На этом сайте магазин https://Wodolei.ru 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

никто не имел права входить в это святилище, кроме самой хозяйки Спасского. Здесь она предавалась горьким раздумьям о своей вдовьей судьбе. Конечно, для грусти и горестных размышлений у Варвары Петровны были свои основания: вслед за потерей мужа скончался, не дожив до шестнадцатилетнего возраста, младший ее сын. Но в горе матери было что-то показное, вызывающее. Страдая сама, госпожа считала своим долгом мучить других. Часто с ней случались истерики, после которых Варвара Петровна объявляла домашним, что находится при смерти, и разыгрывала сцену прощания с близкими. В образе умирающей женщины, закатывая глаза, поминутно охая и впадая в краткие обмороки, она сидела в мягком кресле у себя в кабинете, а сыновья, родственники и близкие обязаны были подходить к ней по очереди, кланяться и целовать руку. При этом госпожа благословляла каждого, милосердно отпуская водившиеся за ним грехи.
Когда в доме становилось невыносимо от материнских причуд, Иван Сергеевич отправлялся на охоту с ружьем и собакой. Сначала спутником его охотничьих странствий был Николай Николаевич, но однажды в окрестностях Спасского Тургенев встретился с крестьянином-охотником Афанасием Алифановым, которому суждено было стать верным спутником и другом писателя на долгие годы. В «Записках охотника» Тургенев вывел его под именем Ермолая и нарисовал следующий портрет: «Вообразите себе человека лет сорока пяти, высокого, худого, с длинным и тонким носом, узким лбом, серыми глазками, взъерошенными волосами и широкими насмешливыми губами. Этот человек ходил зиму и лето в желтоватом нанковом кафтане немецкого покроя, но подпоясывался кушаком; носил синие шаровары и шапку со смушками, подаренную ему в веселый час разорившимся помещиком. К кушаку привязывались два мешка, один спереди, искусно перекрученный на две половины, для пороху и дроби, другой сзади — для дичи; хлопки же Ермолай доставал из собственной, по-видимому неистощимой шапки». Ружье у него было одноствольное, кремневое и так «отдавало» при выстреле, что правая щека у охотника всегда была пухлее левой.
Афанасий, крепостной одного из соседних помещиков, в дни рождений, именин или выборов обязывался доставлять дичь к господскому столу. Это был охотник по призванию и по всему складу характера: «беззаботен, как птица, довольно говорлив, рассеян и неловок с виду; сильно любил выпить, не уживался на месте, на ходу шмыгал ногами и переваливался с боку на бок — и, шмыгая и переваливаясь, улепетывал верст шестьдесят в сутки. Он подвергался самым разнообразным приключениям: ночевал в болотах, на деревьях, на крышах, под мостами, сиживал не раз взаперти на чердаках, в погребах и сараях». Зато никто не мог сравниться с ним «в искусстве ловить весной, в полую воду, рыбу, доставать руками раков, отыскивать по чутью дичь, подманивать перепелов, вынашивать ястребов, добывать соловьев с „лешевой дудкой“, с „кукушкиным перелетом“.
Тургенев все более убеждался, что в охотники отсеивается наиболее живая и талантливая часть русского народа. Афанасий явился для писателя неисчерпаемым источником всевозможных сведений не только о премудростях охоты, но и о нравах, привычках, образе жизни провинциального дворянства и крестьянства средней полосы России. Бездомный странник, всю жизнь проводящий в переходах из одного места в другое, Афанасий, как живая газета, развертывал перед Тургеневым хронику провинциальной российской действительности с точки зрения независимого и вольного человека из народа. Охотники, в отличие от дворовых и даже оседлых пахарей-хлеборобов, в силу страннической своей профессии, в меньшей степени подвергались обезличивающему и развращающему влиянию помещичьей власти. Они сохраняли в целости гордый, независимый ум, живую образную память, чуткость к жизни природы и неуязвленное, естественное чувство собственного достоинства.
Тургенев так привязался к своему новому приятелю, что упросил матушку выкупить его у соседа. Невдалеке от Спасского, у Кобыльего верха, в лесу, Афанасий отстроил себе новую избу, обзавелся семьей и хозяйством и отныне стал постоянным спутником охотничьих странствий Ивана Сергеевича.
Трудно было Тургеневу оставить родной край и уехать на чужбину. Возникали порой на этот счет серьезные сомнения. И кто знает, как бы сложилась его судьба, если бы в отчем доме царило теплое семейное согласие. Но этого согласия не было и уже никогда быть не могло. Характер Варвары Петровны сложился окончательно и с годами только портился, становясь все невыносимее.
