Все для ванной, цена порадовала 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

– воскликнул Шуберт, обнял Джэсона и, облобызав его, восторженно добавил: – Бывало, я обедал в этом кафе, лишь бы иметь возможность издали наблюдать за Бетховеном. Между прочим, тут и началось наше знакомство с господином Шиндлером.
Джэсона слегка обескуражило столь непосредственное выражение чувств; и ни к чему было Шиндлеру преувеличивать его дружбу с Бетховеном. Джэсон был приятно удивлен, как сразу изменился Шуберт; его лицо сделалось удивительно подвижным, выражения печали и радости с быстротой сменяли друг друга.
Проникшись к ним доверием, Шуберт пришел в хорошее расположение духа и стал настойчиво приглашать их за свой стол.
– Я был счастлив снова вернуться в Вену из Венгрии, из имения графа Эстергази, где я обучал музыке семейство графа во время их летнего отдыха. Деньги пришлись весьма кстати, но Венгрия скучнейшая страна. Подумать только, что Гайдн прожил там чуть ли не четверть века! Я жду друзей. Сейчас подходящее время для беседы, пока не появились шумные любители пива и сосисок. Какое вино вы предпочитаете, госпожа Отис? Токайское? Мозельское? Несмюллерское? Сексардское?
– Я полагаюсь на ваш выбор, – ответила она и удивилась, когда он заказал бутылку токая, – ведь Шиндлер предупредил, что Шуберт сильно стеснен в средствах, и хотя у него едва хватило денег расплатиться, он отмахнулся от предложения Джэсона взять расходы на себя. Вино сделало Шуберта более разговорчивым. Он разом осушил свой стакан и огорчился, увидев, что они не последовали его примеру.
Джэсон сказал, что обожает токай и заказал еще бутылку. Он хотел было заплатить за нее, но Шуберт не позволил. Композитор вынул из кармана лист бумаги, быстро набросал песню и вручил официанту в качестве оплаты. Официант молча взял ноты и тут же принес вина. Настроение Шуберта заметно поднялось, и когда Джэсон заметил, что токай стоит дорого, Шуберт отмахнулся:
– Я пишу музыку, чтобы наслаждаться жизнью, а не для того, чтобы зарабатывать на пропитание.
Дебору смущал человек, сидевший за соседним столиком и не спускавший с них глаз.
– Вы знаете его? – спросила она Шуберта.
Тот посмотрел, прищурясь, сквозь очки, печально вздохнул и спокойно, как нечто само собой разумеющееся, ответил:
– Хорошо знаю. Полицейский инспектор. И к тому же шпион.
– Какая наглость! – воскликнула Дебора. – Он откровенно следит за нами.
– А зачем ему прятаться? Он хочет, чтобы вы знали о его присутствии.
– Но с какой стати? Мы не сделали ничего предосудительного!
– Полиция всегда занята слежкой. В особенности за некоторыми из нас.
– Господин Шуберт, почему за вами должна следить полиция? – удивился Джэсон.
– Несколько лет назад кое-кто из моих друзей состоял в студенческих кружках. К студенческим кружкам относятся с подозрением. Один мой друг, член студенческого союза в Гейдельберге, был исключен из университета, его допрашивали, а потом выслали.
– Но при чем тут вы, господин Шуберт? – взволнованно спросила Дебора.
– Он был моим другом. Когда его арестовали, у меня устроили обыск.
– Оставим эту тему, Франц, – перебил Шиндлер. – О чем тут говорить, к тому же вы остались на свободе.
– Они конфисковали все мои бумаги, чтобы изучить их и убедиться, не имел ли я каких-либо политических связей с этим другом или с его единомышленниками. Вещи мне возвратили, но я обнаружил, что несколько песен исчезло. Исчезло навсегда.
– Но вы сочинили другие, новые песни, – подчеркнул Шиндлер.
– Новые, но не те. А название моей оперы «Заговорщики» изменили на «Домашнюю войну». Ужасное название. Откровенное издевательство. Вам не кажется, что скоро они запретят и танцы?
– Перестаньте, Франц.
– Они запретили танцы на время великого поста. Словно нарочно хотели досадить мне, они знали, как я люблю танцевать. Мы встречаемся в этом кафе с друзьями и пьем токайское, пусть полиция не думает, что мы члены какого-то тайного общества. Тайные общества и общество франкмасонов находятся под запретом. Господин Отис, вы любите плавать?
– Нет, я боюсь воды. – Смертельно боюсь, подумал Джэсон.
– А я люблю плавать, но и это кажется подозрительным властям. По их мнению, это способствует возникновению отношений, за которыми трудно уследить.
– Господин Шуберт, – решился, наконец, Джэсон, – а не кажутся ли вам странными обстоятельства смерти Моцарта?
– Скорее печальными, чем странными.
– Только и всего? Вам не кажется, что кто-то умышленно ускорил его конец? – Дебора хотела остановить Джэсона, но Шуберт успокоил ее, что инспектор сидит далеко, да и в кафе достаточно шумно. Вопрос Джэсона, казалось, озадачил Шуберта.
