https://wodolei.ru/catalog/smesiteli/dlya_vanny/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

С. Аксаков. В «Двух приятелях» ими оказываются «неотразимая» Эмеренция и госпожа Заднепровская. И «русский европеец» Вязовнин, общаясь с ними, чувствует лишь отвращение и тошноту.
В «Затишье» и «Двух приятелях» Тургенев поэтизирует женские характеры, рожденные неспешной и привольной жизнью степной провинции. И в Верочке, и в Марье Павловне есть величавость, внутренняя строгость и гармония, но в то же время некий преизбыток еще неразвернувшихся душевных сил. Она в «затишье», русская провинция, но тишина ее не мертвая, не безнадежная. Какой-то силой богатырской веет на Тургенева от этой настороженной глуши. Степная Русь застыла в ожидании, она готова к бурному, стремительному пробуждению, исполненному удали и силы. Таков порыв любви Марии Павловны к талантливому, но «лишнему» Веретьеву. В его цыганской жизни и российской бесприютности есть обещание иной, свободной жизни, страстной, полной и раскованной, способной утолить девическую, русскую тоску. Но, пробуждая жажду сильной, деятельной любви в степной красавице, Веретьев остается «полой» личностью, не знающей ни цели, ни пристанища.
Тургенев обнажает сложные, болезненные изломы в психологии таких героев, но в то же время и оправдывает их. «Лишние люди» виноваты, но не только по собственной вине: их лишило полнокровной общественной жизни у себя на родине трудное время. На их долю выпало одно — возможность самообразования, разработки собственной личности, что привело к противоречию между непомерно развившимся самоанализом и приглушенным чувством живой жизни с ее насущными практическими потребностями — противоречию между умом и волей, словом и делом.
Но в этом драматическом противоречии не только слабость, но и сила «лишних людей». Среди общества, приученного официальной властью к бездумному существованию и погруженного в социальную апатию, мыслящие люди оказались нужными людьми. Вольные или невольные пропагандисты, они приучали окружающих к размышлению, будоражили, будили уснувшую общественную совесть, заставляли сомневаться, волноваться. Как же не сочувствовать их страданиям, как же вычеркивать их из русской истории, как же огульно объявлять их «обезьянами Европы», если они сугубо русский исторический продукт?! Среди меркантильного существования они были яркими, серьезными людьми. Не случайно женские сердца тянулись к ним. Героиня «Переписки» говорит: «Мы, женщины, те из нас, которые не удовлетворяются заботами домашней жизни, получаем образование все-таки от вас — мужчин».
В цикле повестей о «лишнем человеке» Тургенев вплотную подошел к объективной оценке исторического значения дворянского героя 1830-х — начала 40-х годов. Этот герой был очень хорошо знаком писателю и психологически близок ему. Вероятно, размышления над историческими судьбами России, выдвигавшие на первый план современного развития острую потребность в мыслящем и деятельном герое из общественных «верхов», и потеснили замысел романа «Два поколения», над которым он тогда упорно работал.
В романе изображался усадебный быт, и в его коллизиях угадывались реальные события из жизни Спасского. Тургенев писал «Два поколения» увлеченно и быстро. Роман был почти готов к публикации, когда Тургенев уничтожил его.
Писатель постоянно нуждался в чьем-то одобрении для успешного литературного труда. Болезненно прислушливый к мнению о своих произведениях, он ранимо воспринимал каждый критический укол. Для смягчения ударов «официальной» критики он, как в воздухе, нуждался в критике приятельской. Одним из добровольцев в такой роли был Василий Петрович Боткин. Сын богатого чаеторговца, он занимался философией, эстетикой, литературой, а во время постоянных заграничных поездок по отцовским поручениям попутно приобрел обширные познания в области европейского искусства. В кругах московских западников Боткин слыл знатоком и ценителем изящных искусств. Эта роль пришлась по душе молодому дилетанту, хотя на искусство он смотрел с сугубо эстетической точки зрения, а в приятельской оценке часто употреблял термины гастрономического происхождения и в общественных приговорах был и недалек и неглубок.
Роман показался Боткину излишне дидактичным, растянутым и вялым, а герой преувеличенным и ходульным. Этот письменный отзыв, как ушат холодной воды, вылил на голову Тургенева услужливый приятель, когда работа над романом была в полном разгаре. Тургенев охладел к своему детищу, решил не завершать и не публиковать роман, за исключением маленького отрывка из него — «Собственная господская контора».
Посылая П. В. Анненкову боткинский отзыв, Тургенев писал: «Согласитесь, что это хоть кого озадачит. Я начинаю думать, что я едва ли найду в себе довольно огня, чтобы продолжать мою работу. Уверенность в себе необходима для уестествления музы <…> а уверенность эта — я чувствую — так и сочится из меня вон».
