https://wodolei.ru/brands/Tece/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Утром мама, служившая машинисткой в районной газетке, забирала готовую корреспонденцию и несла к себе на работу перепечатывать. К каждой рукописи прикалывался типографски отпечатанный авторский листок (я зрительно помню его до сих пор), где предпоследним пунктом значилось «место работы», а последним — «партийность». Корреспонденции и статьи отца не принимала ни одна московская редакция, хоть и писал он о передовиках текстильщиках, от которых ломился наш фабричный город: то «почин» Марии Волковой, то «почин» Анны Колесаевой... Удивительно, но отец, уже не мальчик, сорокалетний мужик, прошедший катаклизмы тридцатых годов и фронт, еще верил в торжество справедливости и не сразу понял, что с прочерком в графах «место работы» и «партийность» его, уволенного из официозного Совинформбюро, печатать не будут. С отчаяния он попросил своего сослуживца по отделу в Совинформбюро, члена партии Петю Потапова написать характеристику. Тот, честный и преданный друг, выдал:
«Характеристика
на Марягина Г.А.
Я, Потапов П.И., член ВКП(б), заверяю, что Марягин Г.А. разделяет все положения Программы нашей партии и всегда стремился к их осуществлению».
Но «заверение», приложенное к статьям, не помогало — их даже не возвращали, а выбрасывали в корзину.
Жила семья на нищенскую зарплату машинистки. Единственным дополнительным доходом были избирательные списки, которые мама с охотой бралась печатать — пять копеек за каждую фамилию! Из офицерской шинели отца мне сшили зимнее пальто, а отец «щеголял» зимой в черном клеенчатом плаще. Железнодорожная — в шапках-кубанках — милиция очень внимательно следила за высоким, худым типом в хрустящей на морозе клеенке, быстро шагающим вдоль перрона, чтобы согреться в ожидании поезда на Москву. А когда отец пытался делать пометки в блокноте, сидя в холодном прокуренном закутке станции, его забирали и требовали предъявить авторские права, которые никогда в жизни в виде документов не выдавались.
Встречался отец в ту тяжелую для него пору с соратником Маяковского, самобытным талантом, поэтом Николаем Асеевым. Тот написал отцу посвящение на собственном двухтомнике в память о давних общениях в двадцатые, когда приезжал на Украину искать у рабочих поэтов поддержки «Новому ЛЕФу»:
Г.А. Марягину — соратнику,
из давних далей Харькова
возникнувшему снова —
охотнику до яркого
стремительного слова
от Ник. Асеева.
Но ничем другим помочь не смог — не был в милости у режима.
Вынужденная безработица отца длилась не месяц, не два, даже не год. Наконец, терпению и упорству пробиться самому пришел предел — отец смирил гордость, забыл о давней размолвке. Он сел в паровичок на платформе Крутое, что расположена была на дальнем окончании нашего текстильного города, и двинулся в Москву, на Беговую улицу, где жил его прежний друг, а тогда классик советской литературы Борис Горбатов. Вернувшись домой, с надеждой и радостью рассказывал нам, домочадцам и чаду, как тепло и радушно принял его друг молодости, как пообещал помощь...
Слова Горбатова не разошлись с делом: Борис написал поручительство в Углетехиздат, гарантируя благонадежность отца и свою, если потребуется, редактуру. Поручительство подействовало реальнее, чем характеристика Потапова — с отцом согласились сотрудничать. И хоть издательство было чисто техническое и не издавало никаких других видов литературы, рекомендованный «самим» Горбатовым Марягин сумел увлечь дирекцию предложением выпустить книгу «Исследователи недр Донбасса». Работа у выходца из этого самого Донбасса пошла, покатилась! А поскольку уголь в бассейне реки Донец открыли задолго до революции, не было у отца наконец-то необходимости отображать передовиков и придумывать философию их творческих порывов. Я оказался тоже участником создания книги. Денег на художника издательство не отпустило, пришлось, сообразно собственным графическим возможностям, рисовать и чертить тушью разрезы шахт, копры, коногонов в лавах. Наконец в 1951 году отец привез из столицы и выложил на стол под лампочку в стеклянном абажурчике, похожем на перевернутый лафитник и настолько неказистом, что его не унесли с собой прежние хозяева комнаты, сигнальный экземпляр книги, плоскую бутылку вермута, языковую колбасу — шахматную (начинка клеточками, как шахматная доска) и конфеты с ромом, носившие манящее название «Джаз» (борьба с космополитизмом уже шла вовсю, но дорогие конфеты еще залежались на прилавках). Состоялся домашний пир, во время которого пришла телеграмма из Сталино — так тогда назывался Донецк — издательства с предложением переиздать книгу отца. Это был день триумфа! Отец сходил к знакомым, взял взаймы патефон с пластинкой Вадима Козина и пел с ним в унисон «Люба, Любушка, Любушка-голубушка, я тебя не в силах позабыть...» Обнимал маму и плакал.
