https://wodolei.ru/catalog/mebel/tumby-pod-rakovinu/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

— А вот еще если и против нового царя вздумают делать попытки — тогда уж точно — как говорится: завязамши глаза, да беги на край света — пока мужицкая петля не затянула твоей цивилизованной глотки. Невольно повторяю за Стасюлевичем: хорошенькое времечко мы переживаем!»
Ровно через два месяца после покушения Тургенев приехал в Россию с надеждой как-то повлиять на ход событий. Но эта надежда оказалась иллюзорной, наивным представилось недавнее горячее желание навсегда вернуться в Россию:
— Я вам расскажу, в каком я здесь положении, только вы, пожалуйста, никому не передавайте, потому что мне, право, стыдно, — делился Тургенев своими переживаниями с народником С. И. Кривенко, навещавшим его тогда в Петербурге. — В Париже были глубоко убеждены, что, как только я сюда приеду, так сейчас же меня позовут для совещаний: «Пожалуйста, Иван Сергеевич, помогите вашей опытностью». И сам я, признаться, тоже разделял надежды, а я сижу здесь дурак дураком целых две недели, и не только меня никуда не зовут, но и ко мне-то никто из влиятельных людей не едет, а те, кто заглядывают, как-то все в сторону больше смотрят и норовят поскорее уехать: «Ничего, мол, неизвестно, ничего мы не знаем». По некоторым ответам и фразам имею даже основание думать, что я здесь неприятен, что лучше мне куда-нибудь уехать. Да я и сам уехал бы с большим удовольствием, если бы только не эта проклятая болезнь. Очень уж тут скучно теперь, а иногда, право, даже страшно бывает: ничего не понимаешь, что творится, каждый что хочет, то и делает, а потом все объясняют недоразумением. Как только мало-мальски поправлюсь, сейчас же уеду в деревню. Но теперь, пожалуй, и в деревне тоже страшно.
— А в деревне-то чего же бояться?
— Как чего? И там, я думаю, тоже сумятица и смута в головах. Знаете, что может быть, — с иронически-грустной улыбкой продолжал Тургенев, — я иногда боюсь, что какой-нибудь шутник возьмет и пришлет в деревню приказ: «Повесить помещика Ивана Тургенева!» И достаточно, и поверьте, придут и исполнят. Придут целою толпою, старики во главе, принесут веревку и скажут: «Ну. милый ты наш, жалко нам тебя, потому ты хороший барин, а ничего не поделаешь, — приказ такой пришел». Какой-нибудь Савельич или Сидорыч, у которого будет веревка в руках, даже, может быть, будет плакать от жалости, а сам веревку станет расправлять и приговаривать: «Ну, кормилец ты наш, давай головушку-то свою, видно, уж судьба твоя такая, коли приказ пришел».
— Ну, уж это вы, Иван Сергеевич, преувеличиваете…
— Нет, право, может быть, может. И веревку помягче сделают, и сучок на дереве получше выберут, — фантазировал Тургенев…
Догадки о том, что его присутствие в Петербурге раздражает правительство, были не напрасными. Уже на другой день после его приезда Победоносцев, которого Александр III сделал своим приближенным, сообщал Я. П. Полонскому: «Вижу по газетам, что Тургенев здесь. Некстати он появился. Вы дружны с ним: что бы вот по дружбе посоветовать ему не оставаться долго ни здесь, ни в Москве, а ехать скорее в деревню… Я применил бы к нему теперь, от лица всех простых и честных людей, слова цыган к Алеко: „Оставь нас, гордый человек“.
Так Тургенев и сделал: отправился в последний раз вместе с семьей Я. П. Полонского в благословенное, милое его сердцу Спасское. Лето выдалось холодное, дождливое. «Вот ты тут и живи!» — говаривал Тургенев, поглядывая на небо, с утра обложенное дождливыми тучами. Но когда случались ясные, солнечные дни, хозяин с гостями блуждали по саду. Здесь Тургенева осаждали воспоминания. «То припоминал он о какой-то театральной сцене, еще при жизни отца его сколоченной под деревьями, где в дни его детства разыгрывались разные пьесы, несомненно на французском языке, и где собирались гости; смутно помнил он, как горели плошки, как мелькали разноцветные фонарики и как звучала доморощенная музыка».
То указывал он Полонскому «на то место, по которому крался он на свое первое свидание, в темную-претемную ночь, и подробно, мастерски рассказывая, как он перелезал через канавы, как падал в крапиву, как дрожал как в лихорадке и по меже — „вон по той меже“ — пробирался в темную, пустую хату. И это было недалеко от той плотины, где дворовые и мужики, после смерти старика Лутовинова, не раз видели, как прогуливается и охает по ночам тень его».