– Господин Отис интересуется, говорил ли когда-нибудь Сальери в вашем присутствии о смерти Моцарта. Вы ведь несколько лет были его учеником, – пояснил Шиндлер.
– Маэстро Сальери был моим учителем. Но не другом.
– Но Сальери, наверное, упоминал когда-нибудь о смерти Моцарта? – воскликнул Джэсон.
– Почему вас это интересует? – удивился Шуберт. – Не потому ли, что Сальери теперь болен?
– Ходят слухи, будто он признался на исповеди в отравлении Моцарта.
– В Вене ходит множество слухов, причем не всегда правдивых. Вы верите, что такое признание существует? Может, это пустая болтовня?
– Сальери был врагом Моцарта, это всем известно.
– Маэстро Сальери не любил каждого, кто хоть сколько-нибудь угрожал его положению. Но это не значит, что он убийца. Какие у вас доказательства?
– Я их разыскиваю. Шаг за шагом. Поэтому-то я и хотел поговорить с вами.
– Когда я у него учился, много лет спустя после смерти Моцарта, Сальери был уже немолод, и с тех пор прошло немало времени.
– Неужели Сальери не говорил с вами о Моцарте? Шуберт молчал.
– Как только Моцарта не стало, Сальери сделался самым видным композитором в Вене и, по-видимому, каждый начинающий композитор считал за честь у него учиться, – заметил Джэсон.
Господин Отис весьма проницателен, подумал Шуберт. Музыка Моцарта всегда покоряла его. Вот и сейчас она ему слышится, несмотря на шум в зале. Ему показалось, что полицейский инспектор вытянул шею, изо всех сил стараясь понять их разговор, но он сидел слишком далеко от них. Здравый смысл шептал ему, что следует воздержаться от столь опасной беседы, она до добра не доведет. Он слыхал о болезни Сальери, о его признании священнику и о том, что после этого признания его поместили в дом умалишенных. И никто с тех пор не видел Сальери, хотя по сообщению двора, в соответствии с волей императора, Сальери была назначена пенсия, равная его прежнему заработку – в знак благодарности за оказанные престолу услуги. Щедрость, которой вряд ли мог удостоиться убийца. А может быть, Сами Габсбурги были причастны к этому заговору? Или виновны в попустительстве? Предполагать такое слишком рискованно. Шуберт вздрогнул, сознавая, что ему никогда не хватит смелости высказать вслух подобные догадки. Но по собственному опыту он знал, что Сальери был способен на предательские поступки.
– Ваше уважение к Моцарту никогда не возмущало Сальери? – спросил Джэсон.
Шуберт колебался, не зная, что ответить.
– Вы, должно быть, как и Бетховен, испытали на себе влияние Моцарта?
– Я не мог его избежать.
– И Сальери это не одобрял, не так ли, господин Шуберт?
– Это сильно осложнило наши отношения, – признался Шуберт.
Он не смог удержаться от признания под влиянием минуты, и теперь почувствовал облегчение. Шуберт говорил шепотом – кроме сидящих за столом, никто его расслышать не мог. Ему казалось, что он освобождается от веревки, долгое время душившей его.
– Как-то в 1816 году, в одно из воскресений праздновалось пятидесятилетие приезда маэстро Сальери в Вену. В тот день его удостоили многих наград, в том числе и золотой медали, преподнесенной от имени самого императора, а мне предстояло участвовать в концерте, который давали в доме Сальери его ученики. И меня, как его лучшего ученика в композиции, попросили написать кантату в честь сей знаменательной даты. Это считалось великой честью. Большинство известных музыкантов Вены некогда обучалось у Сальери, и двадцать шесть из них были приглашены участвовать в концерте; тем не менее мое сочинение было включено в программу концерта.
И вдруг за неделю до концерта меня пригласили к нему домой. Я очень обеспокоился. Ученики никогда не посещали маэстро на дому, я сам там никогда не бывал, и поэтому шел туда в тревожном и радостном ожидании. Мне было почти девятнадцать, и я считал эту кантату лучшим из всего мною созданного. Мне не терпелось узнать его мнение, но я нервничал. Отвергни он мою работу, и моей карьере пришел бы конец. Он считался самым влиятельным музыкантом в империи и мог своей властью вознести человека или его погубить.
Пышно разодетый лакей провел меня в музыкальную комнату маэстро, и я был поражен великолепием обстановки, равной разве что императорскому дворцу. Но не успел я опомниться, как через стеклянную дверь сада в комнату вошел Сальери.
Его вид испугал меня. Я был певчим в придворной капелле, пока в пятнадцать лет у меня не начал ломаться голос, а затем обучался в императорской придворной семинарии и два раза в неделю брал у маэстро Сальери уроки композиции. Мне еще не приходилось видеть своего учителя таким разгневанным. Его лицо, обычно желтовато-бледное, сделалось багровым, а черные глаза метали молнии, и весь он, казалось, возвышался надо мною, хотя был почти одного со мною роста. Держа в руке кантату, он выкрикнул на плохом немецком языке: «Вы наслушались вредной музыки!»