Плакал отец в той же комнате, за тем же столом, под той же лампочкой и раньше, но не от радости. Вернулся от Горбатова во время работы над книгой. Шло в стране активное избиение космополитов... Среди писателей — в первую очередь. Анатолий Софронов размахивал разгромным мечом — «летели» писательские головы. Отец посетовал Горбатову:
— Боря, что этот Софронов творит!
И получил в ответ:
— Да что Софронов! Софронов наш с Костей топор.
Костя — Константин Симонов — был тогда главой Московской писательской организации, Горбатов — партийным боссом этой организации. После проработок писателей с одобрения писательского руководства следовала посадка. Отец плакал оттого, что вынужден поддерживать отношения с человеком, участвующим в гонениях.
Но отцовская невезуха не окончилась даже с выходом книги в Сталино. Называлась теперь работа «Открыватели недр Донбасса». Радостный и возбужденный, устремился он в столицу шахтерского края на обсуждение. Как оно проходило, становится ясно из одного абзаца газеты «Социалистический Донбасс»:
«В книге не подчеркнута огромная забота большевистской партии, советского правительства и лично товарища Сталина в развитии угольного Донбасса... Тем не менее Г. Марягин вел себя на читательской конференции недостойно, не захотел прислушаться к голосу справедливой, заслуженной критики».
Вечером в номер гостиницы к отцу явился глава областного МГБ и поинтересовался, когда он собирается уехать. «Завтра», — ответил отец. «Нет, сегодня. И как можно скорее. Потому что завтра я должен буду вас арестовать, — возразил чекист, — но мне понравилось, как вы вели себя на обсуждении». Через полчаса отец сидел в общем вагоне проходящего поезда и слушал рельсы на стыках: «Бе-ги, бе-ги, бе-ги...»
Больше года оставалось до смерти Сталина...
Остальное о моем отце того периода — в картине «101-й километр». А дальше? Дальше он нашел в себе силы вернуться к мечте своей юности — стать литератором.
Обнаружились старые товарищи:
«Забой» дал мне много, очень много, и мне всегда приятно услышать товарищей того времени. Вы, я чувствую, успешно работаете. Мих. Слонимский».
«Дорогой Юрий (это не описка, по-украински Юрий, Егор, Георгий — одно имя) Александрович. Поправляйтесь, пожалуйста. Посылаю Вам Зачаровану Десну и Потомки запорожцев. Буду очень рад как можно скорее услышать Вас и увидать в добром здоровье. С глубоким уважением Ваш А. Довженко» (отец лежал после жесточайшего инфаркта).
Появились новые друзья:
«Мой дорогой Георгий! Сами понимаете, как мне было приятно получить Ваше письмо.
Спасибо!
И то, что вспомнили обо мне, и добрые слова, и дружелюбие — все это чрезвычайно тронуло мое сердце, чрезвычайно!
Еще раз спасибо, я целую Вас, я жму вашу руку.
Я поправляюсь!
Да процветают Ваши дела!
Ваш Ю. К. (Олеша)».
Дела отца налаживались — после тридцати четырех лет перерыва появилась книга в любимом им жанре очерка.
Восьмая казарма
На пригородном дизеле из Орехово-Зуева я ехал в Москву завоевывать кинорежиссуру, а для начала — ВГИК. Какой багаж был при мне, не считая фибрового чемоданчика, где уместились бритвенный прибор, майка, трусы и носки, полотенце, мыло и общая тетрадь в черном коленкоровом переплете, куда я собирался заносить новые и, как мне думалось, яркие впечатления?
Остальной багаж располагался «под черепной коробкой» и делился на две далеко не равные части. Одна часть — то, что называется «на предъявителя»: некоторое знание нашей литературы. И зарубежной — меньшее, на что имелись свои объективные причины: кроме Драйзера, Мопассана, О.Генри, Говарда Фаста, Джека Лондона, до нашего текстильного города никто из иностранцев не добирался. Изобразительное искусство с детства смотрело на меня с облупленных стен нашей комнаты в коммуналке — отец привозил из Москвы и развешивал репродукции Архипова, Малявина, Левитана. До сих пор стоит перед глазами малявинский цветовой вихрь! Да и во Дворце культуры текстильщиков в читальном зале выдавали на руки альбомы по нашему и зарубежному ИЗО.
Другая часть багажа была моей тайной. Я боялся ее разглашения, считая такой поворот событий гибельным для осуществления моей мечты. И ни словом, ни намеком не обмолвился, что знаю в этой «тайной» области. Меня спрашивали на экзаменах, сколько стоит батон, подозревая в «маменькином» домашнем воспитании, и никто не догадывался, что воспитала меня во многом восьмая казарма.