Тургенев рано ложился спать, но по утрам вставал с восходом солнца и сначала шел в сад кормить хлебом птиц или посидеть у пруда на своей любимой скамейке. «Раз проснулся он до зари, — вспоминал Полонский, — и, как поэт, передавал мне свои впечатления того, что он видел и слышал: какие птицы проснулись раньше, до восхода солнца, какие голоса подавали, как перекликались и как постепенно все эти птичьи напевы сливались в один хор, ни с чем не сравнимый, не передаваемый никакою человеческой музыкой…»
У Тургенева была с природой какая-то своя, утонченная, полумистическая связь. Однажды он рассказывал, как ему показалось, будто все его окружающее — деревья, травы — все силилось говорить ему и не могло, все, казалось, хотело сказать ему что-то и давало как-то ему почувствовать, что оно связано. Перед ним стояла небольшая береза. «Мне показалось, не знаю почему, — продолжал Тургенев, — что она была женского рода; я сказал внутренно: я знаю, что ты женщина, говори; и в ту же минуту один сук березы медленно, как будто с грустью, опустился. Волосы стали у меня дыбом от испуга, и я бежал опрометью».
С любопытством наблюдал Полонский за привычками Ивана Сергеевича. Чтобы не беспокоить слуг, он предпочитал сам чистить обувь, любил приколачивать занавеси на окнах в ожидании гостей, развешивать ковры на стенах готовящихся для них комнат. Он помогал своим друзьям собирать чемоданы, укладывать вещи или распаковывать их. Если он замечал шляпу на стуле — непременно вешал ее на место, если попадался брошенный зонтик — аккуратно ставил его в угол. Вообще любовь к порядку он унаследовал от матушки. Он любил, чтобы все его вещи были на местах, и вставал ночью, вспомнив, что ножницы лежали не на том месте, на котором должны быть. Он не мог заниматься, не мог писать, если письменный стол оказывался не в порядке, если вещи на нем были не прибраны или не лежали на отведенных им местах.
По утрам Тургенев долго занимался своим туалетом и особенно тщательно причесывался. «Смотри, — говорил он Полонскому, — я начинаю справа этим гребнем… пятьдесят раз, потом налево… пятьдесят раз; затем другим, более частым гребнем — сто раз. А потом — щеткой. Ты удивлен, не правда ли? Но, понимаешь ли, хорошо причесываться и быть безукоризненно приглаженным всегда было моей страстью с самого детства. Я унаследовал эту слабость от матери, у которой одно время была мания причесывать всех на свете».
В последнее лето Тургенев даже попытался восстановить некоторые существовавшие в усадьбе при Варваре Петровне традиции. Когда наступили солнечные дни, беспокойное и шумное семейство Полонских было трудно собрать к обеду в положенное время: Яков Петрович пристраивался в живописном месте с мольбертом, дети разбегались по укромным уголкам сада, лакомились клубникой, малиной, смородиной, собирали грибы. Тургеневу не нравился такой беспорядок. И однажды он послал в Мценск слугу за колоколом. Колокол привезли и установили на столбе, как в старые времена. Звон его разносился по саду в обеденное время.
По традиции, Тургенев устроил спасским крестьянам господский праздник. Жена Полонского Жозефина Антоновна должна была ехать в Мценск для закупки лент, бус, платков и сережек. Управляющий отправился за вином, пряниками, орехами и леденцами.
«К 7 часам вечера толпа уже стояла перед террасой: мужики без шапок, бабы и девки нарядные и пестрые, как раскрашенные картинки, кое-где позолоченные сусальным золотом. Начались песни и пляски. В пении мужики не принимали никакого участия, они по очереди подходили к ведру с водкой, черпали ее стеклянной кружечкой и, запрокидывая голову, выпивали. Только один пришлый мужик, в красной рубашке, и пел, и плясал, и кланялся, и подмигивал, и присвистывал. Помню — он спел какую-то сатирическую веселую песню на господ», — вспоминал Я. П. Полонский.
Тургенева этот мужик очень заинтересовал.
— Ты что думаешь? — говорил он Полонскому. — В случае какого-нибудь беспорядка, бунта или грабежа он был бы всех беспощаднее, был бы одним из первых, даром что он так юлил и кланялся… Это, брат, тип!
— И то уже радует, — говорил он в другой раз, — что поклон мужицкий стал далеко не тот поклон, каким он был при моей матери. Сейчас видно, что кланяются добровольно — дескать, почтение оказываем; а тогда от каждого поклона так и разило рабским страхом и подобострастием. Видно, Федот — да не тот!
Вообще Тургенев проявлял особый интерес к нравственному состоянию народной жизни. Вспоминали, что под его влиянием спасские крестьяне давно уже составили мирской приговор о неимении у себя кабака. «Тогда нашелся один предприимчивый отставной унтер-офицер, который у соседних крестьян князя Меншикова снял в аренду клочок земли, подходящий к самому въезду в Спасское. Здесь, на основании приговора меншиковских крестьян, он и выстроил себе кабак. Тогда была придумана другая комбинация: при въезде в Спасское на иждивение Ивана Сергеевича выстроена часовня в память покойного императора Александра II, и по открытии часовни возбуждено было ходатайство о закрытии кабака, находящегося на незаконном расстоянии от часовни. После этого предприимчивый унтер должен был ретироваться. В часовне Тургенев поставил прекрасный образ Александра Невского, выполненный художником В. Д. Фартусовым, учеником профессора Е. С. Сорокина».
