https://wodolei.ru/catalog/unitazy/dachnye/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Причем шел народ нервный, озлобленный, издерганный, с болезненной чувствительностью и непомерным самолюбием. Желание стать писателями у этих людей возникало, как правило, не по внутреннему побуждению, а по жестокой необходимости. Естественно, что Тургенев не мог всех удовлетворить, появлялись обиженные, даже враждебно к нему настроенные люди.
«Часто приходилось слышать: „Тургенев прочитал мою повесть — и в восторге! Он дал мне самое лестное письмо в редакцию…“ Или: „Тургеневу так понравилась моя картина, что он ее оставил у себя, чтобы показать… (называлось имя знаменитости в художественном мире)“. И когда спустя некоторое время повесть возвращалась автору, а картина не проходила на выставку, на Ивана Сергеевича сыпались упреки: он один оказывался во всем виноватым. Он и письмо-то дал в редакцию не настоящее, чтоб только отвязаться, и картину никому не показывал, так как никаких знакомств среди влиятельных художников у него на самом деле нет.
О «неискренности» Тургенева распускались слухи, в которых он чаще всего был виновен сам: не мог отказать, боялся огорчить. А если и делал порой замечания, если и сомневался, то в такой осторожной и деликатной форме, что у просителя складывалось впечатление, что Тургенев, напротив, очень доволен.
Когда же ему заявляли: «Это для меня жизненный вопрос!» — Тургенев, по его словечку, «размякал», соглашался, бормотал: «Тут что-то есть», — давал рекомендательные письма. Естественно, что рукописи возвращались, а покровитель оправдывался виноватым голосом: «Уж это моя судьба!.. Мои рекомендации, как фальшивый пачпорт (он любил так произносить это слово), всегда имеют обратный эффект».
Вспоминали: «Однажды пришел к нему молодой человек, бедно одетый, красивый, поразивший своим надменным, почти дерзким лицом. Он поздоровался с Иваном Сергеевичем, отрывисто ответил на два-три вопроса, уселся в кресло и стал курить. Посидев таким образом с четверть часа, он вдруг брякнул: „Тургенев, дайте денег!“ Иван Сергеевич сконфузился и поспешно увел посетителя в соседнюю комнату, притворив за собой дверь. Когда оба вернулись, у молодого человека горели щеки, и глаза были потуплены. Тургенев любезно проводил его до лестницы, и затем долго объяснял, вздыхая, что очень застенчивые и робкие люди нарочно напускают на себя ухарство, чтобы выйти из тяжелого положения».
Для материальной поддержки русской эмиграции Тургенев проводил специальные литературно-музыкальные вечера. Он был одним из организаторов «Общества взаимного вспоможения и благотворительности русских художников в Париже», 30 процентов доходов которого отчислялись «русскому консулу для подачи помощи русским подданным».
Отличавшемуся скуповатостью А. А. Фету, не желавшему платить взносы в Литературный фонд, Тургенев писал: «Вы… „не шутя не знаете ни одного бедного литератора“. Это происходит оттого, что Вы их вообще мало знаете. Укажу Вам на один пример. Недавно А. П. Афанасьев умер буквально от голода — а его литературные заслуги будут помниться тогда, когда наши с Вами, любезный друг, давно уже пожрутся мраком забвения. Вот на такие-то случаи и полезен наш бедный Вами столь презираемый Фонд».
Бывало, что этой безграничной добротой и щедростью Тургенева пользовались и бесцеремонные просители. Но именно он помог в трудную минуту жизни русскому ученому и путешественнику Н. Н. Миклухо-Маклаю, художнику-графику В. В. Матэ, итальянскому революционеру К. Каффьеро и многим другим выдающимся людям. Он устанавливал постоянные пенсии, выдавал денежные ссуды, писал обращения к состоятельным соотечественникам — П. М. Третьякову, С. С. Полякову и др. Кто только не обращался к нему — учащаяся молодежь, политические эмигранты, ученые, художники, писатели. В Париже его прозвали «послом русской интеллигенции».
Причем к эмигрантам «по призванию» Тургенев относился критически. Им проходилось выслушивать от него такие, например, упреки: «Будет вам шататься за границей, поезжайте в Россию. Здесь вы только истреплетесь и изверитесь. Как ни тяжела для мыслящего человека русская атмосфера, там, все-таки, вы на родной почве, которая постоянно воздействует на вас, дает пищу и направление вашей мысли, поддерживает жизнь и энергию. Поезжайте; вы еще недостаточны стары, чтобы вполне оценить разрушительное действие жизни вне родственной среды, вне общественных связей и обязанностей, без определенной цели и деятельности… Я лучше вас был приспособлен к жизни за границей, да и то, в сущности, прозябаю и все чего-то жду… и не дождусь уж теперь».