«Простите, маэстро, я вас не понимаю». – Неужели из-за этого он меня вызвал?
«Почти вся ваша кантата написана в варварском немецком стиле».
Зная о моей близорукости, Сальери сунул мне кантату чуть не под нос. Я стал напряженно вглядываться в партитуру и понял причину его гнева: он перечеркнул у меня целые пассажи. Я испытывал в этот момент ужасное чувство, словно меня самого лишили руки или ноги, но старался держаться спокойно.
Сальери сказал: «Я хотел поговорить с вами наедине, пока ваше упрямство не завело вас слишком далеко. Если вы будете и впредь проявлять подобную самостоятельность, я буду лишен возможности оказывать вам поддержку».
«Маэстро, позвольте мне взглянуть на мои ошибки», – робко попросил я.
«Пожалуйста», – брезгливо произнес он и подал мне партитуру.
Я был поражен. Каждый перечеркнутый пассаж был написан в манере Моцарта; я пытался подражать грациозности и выразительности его музыки.
Я изучал поправки, как вдруг он зло рассмеялся и объявил:
«Немец всегда останется немцем. В вашей кантате слышатся завывания, некоторые в наше время считают это за музыку, но мода на них скоро кончится».
Я понял, что тут он намекает на Бетховена. Чтобы послушать «Фиделио», мне пришлось продать свои школьные учебники, но разве мог я в этом признаться? В то ужасное мгновение я готов был обратиться в бегство, но знал, что поддайся я этой слабости, и в Вене передо мной будут закрыты все двери. Скрыв свои истинные чувства, я покорно склонил голову и спросил:
«Скажите, маэстро, в чем же моя ошибка?»
«В этой кантате вы отошли от итальянской школы».
Она ведь давно устарела, хотелось мне возразить; и если за образцы я взял Моцарта и Бетховена, то ведь это делали и другие ученики.
«Но я и не стремился ей подражать, маэстро. Я предпочитаю венские мелодии».
«Они отвратительны, – объявил он. – Я не могу позволить, чтобы ваше сочинение было исполнено на концерте в мою честь. Это меня опозорит».
К тому времени я был безнадежно влюблен в Моцарта, но больше, чем когда-либо сознавал, как опасно в этом признаться. Любой намек на влияние Моцарта был в семинарии недопустим, хотя Сальери во всеуслышание твердил о своем глубочайшем восхищении музыкой Моцарта. Я воспринимал это как естественную зависть одного композитора к другому, но тогда мне показалось, что к зависти, возможно, примешивается и другое чувство.
Сальери сказал: «Если вы и дальше будете сочинять подобную музыку, вы лишитесь моего покровительства».
Я чувствовал, что играю с огнем. В отчаянии я спрашивал себя: уж не оставить ли мне сочинительство? Стоит ли тратить столько усилий, чтобы угождать другим? Но голос Моцарта постоянно звучал в моей душе, и даже слушая Сальери, я напевал про себя одну из его мелодий; мысль, что я навсегда оставлю композицию – свое любимое занятие – причиняла мне жестокую боль. И тут я пошел на такое, о чем потом всегда сожалел. С мольбой в голосе я спросил:
«Маэстро, чем я могу доказать вам свое глубокое раскаяние?»
«Слишком поздно переписывать кантату на итальянский лад. Придется написать что-нибудь попроще. Например, трио для фортепьяно».
Я предпочитал сочинять для голоса, но кивнул, не решаясь противоречить.
А Сальери веско продолжал:
«Небольшое стихотворение с выражением благодарности за то, что я сделал для своих учеников, тоже придется весьма кстати и позволит мне позабыть о вашей кантате. Запомните, я рекомендую лишь тех, кто умеет мне угодить».
Я согласился, Сальери проводил меня до дверей.
Шуберт замолчал, погрузившись в грустные раздумья, а Джэсон спросил:
– Что же произошло на концерте в честь Сальери?
– На концерте было исполнено мое трио для фортепьяно, – ответил Шуберт. – Я написал его в итальянской манере, и маэстро меня похвалил. Но я чувствовал себя предателем. Мои стихи, восхваляющие его заслуги, прочли вслух, и они вызвали гром аплодисментов. Стихи звучали искренне, но я был смущен. То, как он расправился с моей кантатой, не давало мне покоя. Если я не мог учиться у Моцарта и Бетховена, музыка утрачивала для меня всякий смысл.
– Когда вы расстались с Сальери? – спросил Джэсон.
– В тот же год.
– Он рекомендовал вас на какое-нибудь место?
– О, да. На несколько мест сразу. Но каждый раз оказывалось, что он рекомендовал не только меня, но и других.
– И кому же эти места доставались?
– Тем ученикам, которым он оказывал поддержку. Мне это не нравилось, но что я мог поделать? Он разрешил мне представляться в качестве его ученика, что было уже большой честью, да кроме того я надеялся, что еще не все потеряно.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52


А-П

П-Я