Однажды на охоте дядюшка Николай рассказал Тургеневу страшную историю. Собиралась Варвара Петровна в поездку, навестить дальние имения. В дорогу, по обычаю, она брала легкое вино, разбавленное водой. Садясь в экипаж, госпожа вина не обнаружила. Последовал грозный вопрос: «Почему не отпустили вина в дорогу?!» Пятнадцатилетний мальчик-казачок, обязанный доставить это вино, к своему ужасу, обнаружил, что оно все вышло, и затаился в доме. Раздался крик: «Притащить сюда мерзавца!» Несчастный Павлуша с испугу бросился во флигель, где жили молодые Тургеневы, схватил со стены ружье и застрелился. Николай Николаевич, бледный как полотно, совершенно потрясенный случившимся, заявил госпоже, что какой-то незнакомый охотник забрел в сад и вздумал охотиться. Кое-как ему удалось проводить Варвару Петровну в дальний хутор… По возвращении госпоже объясняли отсутствие Павлуши его болезнью, а потом естественной смертью. Но неужели не чувствовала она, что тут есть что-то недоброе?
Перед отъездом Тургенева в Петербург Варвара Петровна жестоко наказала близкого Ивану Сергеевичу человека, его слугу Порфирия, по самому невинному поводу.
Возились они, как близкие друзья, во флигеле — брала свое жизнерадостная молодость, — кидали друг в друга диванными подушками. Вдруг в комнату вошла мать, как раз в тот момент, когда подушка, пущенная Порфирием, летела прямо в лицо Ивана Сергеевича. Тотчас было приказано как следует проучить холопа — высечь его на конюшне плетьми. Никакие заступничества, никакие просьбы и мольбы сына не могли на сей раз смягчить материнский гнев и отменить решение…
«Надо было либо покориться и смиренно побрести общей колеей, по избитой дороге, — говорил впоследствии Тургенев, — либо отвернуться разом, оттолкнуть от себя „всех и вся“, даже рискуя потерять многое, что было дорого и близко моему сердцу. Я так и сделал… Я бросился вниз головою в „немецкое море“, долженствовавшее очистить и возродить меня, и когда я наконец вынырнул из его волн — я все-таки очутился „западником“, и остался им навсегда.
Мне и в голову не может прийти осуждать тех из моих современников, которые другим, менее отрицательным путем достигли той свободы, к которой я стремился… Я только хочу заметить, что я другого пути перед собой не видел. Я не мог дышать одним воздухом, оставаться рядом с тем, что я возненавидел; для этого у меня, вероятно, недоставало надлежащей выдержки, твердости характера. Мне необходимо нужно было удалиться от моего врага затем, чтобы из самой моей дали сильнее напасть на него. В моих глазах враг этот имел определенный образ, носил известное имя: враг этот был — крепостное право. Под этим именем я собрал и сосредоточил все, против чего я решился бороться до конца, с чем я поклялся никогда не примиряться… Это была моя аннибаловская клятва; и не я один дал ее себе тогда».
В конце августа, буквально накануне отъезда в Петербург, Тургенев упал с охотничьих дрожек и вывихнул руку. Это случилось в поле, и крестьяне пришли ему на помощь. «Шел с этой рукой верст 7, ждал 12 часов перевязки — но все кончилось благополучно: руку вправили», — писал Тургенев. Словно какая-то сила удерживала его в России, давая возможность основательно все обдумать и взвесить, прежде чем решиться на отъезд.
В Петербург Тургенев вернулся лишь зимой. 9 марта 1838 года П. А. Плетнев пригласил его на литературный вечер, где он встретился с А. В. Кольцовым. «Одетый в длиннополый двубортный сюртук, короткий жилет с голубой бисерной часовой цепочкой и шейный платочек с бантом, он сидел в уголку, скромно подобрав ноги, и изредка покашливал, торопливо поднося руку к губам». Кольцов «поглядывал кругом не без застенчивости, прислушивался внимательно; в глазах его светился ум необыкновенный, но лицо у него было самое простое, русское — вроде тех лиц, которые часто встречаются у образованных самоучек из дворовых и мещан. Замечательно, что эти лица, в противность тому, что, по-видимому, следовало бы ожидать, редко отличаются энергией, а, напротив, почти всегда носят отпечаток робкой мягкости и грустного раздумья». Сколько подобных лиц встречал Тургенев в доме матери среди дворовых художников, мастеровых, садовников, конторщиков и секретарей! Вспомнился ему друг и учитель Леонтий Серебряков. Несут в себе эти таланты зародыш будущего народного развития, но как все-таки они подавлены бесчеловечным порядком вещей! Именно таким увидел Тургенев Кольцова, он тогда еще не в состоянии был почувствовать, что «этот необразованный мужичок понимал гораздо более и смотрел на литературу гораздо глубже многих из так называемых образованных литераторов и своих покровителей». «Эти господа, — говорил Кольцов И. И. Панаеву, — несмотря на их внимательность ко мне и ласки, за которые я им очень благодарен, смотрят на меня как на совершенного невежду, ничего не смыслящего, и презабавно хвастают передо мною своими знаньями, хотят мне пустить пыль в глаза. Я слушаю их разиня рот, и они остаются мною очень довольны, а между тем я ведь их вижу насквозь-с».
