https://wodolei.ru/catalog/mebel/rakoviny_s_tumboy/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

..
Ночь выдалась душная. С вечера занепогодило, трижды приступал ливень. Ропшинский слуга-старик, приготовляя мне постель, сказал, перекрестясь, что по всем приметам ожидается сильная буря, но, видимо, она пошла уже стороною.
Спать не хотелось. За окном государя угадывался свет, вероятно, не спал и он. Мне вдруг мысль дикая явилась: освободить его! «Но зачем? Зачем?» – спросил я себя. Никакого проку не было в том, чтобы освобождать его. И всё же, засыпая, я тщательно обдумывал план освобождения и, кажется, придумал весьма ловкий и вполне посильный – недоставало только надёжного вспомощника…
Утром я проснулся с такой сильной головной болью, что едва мог шевельнуться на подушке. В полдень господин Орлов пришёл проведать меня и для развеселения рассказал, как только что играл с отрёкшимся государем в кампис и узник поставил на каждое очко по рублю, а он, Орлов, нарочно отвечал ему только исполнением желания, будучи в картах самым ловким в своём полку. Узник проиграл империал, и более денег у него не оказалось, так что Орлов предлагал ему даже дать в долг для продолжения игры.
Сия шутка над заключённым показалась мне жестокою, я спросил, каково было желание арестанта.
– Видишь ли, – захохотал господин Орлов, – он зело обык к благовониям и не представлял себе, что смрад есть постоянное свойство всякого простого обиталища! Поелику же из комнаты выпускать его не велено, он отправляет все свои нужды в оной, а так как окны тоже расчинять возбраняется, то и происходит застой воздуха, выдержать коий едва ли способен и козёл!
Я вспомнил, что давеча необыкновенно поразился именно зловонию в комнате государя, но понеже он недомогал, то и почёл неудобным касаться сего предмета, тем более что мне и в голову не приходило подобное издевательской обстоятельство.
– Да как же ты сам, Алексей Григорьевич, ныне уже и граф, выдержал таковой воздух, играя в карты? – спросил я.
– Видишь ли, – отвечал он, – к графству своему я ещё не привык и не приспособился. Ропша – не Петербург, напоминать об том некому а повеселиться насчёт сего банкрута изрядно весело!.. Ведь и желанием-то его было – проветрить комнату да прогуляться по саду. «Ступайте, Пётр Фёдорович, – сказал я ему-ей-ей, ступайте, коли убеждены, что я вам запрещаю прогулки собственной волей!» А сам, значит, подмигнул солдатикам. Ну, он в дверь, а они штыками вход и закрыли. Тут он весь свой кураж и растерял!..
Я понимал, подобные выходки господин Орлов позволяет себе, точно зная о подлинных намерениях императрицы, и потому выводил, что государя ожидает ужасная судьба.
Навестив государя около полудня, я, признаться, лишь с превеликим трудом мог выдержать застоявшиеся запахи его жилища.
– Вот, – подавленно сказал он, указав на письмо, лежавшее на столе среди объедков, не убранных ещё от завтрака, – я написал ей письмо. Я даже не упоминаю о данном ею обещании отпустить меня, которому есть многочисленные свидетели, зная, что совесть в ней не проснётся, а упрёк ещё более раздразнит… Меня вынудили к сдаче постепенно и теперь полностью, ибо мне не на кого рассчитывать… В конце концов, всякая правда оборачивается ложью…
Я прочёл письмо, написанное по-французски. В письме государь уверял Екатерину в самых добрых чувствах и просил её снять караулы со второй комнаты, чтобы иметь возможность ходить, так как у него стали распухать и болеть ноги. «Ещё я прошу не приказывать, чтобы офицеры находились в той же комнате со мной, когда я имею естественные надобности, – сие невозможно для меня», – говорилось далее в письме. Заканчивалось оно вновь уверениями в полной покорности и самой робкой надеждой отъехать в Голштинию.
Кажется, и я в его положении потребовал бы гораздо большего.
