добавил: - Ну, а не подоспей люди, был бы мне каюк... Ты бы меня добил, как щенка, - так?
Спросил неуверенно, как будто просто из любопытства, но когда спросил уж, увидел, что это - самый важный для него вопрос и есть: добил бы или не добил его Божок, если бы не случайно проходившая смена? Если даже и не убить его, а только попугать (ведь терять ему, уволенному, все равно нечего уж было), если только нечаянно, спьяну, на свет в открытом окошке зашел в щель между домиком и забором Божок, то при силе его древней как он мог удержаться, чтобы не примять его до конца?
А Божок бормотнул в ответ:
- Я себя на испуг взял, господин инженер.
- Что "на испуг"?.. Испугался?
- Так точно... Я после этого сразу в себя пришел...
- После чего?
- Через то, как ударил... Я после этого прямо сомлел от страху: что же это я так неудобно сделал: инженера убил!
Пот на его лбу стал холодный на вид, и глаза потускнели.
- Так ты, значит, думал, что уж совсем убил?
- Думал, совсем.
- Потому-то ты и не добил меня: незачем уж было, - усмехнулся горько Матийцев, помолчал немного и добавил: - Ну, а теперь-то, теперь-то рад, что не убил?
Божок ничего не ответил, - он только благодарно и не исподлобья уж, а просто, вровень, смотрел ему в глаза, и Матийцев почувствовал, что больше спрашивать об этом не нужно.
- Ну, ладно, помиримся, - сказал он шутливо. - Ни на ком.
Он подумал было подать ему руку для пожатия, как делают борцы в цирке, но этого уж не мог, только в огромные лапищи, которым, казалось, всякая работа на земле просто милая шутка, вгляделся еще пристальней: все они были, как в халдейских письменах, в синих от угля шрамах с тылу и в желтых сплошных, должно быть, как копыто, твердых мозолях с ладони... И вдруг капризно захотелось, чтобы при нем он здесь делал то же, что, говорили, делывал он в казарме: вдавил бы гвоздь в сосновую коробку двери.
- Можешь?
Божок несколько недоуменно повел плечом, поглядел на стены кругом, заметил гвоздь дюйма в четыре, вбитый для полотенца, вытащил пальцами, как клещами, пристукнул его кулаком, и привычно, почти не открывая ладони, вдавил в дверную коробку, сквозь наличник.
- Вот как! - удивился Матийцев. - Значит, у меня крепкая голова, если даже и ты черепа не пробил!.. Должно быть, ты неловко ударил... вскользь...
В этот момент урядник, все время слушавший, должно быть, в замочную скважину, любопытствуя, тихо приотворил дверь и выставил голову.
- Да-да-а... - продолжал, не замечая его, Матийцев. - Выходит, что если я после тебя уцелел, то это тоже не малое чудо... а?
Когда же заметил урядника и за ним красный лампас казака, спросил:
- Что, уж идти ему?.. Пожалуй, пусть идет...
Чувствовал уж сильнейшую усталость, клонящую в сон, и шум в голове.
- Если еще он вам, ваше благородие, требуется... - разрешающий жест сделал урядник. - Я только от стука беспокоился.
- Ничего... Может идти... Я там скажу, где нужно, Божок, - ты это знай: и про тебя... и про себя вообще, что могу, - все сделаю... Прощай теперь... Может быть, удастся взять тебя на поруки...
Божок бормотнул, неловко поклонившись, и повернулся, и солнечный луч в дверях насквозь прошел через его горящие, немного завороченные наружу, круглые уши и обхватил растопыренные толстые и длинные пальцы, и так и донес их до других дверей, в прихожую, где закрыл их широкий урядник, выходивший последним.
Дня через три Матийцев получил тревожное письмо от матери: она что-то почувствовала и об этом писала.
Она была добрая и не старая еще - лет сорока пяти, - но уж горячо начала верить во все таинственное, что плохо или совсем не поддается разуму и что так любят находить в жизни все женщины пожилых лет. Иногда она писала ему так: "Саша, сейчас вот, в половине восьмого вечера, мы с Верой сказали себе: "Будем в течение пяти минут думать о нашем Саше"... И мы закрыли глаза и думали о тебе до без 25 минут восемь. Дошли ли в это время до тебя наши флюиды? Непременно припомни и непременно напиши".
Жила она на небольшую, но достаточную пенсию и давала уроки по языкам, пожалуй больше из-за того, чтобы не бездельничать, чем от нужды.
Сюда она приезжала в первый месяц его службы, но показалось ей здесь очень скучно, и очень неуютно, и очень грязно, и больше для того, чтобы не обидеть его, уезжая, сослалась на то, что Вера - девица совсем неопытная и слишком доверчивая и нельзя в таком городе, как Петербург, оставить ее без призора одну. Кроме того, мечта всех матерей пристроить дочь замуж, конечно, владела и ею. И Матийцев понимал это и согласился на ее отъезд.
Теперь то, что она беспокоилась о нем, он объяснял проще: не столько предчувствиями, сколько долгим его молчанием и вообще обстановкой его жизни - частыми несчастьями в копях. И когда оправился он настолько, что мог уже ходить по комнатам и подписывать ордера рабочим, он написал ей вместо тех четырех слов, которые одни только явились ему 6 мая, необычно для него длинное письмо.