С годами Тургенев все яснее осознавал драматические последствия своего отрыва от России. Встретившись с Тургеневым в Париже на выставке 1878 года, русский литератор Н. В. Берг спросил, доволен ли Иван Сергеевич Парижем, не скучает ли по России. И вот что он услышал в ответ:
«Русскому нельзя не скучать по России, куда бы он ни приехал. Другой России для русского нигде не найдется. Россия — русские — это нечто совсем особенное. Потому нас никто надлежащим образом не понимает; в особенности не способны на это французы. Я живу здесь в кругу высшей интеллигенции. Но эта интеллигенция ничего не видит дальше своего носу. Она не понимает хорошего и гениального других наций. Гений Англии, Германии, Италии — для французов почти не существует. Об нас и говорить нечего… Исключения, впрочем, изредка бывают. Жорж Санд понимала нас так, как бы родилась русскою, но… она все понимала! Это было совершенно исключительное создание, ни на кого не похожее».
И вот этот «неисправимый западник», неутомимый спорщик со славянофилами, создатель Потугина в «Дыме» в разговорах с французскими литераторами развивает славянофильские идеи. Гонкур сохранил в своем дневнике записи таких разговоров:
«Да, вы люди латинской расы, в вас еще жив дух римлян с их преклонением перед священным правом; словом, вы люди закона… А мы не таковы… Как бы вам это объяснить? Представьте себе, что у нас в России как бы стоят по кругу все старые русские , а позади них толпятся молодые русские . Старики говорят свое «да» или «нет», а те, что стоят позади, соглашаются с ними. И вот перед этими «да» и «нет» закон бессилен, он просто не существует; ибо у нас, русских, закон не кристаллизуется , как у вас. Например, воровство в России — дело не редкое, но если человек, совершив хоть и двадцать краж, признается в них и будет доказано, что на преступление его толкнул голод, толкнула нужда — его оправдают… Да, вы — люди закона и чести, а мы, хотя у нас и самовластъе , мы люди…
Он ищет нужное слово, и я подсказываю ему:
— Более человечные!
— Да, именно! — подтверждает он. — Мы менее связаны условностями, мы более человечные люди».
Западник, опровергавший К. Аксакова и Герцена по всем пунктам их суждений о крестьянской общине, вдруг противопоставляет римскому праву «соборное» решение вопросов «по совести», как оно существует в русском крестьянском миру.
Ругая славянофилов за то, что они систематики, что они создали идею о русском человеке и подгоняют всю русскую жизнь под эту идею, Тургенев довольно часто использует мысли своих противников. «Кто говорит — конечно, мы во многом отличаемся от западноевропейских народов… Возьмите хоть то, что вы говорили об индивидуализме — я согласен с вами: русский гораздо меньше индивидуалист, чем западный европеец, — внушает Тургенев А. Луканиной. — И нравственность у нас другая, у нас больше общественного чувства, развившегося на почве русской общины».
Один из парижских знакомых Тургенева вспоминал: «Несмотря на свою нелюбовь к славянофилам аксаковского пошиба и свое так называемое „западничество“ (термин весьма неопределенный и глупый, но почему-то получивший твердое право гражданства в русской печати), Тургенев особенно любил беседы о нравственной и психической разнице между русским и западноевропейским человеком — разнице, придававшей совершенно особый склад жизни, культуре и всему будущему русского народа.
«Обратите главное внимание на то обстоятельство, — заметил он мне, говоря об одной моей статье, — что в русском народе продолжаются психические процессы самоопределения, искания правды и идеала, тогда как во Франции замечается во всех классах какая-то культурная окристаллизованность, нравственная и идейная законченность, точно нация исчерпала весь запас своих духовных сил… тогда как мы, русские, еще духовно прогрессируем, растем, ищем истины, новых форм жизни и красоты…
Вот я занят теперь более серьезной вещью; мне давно хочется написать роман, в котором выразилась бы коренная разница духовных основ русского человека и француза; показать в этом романе глубину психических причин и мотивов у русского протестанта и отщепенца рядом с формализмом и традиционной шаблонностью французского революционера, который никогда не выходит из раз установившихся рамок, идет по утоптанному руслу, верит в себя и в свои формулы, тогда как русский вечно копается в своей душе, вечно занят разрешением нравственных вопросов и исканьем правды… Не знаю только, удастся ли мне довести дело до конца и справиться с сюжетом. Стар я, умру скоро».