Расположена была эта самая казарма достаточно далеко от моего дома — две остановки очень редко курсировавшего автобуса, — и привел в ее коридоры меня юбилей Пушкина. У нас в классе учился Генка по кличке «Коровник», по фамилии Клоков, обладающий на нашем фоне уникальным даром — очень лихо и споро лепил из глины. Он вызвался повторить для школьной выставки все известные памятники Пушкина, а меня отрядили к нему в помощь разминать глину, как увлекающегося рисованием. Зачем нужны были мои «рисовальные» способности, чтобы месить в тазу холодную жирную глину, не знаю, но таким образом я попал на третий этаж этого центра районного бандитизма и хулиганства.
Уходя в очередной раз от Генки, «застрял» у широкого подоконника коридорного окна, на котором ребята — мои ровесники, а может быть, чуть постарше — играли в очко. Тут же, при мне, «высадили» проигравшегося подростка, и он со словами, призванными закрыть огорчение: «ништяк, перебьемся», стал рядом со мной. Пока я внимательно следил за тянущими карты, он — боковым зрением, я чувствовал взгляд, — «исследовал» меня.
— Ты откуда взялся? — спросил подросток.
— К Генке приходил.
— К Коровнику?
— Ага.
— Рубль есть?
Я подумал и не соврал.
— Дай. Отыграться. Коровнику отдам. Максим меня зовут.
— Не отдаст, — заключил Генка после моей информации. И рассказал, что «Максим» — это кличка, Максимом звали старшего брата этого паренька. Старшего брата посадили за вооруженный грабеж 20-го магазина вместе с его бандой, была перестрелка с милицией, потом Максима били в отделении, и один глаз его теперь не видит. Сел он надолго, а Витька получил кличку по имени брата, и воры его не очень уважают за трепливость, но терпят из-за отношения к брату.
Тем не менее рубль ко мне вернулся.
— Ты! Держи рупь. Как тебя зовут? — Витька-Максим банковал на подоконнике, когда через неделю увидел меня по дороге к Коровнику.
— Ленька.
Он вытащил из-за пазухи мятый рубль и протянул мне.
— А поставить не хочешь?
Я поставил гривенник и минут через двадцать просадил весь свой валютный запас.
— Дать взаймы?
Я взял рубль и скоро вернул свое да еще наварил рубля полтора.
— Иди, — не дал мне карты Максим. — В очко можно не отыгрываться.
Мы подружились.
— Ты че к Коровнику ходишь? У него же отец кулак. Из Рязани сбежал, корову держит и за молоко с больных людей втройне берет.
— Но это же не запрещено.
— А все равно он кулак. — И, заметив мою растерянность, предложил: — Ну ладно, пойдем в Лари, посмотрим, там сейчас в рамса по-крупному режутся.
Что такое Лари? И что такое казарма? Не спутать бы ее читателю с армейской. Казармы фабриканта Саввы Тимофеевича Морозова, стоявшие в деревне Крутое, что было окраиной города, представляли собой продуманные жилищные комбинаты. Было их одиннадцать. Каждая со своим статусом и социальным адресом. Три — для служащих (так и звались — «служащая казарма»), остальные — для рабочих. Все — если смотреть сверху — буквой Т, причем перекладина длиннее опорной ножки. В «перекладинах» огромный коридор и на каждом из четырех этажей комнат по восемьдесят, в «ножке» — междуэтажные чугунные лестницы, туалеты мужские и женские по десять очков, кухни с русскими печками на возвышенности, обнесенные деревянными галереями (в просторечии их звали «галдарейками»), и, через холодный тамбур, нетопленое помещение с деревянным ящиком — ларем (холодильником прошлых времен) на каждые две комнаты. А рядом с казармой — сараи, где тоже на каждые две комнаты одно отделение с цементным подвалом. (Хочешь — запасай овощи и соления, хочешь — разводи кур и голубей.)
В сороковые годы, о которых идет речь, лари, по сути, в восьмой казарме не существовали: деревянные короба из-за недостатка жилплощади выломали, освободившееся помещение разгородили на клетушки, провели паровое отопление и заселили. Но называлось это место по-прежнему — Лари. В Ларях у меня появились друзья, и главным образом недавно освободившийся из лагеря, трижды сидевший Витя Хитрый. Ироничный, узкоглазый, он с удовольствием, уловив мой интерес к игре, научил колоть и резать карты, что очень помогало мне выигрывать в дрынку уже в округе моего дома на Кировском поселке — самой дальней окраине города. Механика подмены колоды на мою резаную или колотую происходила так: участники игры сбрасывались на новую и поручали купить ее в ближайшей палатке крутящемуся рядом дворовому пацану. Пацан, заранее сговоренный мной, брал деньги и приносил мою колоду, идеально упакованную в пергамент. Мне оставалось только следить за рубашкой карточных листов и заявлять соответствующие ставки. Витя Хитрый некоторое время «держал» весь поселок и район, по субботам он ходил на танцы в Горпарк, и многие из городских блатных боялись сталкиваться с ним даже взглядом.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44


А-П

П-Я