– Послушайте, – сказал он мне, – нет ли у вас с собою какой-либо книги?.. Или игральных карт, на худой конец? Я умираю от одиночества…
«Одиночество только начинается», – подумал я, содрогаясь и отрицательно качая головою.
– Моя покойная тётка, – сказал государь, неотрывно глядя на пламя свечи, – ложилась спать только на рассвете. Она всю жизнь боялась переворота, боялась ночи… Странно, я раньше не боялся ночи, а теперь боюсь!
Он замолчал и в безмолвии сидел так долго, что я уже вознамерился покинуть его. Но едва я сделал движение уйти, он ухватился за мою руку и заговорил-зашептал быстро, захлёбываясь от слов:
– Я рос в одиночестве, и никто не понимал меня. Я и сам себя не понимал. Да и теперь не вполне понимаю. Я не причинил никому зла, я не желал никому зла, тем более России, родине моего великого деда. Нисколько не желал. Быть может, я слишком многого захотел от неё и потому крепко бранился, видя, что кругом моя воля увязает в проволочках и нерадивости. Но я не был равнодушен к ней, не был. Негодяи, окружавшие меня, свою ненависть к русским выражали тем, что повсюду преувеличивали мою нетерпимость. Да русские и сами более всего ненавидят себя за неуклюжесть, разве не так?.. Теперь уже ясно, что моё окружение состояло почти сплошь из негодяев… И не могло не состоять из оных, – добавил он в задумчивости. – Знаете ли вы, что такое власть? Огнь, разорванный на множество частей. Вверху он более светит, нежели жжёт, но внизу он более жжёт, нежели светит. Власть – всегда насилие, всегда беда для многих людей Власть радовать не может по самому своему назначению господства, и тут я нисколько не виноват. Доколе она существует, будут неповинно обиженные и незаконно казнённые, у неё своя логика, и её не понять. Если власть от Бога, то почему в ней столько сходства с преступлением?.. Вот я поверил Екатерине Алексеевне, но разве у неё есть сердце? Если и было, оно без остатка съедено властью и алчным ожиданием власти, что ещё хуже… Женщина, которая соперничает с мужчиной, лишена морали, нет пределов её низости… Она не отпустит меня, нет, не отпустит, потому что моё великодушие всегда будет ей бельмом на глазу. Она убьёт меня, отравит… Но мне всего только 34 года. Господи, я ещё молод, я мог бы начать сызнова!.. Но нет, я уже стар, я уже дряхлый и безнадёжный старик… Всё равно я боюсь смерти. Не самой смерти, а невыразимости, которая восторжествует. Правда уйдёт, моя правда, и это всего страшнее… Меня никто не понимал, нет. Иные уверены, что я глуп, развязен, легкомыслен. Другие убеждены, что я непостоянен, взбалмошен и зол. Третьи хвалят меня за быстроту ума и доброту. Но я не то, не другое, не третье – я и то, и другое, и ещё чёрт знает что… Я не рождён политиком. Политик хитрит и взвешивает, рассчитывает каждый шаг. Сие мне претило, сие было несвободой моего духа. Может быть, мною пользовались. Несомненно, пользовались. Но я не причинил никому умышленного зла. Никто не скажет, что я был мстителен. Я способен прощать и забывать, и я прощал и забывал… Да, я смеялся над придворными дамами, не умеющими делать французские приседания. Я показывал язык попам и одёргивал их. Зачем? Я и сам не знаю. Окружающим нравился этот тон, и я привык нравиться окружающим… Русская вера слишком многого хочет от людей, ничего не предлагая взамен. Я от природы весел, и мне не нравился трагизм русской веры. Она слишком позабывает о людях, без которых нет веры. Идея Бога у русских самая несовершенная, она перенята у Римской империи в ту пору, когда империя уже умирала. Мудрость она заменила страданием, веру – поклонением, и каждого человека превратила в ничтожного грешника. Она не требует совершенства, она требует покорности, а покорный был и останется невеждой. Человек никогда не станет делать то, чего можно не делать. Православие скорее допускает и оправдывает порок, чем борется с ним… Так же поступает любая другая вера… Но безверие ещё страшнее, ещё беспощадней…
Одна свеча погасла. На секунду государь умолк. Но только на секунду.