Об уровне советов Боткина свидетельствует, например, следующая оценка «Записок охотника», данная знатоком и ценителем в 1856 году: «…Ты писатель для людей чувства образованного и развитого; писатель для передовой, самой избранной части общества… Дело другое „Записки охотника“ и вообще произведения, затрагивающие известную струну: их всеобщий успех — дело немудреное и ясное. Да тебе, с твоим талантом, стыдно выезжать на подобных мелодраматических сюжетах».
Надо прямо сказать: не только добрую, часто и «медвежью услугу» оказывали Тургеневу «домашние» критики. Среди друзей писателя наиболее чутким был, конечно, Павел Васильевич Анненков. Но и он своей «умеренностью и аккуратностью» сдерживал свободный ход тургеневского дарования. Впрочем, все эти «опекуны» и «тонкие ценители» были тем духовным облаком, которое рождалось личностью самого Тургенева, нуждавшегося в подобной «опеке» и «защите».
Кстати, посетить изгнанника, несмотря на постоянные его мольбы и призывы, ни один из литературных опекунов и поверенных Тургенева в те годы не решился. Зато Спасское навестил Михаил Семенович Щепкин. Камердинер Тургенева вспоминал, как его барин радостно бросился навстречу гостю и обнимался с ним. Это случилось 9 марта 1853 года. Щепкин привез новую комедию А. Н. Островского «Не в свои сани не садись». Разместившись в уютной комнатке флигеля, друзья с наслаждением читали пьесу, сюжет которой в чем-то перекликался с замыслом тургеневского «Затишья»: цельные русские характеры, почвенные натуры в столкновении с «вихоревской» психологией промотавшегося дворянчика, соблазняющего купеческую дочку. Все бы хорошо, но Тургеневу не нравился в комедии привкус морализаторства и дидактизма. Купеческие характеры казались излишне высветленными, а дворянин Вихорев чересчур облегченным. Во всем этом чувствовалось влияние славянофильской концепции: нетронутая европейскими влияниями животворящая и спасительная стихия народной жизни, с одной стороны, и европеизированные «люди-обезьяны», с другой. Уж слишком сильна у Островского эта «начинка естественности и морали»; такая ли дорога ведет к истинному художеству? И все же комедия произвела большое впечатление, да и прочел ее талантливый Щепкин, как и подобало лучшему русскому актеру.
Вспоминали Гоголя. Речь зашла о сохранившихся главах второго тома «Мертвых душ». Тургенев особенно восхищался третьей главой:
— Вещь удивительная! Совершенство! Что за гениальная карикатура, что за водопад здоровой веселости — этот Петух! Но пятая глава с невыносимым Муразовым меня более нежели озадачила — она меня огорчила. Если все остальное было так написано — уж не возмутившееся ли художественное чувство заставило Гоголя сжечь свой роман?
Тургенев познакомил Щепкина с семейством Тютчевых, которые жили в большом спасском доме. Жена управляющего сносно играла на фортепиано и вместе со своей сестрой разыгрывала в четыре руки Бетховена и Моцарта, Глюка и Гайдна. Тургенев обыкновенно составлял программы маленьких концертов, которые выходили очень удачными. И на этот раз любитель музыки, с жадностью утоляя «музыкальный голод», стоял за стульями играющих дам, переворачивал нотные листы и изображал капельмейстера. Щепкин улыбался, когда в моменты энтузиазма его друг не сдерживался и, под предлогом пения, издавал высоким тенорком тонкие звуки, странно не соответствующие его высокому росту и широкой груди.
Вечером, при свечах, уединившись во флигеле, Тургенев читал Щепкину новую повесть «Два приятеля». Лукавым огоньком светились его глаза, когда он перешел к эпизоду знакомства Вязовнина с двумя провинциальными дворяночками, сестрами Поленькой и Эмеренцией. Щепкин по достоинству оценил меткую наблюдательность приятеля: уж очень походила Эмеренция на сестру жены управляющего Констанцию Петровну своей непомерной восторженностью и приторной чувствительностью. По характеристике Тургенева, она даже смеялась неестественно, «грациозно приподняв одну руку, и в то же время так держалась, как будто хотела сказать: „Смотрите, смотрите, как я благовоспитанна и любезна и сколько во мне милой игривости и расположения ко всем людям!“
Совсем иные, драматические интонации зазвучали в голосе Тургенева, когда его герой, Вязовнин, с дыханием наступившей весны покидал усадебную глушь. Что-то затаенное, личное проскальзывало в тургеневской характеристике Верочки, напоминавшей Феоктисту: «Она была небольшого роста, миловидно сложена; в ней не было ничего особенно привлекательного, но стоило взглянуть на нее или услышать ее голосок, чтобы сказать себе: „Вот доброе существо“. Щепкин не мог не заметить, что Феоктиста, при всей своей привязанности к Ивану Сергеевичу, „не знала, что ему сказать, чем занять его“.
