https://wodolei.ru/catalog/dushevie_kabini/s-parom/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 


В мае, незадолго до окончания первого года учебы в университете, Тургенев получил из Спасского письмо, которое глубоко его потрясло и выбило из колеи.
«Дорогой Иван, — писала матушка. — Когда я, слабая, больная женщина, без всяких приготовлений, сидя на пате в гостиной в 10 часов вечера увидела сыплющиеся на сад искры и вдруг озарившее зарево до самого Петровского, увидела, не слыхав прежде, что пожар на дворне, — то тебя, мужчину, не имею, кажется, нужды долго приготовлять и могу прямо сказать: «Сон твой исполнился, виденный, ежели ты помнишь, два года тому назад, — что после многих бед я, наконец, вошла в церковь, гром грянул, и все исчезло. Да! Я вошла в церковь… дом Спасский сгорел и обрушился. Да… да!.. Да! Спасское сгорело , начиная от церкви справа, и окружило все по самый дядин флигель. — Уф, написала, кончила. — Теперь начинаю описание.
Это было 1 мая. Я была больна. У меня гости были из Мценска. — Так было все хорошо, изобильно, пили шампанское. Я радовалась… все желаемое мною приведено было в порядок: имение разделено на участки, деньги завелись, — кассир был назначен. Все это накануне: я говорю тебе — я была счастлива. Гости уехали. Я три дня лежала в постели. Тут встала, легла на пате, — и дети кругом меня, — и начала с Лизеттой о чем-то спор. — Вдруг блеснула искра в моих глазах (брата и дяди не было, они были уже на пожаре. Горела дворня. Алексея кучера жена ходила в закуту с лучиною. Брат думая и дядя, что затушат, и потому мне не сказали). Так, пролетела искра, а там горящий отломок в четверть. — «Боже мой, мы горим», — сказала я, — и в одну минуту зарево осветило весь сад и дом!
Остальное буду рассказывать лично. Все занялись пожаром, меня забыли; я ушла в церковь, и сон твой свершился. В одну лошадь, — Капитошка кучером, — мы трое, т. е. — я и двое детей, уехали в Петровское, в коляске. Лошадь загрязла, делать было нечего. С образом, с мощами, с крестом на шее, приехала я на Петровское. Буря была ураган; все ревело, рвало. В 12 часов ночи Спасское уже не существовало. «Что спасли?» — спросишь ты. — Деньги, вещи — и только. Вынесли все, но! — все перебили, остальное разокрали; нас грабили просто. Мы бедны движимым, как самые беднейшие люди, и без пристанища. Дядин дом вдребезги, окна перебиты, и полы, и мебель. Куда было деться? Отвезли меня в Мценск. У меня там для приезду был нанят домик в 5 комнат. Вот жилище твоей роскошной и богатой матери… «А что дядя?» — спросишь ты. — Род помешанного. А брат желт, как пупавка. А ты де?..
Ах! Ваничка, Ваничка, вот и еще день пятницы, а от тебя писем нет, вот уже две недели.
Завтра суббота, тяжелая почта. Посылаю тебе на дорогу две тысячи ассигнаций. Кажется, тебе нечего в Берлине мешкать. Я и прежде об этом писала, а нынче я требую, чтобы ты приехал, не мешкав. Мне нужно ваше с братом присутствие. Я бы не желала приказывать, но! — мне нечего делать. Я не в силах тебя более содержать за границей. О! Нет! Нет! Не то, не то… Как же не в силах! Боже мой, неужели я отниму от тебя твою карьеру… О! Нет!.. Мне нужно, мне необходимо видеть тебя как можно, как можно скорее. Я упала духом и имею нужду подкрепиться. О! Господи… Господи… Какие кресты ты на меня кладешь.
Но! — только будьте здоровы, будьте здоровы, умны, добры, любите меня, мои деточки, — и все с рук сойдет мне благополучно. …Итак — на пепелище, до сих пор еще дымящемся… ружье твое цело. А собака твоя очумела. <…>
А ты, злодей, ленив писать. Ох! — при моем горе и нет ни одной от тебя грамотки. Более писать к тебе не буду. Буду ждать, чтобы лично благословить тебя, и увидишь, что я твой верный друг».
Когда Тургенев опомнился от душевного столбняка, который нашел на него, им овладели противоречивые чувства. Непростые отношения складывались у него с родовым гнездом, с домом, где прошло детство. Никак не укладывалось в мысли, что этого дома больше не существует. Память восстанавливала в подробностях и деталях облик спасских комнат. Вот классная, где они с братьями проводили долгие часы за домашними уроками; стол, кромки которого подрезаны перочинным ножом во многих местах… А библиотека! Цела ли спасская библиотека? Неужели сгорели те старые шкафы, открывая которые он, бывало, с удовольствием вдыхал кисловатый запах старых книг и с каким-то священным трепетом раскрывал очередной попавшийся ему под руку том, аккуратно перелистывая слежавшиеся, прилипшие друг к другу страницы. Вспомнился и Херасков, и книга эмблем и символов, и новиковские издания XVIII века, и тома сочинений французских энциклопедистов… Трудно было представить, что ничего этого больше не существует: ни пенья двери в спальной комнате (как испугало оно его тогда, в памятную ночь не осуществленного побега), ни «птичьей» комнаты с зеленой клеткой, ни потаенных уголков, где можно было спрятаться от докучливых гувернеров и часами отсиживаться в темноте, прислушиваясь к стуку в висках и к таинственным звукам, наполнявшим гулкое пространство огромного, как мир, спасского дома.