Тем не менее что-то родное и близкое почувствовал Тургенев в Кольцове и всей душой потянулся к нему. В двенадцатом часу вечера, почти после всех, он вышел с Кольцовым в переднюю и предложил довезти до дому в своих санях. Поэт согласился, но и в пути оставался молчаливым и застенчивым — только покашливал и кутался в свою худую шубейку. «На угле переулка, в котором он жил, — он вышел из саней, торопливо застегнул полость и, все покашливая и кутаясь в шубу, потонул в морозной мгле петербургской январской ночи…»
Холодновато, пусто и как-то неуютно было все вокруг и в душе Тургенева, начинающего поэта, молодого кандидата Петербургского университета. И эта пустота, неуютность отзывали вдаль, туда, в обетованную страну возвышенной мысли, призванной, как казалось тогда многим, разрешить, наконец, все мучительные вопросы человеческого существования, сделать жизнь осмысленной, устремленной к ясной цели.
Берлинские университеты
И вот наступил этот день 15 мая 1838 года — солнечный весенний день. Отслужили напутственный молебен в Казанском соборе. Истово клала поклоны Варвара Петровна, и Тургенев видел в ее глазах неподдельную материнскую грусть. Странно, загадочно уживались в характере матери властолюбие, эгоизм, стремление унизить и оскорбить ближнего с порывами великодушия и доброты, нежности и материнской ласки. Всю дорогу из собора до пристани ее томили роковые предчувствия: в первый раз она отпускала сына одного, да еще в такую дальнюю дорогу. А когда пароход «Ижоры» отчалил и ушел по направлению к Кронштадту, с Варварой Петровной случился обморок.
В письме к сыну в Берлин она так рассказывала о том, с чего начинается каждое ее утро: «В гостиной отгорожен к одному углу кабинет, с зеленью, стол письменный стоит. Скоро пришлю тебе рисунок. Вот я беру Кантемира. Кантемиром называется деревянный porte-papier с ручкой. Итак, беру Кантемира, пишу вчерашнего дня журнал. А потом сажусь за приятное провождение времени — ближе всех в глазах моих твой портрет. — „Здравствуй, Ваня“, — говорю я и потом принимаюсь писать письма к тебе или брату до 10-ти часов. Братин портрет налево. Параллельно ему налево портрет отцов. Прямо передо мной, на маленьком пюпитре, вид петербургской набережной и отъезжающий пароход Ижора . Провожающие машут платками, шляпами… Стоят экипажи… на балконах смотрят в лорнетки. Дымится уже, зазвенел третий звонок — и мать вскрикнула, упала на колени в карете перед окошком… Пароход повернулся и полетел как птица… Кучер по набережной погнал лошадей, но!.. недолго был виден пловец… Улетел, и все осиротело».
Из Кронштадта в Германию Тургенев плыл на пароходе «Св. Николай». Вместе с ним была жена Ф. И. Тютчева с детьми, известный поэт и государственный деятель князь П. А. Вяземский. Сбылись недобрые материнские предчувствия. В ночь на 19 мая, когда пароход находился близ Травемюндского рейда, Тургенев услышал в каюте отчаянный женский крик: «Горим, горим!» Когда он, наспех одевшись, выбежал на палубу, огонь уже выбрасывался наверх в нескольких местах. Началась страшная паника, которой поддался и юный Тургенев. Схватив за руку матроса, спускавшего на воду последнюю лодку, он обещал ему дать десять тысяч рублей от имени матери, если матрос спасет его. К счастью, вскоре прибыли шлюпки из Травемюндского рейда, пассажиры были спасены, хотя несколько человек погибло.
Когда на берегу Тургенев опомнился от страшного потрясения, он увидел полураздетую, босую Тютчеву с прижавшимися к ней детьми, насквозь промокшими под проливным дождем. Юноша накрыл ее своим сюртуком, отдал ей сапоги и заботливо опекал до тех пор, пока прибрежные немцы не развезли пострадавших на временные квартиры. Но несчастная женщина, спасшая во время пожара трех дочерей, все-таки сильно простудилась и через несколько месяцев скончалась.
Злые языки распространили о Тургеневе слух, что во время пожара он вел себя трусливо и недостойно, в страхе бегал по палубе и кричал: «Спасите меня, я единственный сын у матери!» Этот слух темным пятном преследовал его всю жизнь, пока Тургенев сам не передал историю случившегося с ним в рассказе «Пожар на море».
Можно себе представить, какое значение имело это событие для Тургенева, склонного к размышлениям о бренности существования, о силе слепых случайностей, по своему произволу распоряжающихся человеческой судьбой.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97


А-П

П-Я