Щепкин понял, как непрочен для Тургенева тот близкий к семейному уют, который окружал его под крышей спасского флигеля, понял, что при первой возможности он снимется и улетит сначала в Петербург, а потом и в Париж. Он сделает это тем более легко, что теперь у него и предлог есть для побега, важный и безотлагательный — дочь Полина, пригретая семейством Виардо.
Как только речь зашла о гастролях Виардо в Москве, Тургенев встрепенулся и изложил Щепкину план уже обдуманного тайного побега. Подобно многим друзьям, Михаил Семенович не одобрял тургеневского увлечения заморской певицей и, слушая взволнованную речь приятеля, неодобрительно покачивал головой.
29 мая 1853 года Спасское навестил Афанасий Афанасьевич Фет. Этот визит явился началом прочного знакомства его с Тургеневым, вскоре перешедшего в тесную дружбу, скрепленную общей любовью к поэзии и охоте.
— Ох, напрасно, напрасно ты заводишь это знакомство! — уговаривал Фета отец. — Ведь ему запрещен въезд в столицы, и он под надзором полиции. Куда как неприглядно!
Но желание видеть автора «Записок охотника», в котором Фет ценил утонченного лирика природы, поэта прекрасных мгновений бытия, возобладало над отцовскими предостережениями. Тургенев тоже был неравнодушен к поэзии Фета: он высоко оценил антологические его стихотворения, в которых античный мир лишался привычной классической холодноватости и даже мрамор статуй наполнялся трепетом живой жизни, одухотворялся и воскресал. Опубликованные в «Москвитянине» «Снега» вызывали восхищение утонченной передачей трудноуловимых состояний человеческой души.
Тургенев отметил про себя, как трудно угадать в чернобородом, плотном степном помещике нежнейшего лирика и поэта. Трудно представить более разительный и резкий контраст!
И в суждениях своих об искусстве Фет, как ни странно, оказался четким логиком и систематиком. Вспыхнул спор о содержании второй части «Фауста». Фет утверждал, что Гёте обнимает здесь широким поэтико-философским взглядом все человечество, и в этой философской отвлеченности он грандиозен и велик.
— Послушайте, Афанасий Афанасьевич, — горячился Тургенев, — никто не думает о гастрономии вообще, когда хочет есть, а просто кладет себе кусок хлеба в рот. Во всяком философском отвлечении есть равнодушие к земле и к человеческой индивидуальности. Я без волнения не могу видеть, как ветка, покрытая молодыми, зеленеющими листьями, отчетливо вырисовывается на голубом небе. Меня поражает контраст между этой маленькой живой веточкой, колеблющейся от малейшего дуновения, и этой вечной и пустой беспредельностью, этим небом, которое только благодаря земле сине и лучезарно. Я не выношу неба, — но жизнь, действительность, ее капризы, ее случайности, ее привычки, ее мимолетную красоту… все это я обожаю. Я прикован к земле. Я предпочту любым философским воспарениям созерцание торопливых движений утки, которая влажною лапкой чешет себе затылок на краю лужи, или длинных блестящих каплей воды, медленно падающих с морды неподвижной коровы, только что напившейся в пруду, куда она вошла по колено. Все это для меня гораздо интереснее, чем философские полеты в небеса.
5 июня, после отъезда Фета, Тургенев писал С. Т. Аксакову: «У меня на днях был Фет, с которым я прежде не был знаком. Он мне читал прекрасные переводы из Горация — иные оды необыкновенно удались, — напрасно только он употребляет не только устарелые слова, каковы: перси и т. д., — но даже небывалые слова вроде: завой (завиток), ухание (запах) и т. д. … Собственные его стихотворения не стоят первых его вещей — его неопределенный, но душистый талант немного выдохся… Сам он мне кажется милым малым. Немного тяжеловат и смахивает на малоросса — ну, и немецкая кровь отозвалась уваженьем к разным систематическим взглядам на жизнь и т. п. — но все-таки он мне весьма понравился».
В последний год спасского затворничества рано началась зима. Тютчевы уехали, взяв окончательный расчет. Тургеневский управляющий с университетским образованием «в два года довел дело до того, что доходов не хватало на его жалованье», а на прожиток хозяина «не приходилось ни копейки». К осени на беззащитную голову Тургенева «рухнула громада дел и управления, как свод, из-под которого выдернули подпорки».
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97


А-П

П-Я