Вспомнился немец-учитель, который до вступления в новую должность был седельником. Он приехал в Спасское с прирученной вороной, сидевшей у него на плече, и Тургенев вместе с многочисленной дворней с любопытством рассматривал чудака гостя. «Ах ты, фуфлыга!» — флегматически заметил кто-то из стариков-дворовых. Немец прислушался, а за обедом неожиданно спросил отца:
— Позвольте у вас узнать, что значит слово «фуфлыга»? Меня вчера назвал ваш человек этим словом.
Отец взглянул на прислугу, догадался, в чем дело, улыбнулся и сказал:
— Это значит «живой и любезный господин».
Видимо, немец не очень поверил этому объяснению.
— А если б вам сказали, — обратился он к отцу: — «Ах, какой вы фуфлыга!» Вы бы не обиделись?
— Напротив, я принял бы это за комплимент.
Тургенев вспоминал, как этот чувствительный немец не мог читать без слез любимого им Шиллера и как обнаружилось в этом добродушном человеке полное отсутствие какой бы то ни было учительской подготовки. До сих пор осталась в памяти его съеженная фигура с вороной на плече, удаляющаяся от спасского дома навсегда…
Нет больше этого дома! Сгорела и та гостиная, в которой раз за обедом зашел разговор о том, как зовут дьявола — Вельзевулом, Сатаною или иначе?
— Я знаю, как зовут.
— Ну, если знаешь, говори, — отозвалась мать.
— Его зовут Мем.
— Как! повтори, повтори!
— Мем!
— Это кто тебе сказал? Откуда ты это выдумал?!
— Я не выдумал, я это слышу каждое воскресенье у обедни.
— Как так у обедни?
— А во время обедни выходит дьякон и говорит: «Вон, Мем!» (Он полагал, что дьякон выгоняет из церкви дьявола, в то время как тот произносил старославянское «вонмем» — «внимаем»). Удивительно, что матушка тогда его за это не высекла. Даже напротив, неожиданное толкование славянского слова вызвало у взрослых добродушный и веселый хохот.
Где теперь все это? Как быстро летит время и как непрочно перед лицом его стремительного движения человеческое существование, как бренно все, что с таким старанием строят и сооружают люди. Им кажется, что они слуги вечности, но является нежданно-негаданно слепая разрушительная стихия, — и все ими созданное на века в одну минуту разрушается, рассыпается, как карточный домик. И чем острее воспринимается мир в преходящих явлениях, тем тревожнее и трагичнее становится любовь Тургенева к жизни, к ее мимолетной красоте.
Немедленно собираться и ехать в Спасское! Таков был первый душевный порыв. Но вскоре возникло сомнение: а вдруг матушка, поддавшись капризам своего самовластного характера, захочет навсегда удержать его при себе? И тогда — прости, Берлин, прощайте, лекции вдохновенного Вердера и излучающая духовный свет личность Станкевича, прощайте, милые, добрые друзья, прощай, юность и молодость. Настанет полоса мучительного прозябания под неусыпным, ревнивым контролем взбалмошной самодурки-помещицы…
В середине августа по дороге к Спасскому он с внутренним содроганием пытался представить себе картину, которая ожидает его на месте старого родового гнезда. «Тарантас его быстро катился по проселоч-ной мягкой дороге. Недели две как стояла засуха; тонкий туман разливался молоком в воздухе и застилал отдаленные леса; от него пахло гарью»…
Вот и спасская церковь мелькнула наконец на повороте дороги, и перед его глазами открылся вид грандиозного пепелища. Черным гигантским полукругом охватывало оно то пространство, где некогда располагался левый флигель с мезонином и галерея. А на месте большого спасского дома зиял странный провал, на фоне которого торчали обгорелые деревья, их черные остовы скорбно напоминали о бушевавшей здесь три месяца назад жадной огненной стихии.