Тургенев, считающий революционной силой культурный слой общества, призванный учить, просвещать народ, в то же время высказывает тревогу по поводу некоторых весьма специфических особенностей «русского европейца». С «легкостью в мыслях необыкновенной» он мог отрекаться от предмета вчерашнего поклонения с тем, чтобы, спустя некоторое время, с такой же легкостью отречься от кумира сегодняшнего дня. Отсутствие в душе прочных культурных устоев порождало опасность идейного фанатизма:
«Нам нужно не вносить новые общественные и нравственные идеалы в народную среду, а только предоставить ей свободу возделывать и растить те общественные идеалы и нравственные принципы, зародыши которых кроются в ней самой, — говорил Тургенев. — Я не принадлежу к тем людям, которые проповедуют необходимость учиться у народа, искать в нем идеал и правду и, отказавшись от добытого и усвоенного европейской цивилизацией, отказаться от своей культурной личности и принизиться до народного уровня. Это и нелепо и невозможно. Но и насильственно вламываться в народную жизнь с чуждыми ей принципами и теориями (а таковы все революционно-социальные доктрины и все попытки пересадить их на русскую народную почву) — нет никакого резона; лучше предоставить народу полную свободу устраиваться самому, предоставляя ему всё необходимое и ограждая от всяких корыстных и бескорыстных набегов на его жизнь».
Тургеневское недоверие к завершенным общественным доктринам, к философским, политическим и всяческим иным системам порождалось ощущением особой опасности такого рода «систем» для ищущего, духовно не защищенного русского человека. Они были тем более опасны в стране, только что освободившейся от бремени крепостной зависимости. Об этом со всею прямотою и бескомпромиссностью говорил в романе «Дым» Потугин:
«Что прикажете делать?! Правительство освободило нас от крепостной зависимости, спасибо ему; но привычки рабства слишком глубоко в нас внедрились; нескоро мы от них отделаемся. Нам во всем и всюду нужен барин: барином этим бывает большею частью живой субъект, иногда какое-нибудь так называемое направление над нами власть возымеет… теперь, например, мы все к естественным наукам в кабалу записались… Новый барин народился — старого долой! То был Яков, а теперь Сидор; в ухо Якова, в ноги Сидору!»
«Посол русской интеллигенции», плохо понимаемый своими соотечественниками, не чувствовал себя своим человеком и на Западе, даже в кругу семьи Виардо: «У меня есть близкие друзья, — говорил он, — люди, которых я люблю и которыми любим; но не всё, что мне дорого, так же близко и интересно для них; не всё, что волнует меня, одинаково волнует и их… Отсюда понятно, что наступают для меня довольно продолжительные периоды отчуждения и одиночества».
«Слава — да… знаменитость — да… любимая деятельность… — задумчиво говорил Тургенев. — У меня, разумеется, совершенно отдельное помещение в Париже… Бывают дни, когда я готов был бы отдать свою знаменитость за то, чтобы вернуться в свои пустые комнаты и застать там кого-нибудь, кто сейчас бы заметил и спохватился, что меня нет, что я опаздываю, не возвращаюсь вовремя. Но я могу пропасть на день, на два, и этого не заметит никто. Подумают, что я отозван куда-нибудь. Жизнь бойко течет в Париже».
«Разубедить в чем-нибудь французское общество и представителей его, рассеять в нем то или другое предубеждение, как, например, к нашему отечеству, к России и русскому народу, а также к нашим порядкам, к нашей литературе, к нашим нравам и обычаям, — дело невозможное, да, поверьте, не стоит труда!»
И тем не менее Тургенев с завидным упорством и последовательностью внушает французам, англичанам и немцам уважение к русской литературе и добивается заметных успехов. Летом 1878 года он участвует в Первом международном литературном конгрессе в Париже. Открытие его состоялось 11 июня под председательством В. Гюго. Конгресс был созван по инициативе французских писателей, которые решили воспользоваться присутствием иностранцев-литераторов на Парижской всемирной выставке. Собралось более трехсот писателей из Англии, Франции, Германии, Италии, Испании, Португали, Дании, Бельгии, Голландии, Швеции, Австрии, Северной Америки, Швейцарии, России. Общество французских писателей обратилось к Тургеневу с просьбой назвать имена русских литераторов, чье присутствие желательно. По его рекомендации были официально приглашены Толстой, Достоевский, Гончаров, Полонский, но, к огорчению Тургенева, никто из них на конгресс не приехал.
Обсуждались международные законы по охране авторского права. Вице-президентом второй комиссии конгресса, занимавшейся этой проблемой, был избран Тургенев. Он руководил прениями, отстаивал интересы русских литераторов. «Мы, русские, — говорил он, — пока не можем платить авторские деньги за переводы с французского на русский язык.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97


А-П

П-Я