Вскоре в Спасское приехал старый приятель Тургенева Дмитрий Васильевич Григорович. Вспоминали, как двадцать шесть лет тому назад разыгрывали на спасской сцене «Школу гостеприимства», как молодой, веселый смех раздавался по комнатам дома, как дядюшка Николай Николаевич шагал под окнами залы вдоль крытой галереи, всплескивал руками и восклицал: «Оголтелые! Оголтелые!»
Ждали Марию Гавриловну Савину. Из Москвы доставили по этому случаю новое пианино. Тургенев не раз повторял: «Общество мужчин без присутствия доброй и умной женщины походит на тяжелый обоз с немазаными колесами, который раздирает уши нестерпимым, однообразным своим скрипом».
На этот раз Савина приехала и прогостила в Спасском пять дней. 17 июля праздновали день свадьбы Полонских — 15-летие их брака. За обедом с шампанским Тургенев говорил спич. Потом устроили праздник для крестьян с угощением, песнями и плясками. Савина подпевала мужикам и бабам и под конец так развеселилась, что едва не пустилась в пляс.
— Ишь, расходилась цыганская кровь! — шептал Тургенев Полонскому.
«Но он и сам был так весел, что готов был отплясывать», — вспоминал Полонский. Господский вечер закончился танцами под музыку игравшего на пианино Полонского. «Увы! плясовые песни еще кое-как удавались мне, полька тоже кое-как сошла с рук, но мазурка не давалась.
— Играй! — кричал мне Тургенев, — как хочешь, как знаешь, валяй! Мазурку валяй! Лишь бы была какая-нибудь музыка… Ну, раз, два, три… ударение на раз… Ну, ну!..
И вечер до чая прошел в том, что все присутствующие, в том числе и сам хозяин, плясали и танцевали кто во что горазд».
В один из вечеров, когда красное предзакатное солнце золотило вершины стройных лиственниц, Тургенев читал Савиной на балконе «Песнь торжествующей любви». Отрывая глаза от рукописи, он ловил устремленные на него взоры, «эти взоры, которые и жгут и ласкают, даже когда их не видишь, а только чувствуешь их лучи». Тогда же он получил от Савиной высшую награду: он поцеловал ее в губы, «в эту прелестную живую розу», которая «горела и шевелилась под его лобзанием». И потом Тургенев часто вспоминал этот поцелуй, «который чуть не сжег его на балконе спасского дома».
Смертельно больным, Тургенев так откликнулся на поздравление, которое прислала ему Марья Гавриловна в день рождения, 28 октября 1882 года: «Сизокрылая моя голубка — спасибо за Вашу вчерашнюю поздравительную телеграмму! Ваша память обо мне меня очень тронула»…
Так блеснула любовь «улыбкою прощальной» на его «печальный закат»…
В ночь на 9 июля в Спасское приехал Лев Толстой. Он появился неожиданно, когда в доме все готовились ко сну. Заслышав шум, Полонский встревожился и поспешил в прихожую:
«Вижу — горит свеча и какой-то мужик, в блузе, подпоясанный ремнем, седой и смуглый, рассчитывается с другим мужиком. Всматриваюсь и не узнаю. Мужик поднимает голову, глядит на меня вопросительно и первый подает голос: „Это вы, Полонский?“ Тут только я признал в нем графа Л. Н. Толстого.
Мы горячо обнялись и поцеловались…
В столовой появился самовар и закуска… Беседа наша продолжалась до 3-х часов пополуночи…»
Толстой рассказывал о том, как он ходил пешком на богомолье в Оптину пустынь, в простом крестьянском платье и в такой же обуви. В особенности любопытен был толстовский очерк «двух оптинских пустынников или схимников». Очень увлеченно граф говорил о расколе, видя в нем «искание ближайших путей к тому христианству, которое утратилось». Говорили о судьбе крестьянства. Толстой полагал, «что крепостное право было школой, которая приучила его к терпению. Но что, если все пойдет по-старому, через 25 лет 9/10 народа не будет знать, чем кормить своих детей.
Граф никому… не навязывал своего образа мыслей и спокойно выслушивал возражения Ивана Сергеевича. Одним словом, заметил Полонский, это был уже не тот граф, каким я когда-то в молодости знавал его. Я никогда… не видел его таким мягким, внимательным и добрым и, что всего непостижимее, таким уступчивым. Все время, пока он был в Спасском, я не слыхал ни разу, чтобы он спорил. Если он с чем-нибудь и не соглашался — он молчал, как бы из снисхождения. Так опроститься, как граф, можно не иначе, как много переживши, много передумавши. Я видел его как бы перерожденным, проникнутым иною верою, иною любовью».
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97


А-П

П-Я