Уцелел только правый флигель с остатками галереи… На веранде, поддерживаемая услужливыми приживалками, в окружении многочисленной дворни, стояла постаревшая, исхудавшая и ссутулившаяся мать. В ее черных глазах не было привычного недоброго блеска, а светилась материнская ласка, трогательная беззащитность и мольба-Тургенев прожил тогда в Спасском до середины сентября. Дружба с Афанасием Алифановым, осенняя охота на вальдшнепов в орловских лесах. Были встречи и знакомства с крестьянами, которые делились с охотниками своими радостями и печалями. Были ночевки под открытым небом у костра, невдалеке от мельничной плотины. В охотничьих странствиях копились жизненные впечатления, созревали сюжеты будущих очерков, хотя до «Записок охотника» было еще далеко…
Пережитое потрясение смягчило на время характер Варвары Петровны. Она окружила сына заботой и лаской, слушала рассказы о его поездках по Германии, вспоминала свою молодость, отца, первое семейное путешествие в Европу. К счастью, библиотека осталась цела, и мать принесла путеводитель Рейхарта, которым они когда-то пользовались с отцом. «То карандашом черточка, то ногтем, то уголок загнут, — все это, как стрелы в сердце». А вот его записочки и высохший цветок гераниума, заложенный отцом между страницами. «Он до сих пор издает слабый запах, а рука, его вложившая, давно уже тлеет в могиле». «Живу прошедшим, живу воспоминаниями, — говорила мать, — только на Смоленском кладбище бываю я счастливой».
Тургенев с удивлением замечал в характере матери черты, на которые раньше не обращал внимания. Круг её интересов был довольно широк и не вполне обычен для типичной провинциальной помещицы. Однажды Варвара Петровна так жаловалась ему на свою свекровь: «С утра до вечера больше ничего, как карты. Нет! Моя старуха матушка была несравненно занимательней: она любила читать, могла судить о политике, о романах, даже русских. Матушка же Елизавета совсем не такова; вздыхает, ноет, охает, чай пьет, завтракает, обедает, опять ноет, чай пьет — и в карточки, а без того у неё материи нет занимательной. Это очень скучно для такой женщины, как я, читающей и понимающей».
Тургенев удивлялся начитанности Варвары Петровны. Она следила за новинками французской литературы и имела хоть и не безупречный, но достаточно здравый эстетический вкус. Как-то в письме она в ответ на латинские извлечения сына привела целый букет латинских пословиц с припискою: «Вот тебе латынь за латынь… Посмейся со своими товарищами, пусть они угадают, кто пишет тебе латинские поговорки. „Не угадать вам“, — скажи. — „Почему ж? Старый учитель, ученый муж!“ — „Да как бы не так! Старуха мамаша! Ха-ха-ха!.. По любви к сыну латынит!“
Не оправдались опасения Ивана Сергеевича: мать и не думала препятствовать очередному отъезду сына за границу: «Надо, чтобы ты знал, Иван: я не хочу никакого упущения по твоей карьере, никаких препон на пути к твоему будущему магистерству! Но будь экономен, помни о нашем разорении. Ты мне напомнил об отце очень кстати, потому что при его необыкновенных способностях денег не любил считать. Так, но! — на тебе бы взыскал, и так же, как я!., а, может быть, и более меня, — счету бы потребовал… он не любил баловать, да и мне заказывал. А мое искомое в том, чтобы ты мне сказал, как насчет музыки: „Маман, била бы ты меня и играть бы заставляла…“ „Долги — короста. Нужно сесть прыщу — всё тело покроет“, — говорит Васильевна».
Мать не только разрешила продолжать обучение в Берлинском университете, но и снабдила средствами на путешествие по Италии…
В Риме Тургенев встретился со Станкевичем и по-настоящему сблизился с ним. 19 марта 1840 года Станкевич писал Фроловым: «Тургенева никто не сбивает с толку, от этого он говорит связно и хорошо — ничего не заметно, чтобы он мог когда-нибудь плести такую дичь, какую плел у Вас. Право, он умен!»
Тургенев делился с другом своими впечатлениями, которые он вынес из России, рассказывал о пожаре спасского дома, о противоречивых чувствах, которые он испытывал к родовому гнезду. Станкевич понимающе кивал головой, но в ответ на одну резкую фразу Тургенева по поводу России и российской дворянской семьи мягко, но внушительно сказал слова, которые Тургенев запомнил надолго:
«Отечество и семейство есть почва, в которой живет корень нашего бытия; человек без отечества и семейства есть пропащее существо, перекати-поле, которое несется ветром без цели и сохнет на пути… От этого избави Вас Боже, Тургенев! Впрочем, Вы слишком знаете цену себе, чтоб допустить возможность такого существования».
Они ходили вместе по развалинам Колизея, темно-синее небо просвечивало во все его окна; ступени, на которых сидели прежде зрители, обрушились; кустарник рос на месте этих ступеней и придавал общей картине завершенный, гармонический вид. Они спускались в катакомбы — место жительства, службы и погребения первых христиан. Храм святого Петра превзошел их ожидания: громада, которая велика, как площадь, но настолько стройная и гармоничная, что взгляд не отвлекается на детали, а схватывает её всю сразу, целиком. Станкевич попутно развивал свои взгляды на сущность искусства, на тайны художественной завершенности совершенного в эстетическом отношении произведения. Его комментарии не мешали восприятию увиденного, а, напротив, раскрывали перед спутником внутренние красоты и смысл искусства в самой сокровенной его глубине.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97


А-П

П-Я