В письме этом он мало писал о том, что с ним произошло, но зато много говорил о будущем. У него появился какой-то неожиданный подъем, странная какая-то уверенность в том, что будущим он вполне владеет, и отсюда ясность и спокойная твердость слова.
Но почувствовать себя хозяином будущего не значит ли возмужать? И даже когда он писал о какой-то "поэзии труда, грубо-грубейшего земного труда", в которую он поверил теперь, то и это в его письме не казалось пустой молодой фразой: было видно, что он что-то нашел прочное, и, пожалуй, у него уж действительно больше не "забурится вагон".
И, по совету его, мать, чуть всплакнув и несколько раз пожав плечами, занесла в свою тетрадку с сокровенным (флюидами, приметами, снами) несколько странную на первый взгляд фамилию человека, которому будто бы ее мальчик был обязан чрезвычайно многим, чуть ли не всем: "Божок".
1913 г.
ЧАСТЬ II
СУД
I
Прошло дней десять после того, как вполне оправился от контузии головы инженер Матийцев. Был воскресный день, свободный от работ в шахте, и вот утром ему принесли письмо, полученное на его имя в конторе. Конверт был очень знакомого вида: плотный, глянцевитый, узкий, запечатанный сургучной печатью серого цвета.
Письмо было от Лили, но не из Москвы, где занятия на курсах должны еще были идти, а из Воронежа, где был дом ее родителей. Как всегда раньше, так и теперь вид Лилина письма был радостен Матийцеву, и он, чтобы не повредить письма, осторожно ножницами отрезал от конверта сбоку самую узенькую полоску.
Вытащенное столь же осторожно, двумя пальцами, письмо сначала обдало его знакомыми духами, потом запестрело перед глазами ровными строчками крупных букв: у Лили был совершенно мужской почерк, чем-то напоминавший ее походку, особенно в тот самый памятный, первый день их знакомства в Москве, на картинной выставке, когда она шла от него потом высокая, прямая, в широкополой шляпе, четко печатая шаги на асфальтовом тротуаре, перед длинным рядом извозчиков и бросала в их сторону коротко и энергично:
- Пречистенка, - двугривенный!.. Пречистенка, - двугривенный!..
А он изумленно и зачарованно глядел, стоя на месте, ей вслед...
Когда перестали прыгать перед глазами строки на плотной, чуть желтоватой, с водяными знаками бумаге, он начал медленно, точно жалея расставаться с каждым словом, читать письмо, начатое, как это было ею принято, без всякого обращения словом "Здравствуйте!".
Обычно письма Лили были довольно коротки, - это же заняло все четыре странички почтового листка.
"Я только что пришла из концерта, данного у нас, в Воронеже, представьте, кем? - Самим Шаляпиным! Как Вам это понравится?.. Чрезвычайно смешно было видеть в первом ряду - кого бы Вы думали?.. Дьяконов воронежских церквей с протодьяконом о. Вавилою во главе. Этот о. Вавила в сажень ростом, и голос у него труба иерихонская. Впрочем, и все дьякона наши - мастера петь; они - басы и пришли не просто так себе, на концерт, как я грешная, а прямо как будто какая-то экзаменационная комиссия: "Мы, дескать, этому прославленному Шаляпину пропишем ижицу! Мы его выведем на свежую воду! По-слу-шаем, каков он таков этот самый Шаляпин!.." Пришли они не с пустыми руками, а у каждого сверток был нот: экзаменовать так экзаменовать, чтобы денежки зря не пропали! В театры ходить, как Вы сами знаете, духовным лицам запрещено, а в концерты можно, - вот они и привалили целой толпой. Я же сидела непосредственно за ними, наблюдала их с очень большим интересом и буквально давилась от хохота!"
Матийцев представил воронежских дьяконов, мастеров пения, упитанных и басистых, бородатых и гривастых, успевших уже, конечно, "пропустить по маленькой", прежде чем пойти в концерт, а сзади их Лилю, которая, он знал это, могла действительно иногда хохотать до самозабвения, - улыбнулся затяжной улыбкой и принялся читать дальше.
"Экзамен Шаляпину со стороны дьяконов начался с оценки самой внешности его, когда поднялся занавес и начал раскланиваться он на все стороны под сумасшедшие аплодисменты. Дьякона переглянулись, перемигнулись и один другому на ухо: "Ничего! Видимость есть!" И начали они лупить в ладоши без милосердия: всех перекрыли! Куда же другим было с такими состязаться, когда у них не ладоши, а подносы! Петь Шаляпин начал с "Блохи" и эффект произвел поразительный. "Жил-был король когда-то, при нем жила блоха. Ха-ха-ха, - блоха!.." Дьякона сразу решили, что так хохотать, как хохотал Шаляпин, может только черт, и сразу прониклись к нему уважением. Они так ревели "браво", что чуть было в зале стены не рухнули... Потом Шаляпин пел: "Как король шел на войну в чужедальнюю страну..." Эффект не меньший. А как хватил "Чуют правду!", так наши дьякона сомлели от восторга и рты разинули.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35


А-П

П-Я