– Сердце моё чисто, и дух прав перед Богом. И если я наказан, то не за те прегрешения, которые подпадают людскому подлому суду… Вы спрашивали об Иоанне Антоновиче, несчастном российском императоре, двадцать лет томящемся в одиночном заключении? Ему 22 или 23 года, он вырос в темнице. И если есть на мне несмываемый грех, вот он: я не освободил на волю сию жертву гнусных политических интриг, я остался бессердечным, как прочие. Я бы мог сослаться сейчас на внушения барона Корфа, но имею ли право? О знайте, негодяй и туда имел доступ. Ещё в бытность майором лейб-гвардии конного полка он сумел проникнуть в тайная тайных императрицы, и вы думаете, вовсе без умысла и без прибыли своему делу?.. Что сие значит, вполне осознал я ныне: не видеть солнца и неба, не знать, день на дворе или ночь, где твоя темница, на севере или на юге, есть ли в ней ещё узники, кроме меня, или нет их!.. С тобою никто не говорит, на твои вопросы никто не отвечает, ты заживо погребён среди царства теней, у тебя отняты все радости земного бытия, жестокость и оскорбления тюремщиков сопровождают каждую из твоих минут. Какой Бог решится так наказать даже и величайшего из грешников?.. Масоны хотят знать, что я замышлял относительно сего человека? Я сочувствовал ему, найдя, что он дикарь-ребёнок, почти послушно сносящий издевательства над собою. Как и всякий, у кого не осталось надежды. Я не освободил его, и вот я наказан. И все будут наказаны за своё бесчеловечие! Рано или поздно каждый получит то, что делал сам или позволял делать другим!.. Да, я хотел его освободить! К правлению он совершенно неспособен, но и он имеет право на солнечный свет, чистый воздух и свежий хлеб… Не таковы ли и все мы узники, только иных узилищ? Времена и обстоятельства возлагают на нас свои оковы, и мы, даже и чувствуя себя свободными, на самом деле пребываем в темнице. И способны ли выбраться на волю?..
Сия пространная речь, как бы сама собой исторгшаяся, была, видимо, крайним прозрением потрясённого сознания. В первый и последний раз слушал я с нескрываемым интересом – на следующий уже день государь вновь переменился до неузнаваемости: слабая натура, я полагаю, лишь случайно и под воздействием муки вступает в пределы истины…
Вечером вернулся из Петербурга господин Орлов. И хотя он пробыл в столице не более двух часов, он привёз целый ворох важных новостей, о которых сообщил за ужином, выпив преизрядно вина. Я узнал, между прочим, что никакой общей амнистии для лиц, заточённых в остроги и крепости при Петре Третьем, не ожидается, и сие означало, что мой добрый приятель капитан Изотов, племянник князя Матвеева, если не умрёт, ещё долго будет ожидать пересмотра своего дела.
Господин Орлов нашёл, что Петербург совсем уже не похож на себя – армия поголовно пиана, обыватели насторожились и не скрывают разочарования, а в Москве и вовсе насупленно встретили весть о низложении Петра Третьего.
– Вот вернейшее доказательство, мой друг, что революция совершена в самое подходящее время! По всей империи тлеют горящие угли, и они вызвали бы общий пожар, не случись перемена!
– Мнение обличает тебя как большого политика, – польстил я господину Орлову, – но что ты имеешь в виду?
– Народный бунт, – с важностью, сообщая будто о тайне, ответствовал он. – При недовольстве в армии и среди духовенства чем могли окончиться волнения монастырских и горнозаводских крестьян, коих число более четверти миллиона? Прибавь сюда столь же помещичьих холопов, отказавших в повиновении своим господам… Казна найдена совершенно пустою. А между тем заграничной армии уже восемь месяцев не выплачивалось жалованья, и отсрочки далее нетерпимы. Французский и англицкий дворы не скупились, пока речь шла о свержении Петра Третьего, теперь же, достигнув цели, и слышать не хотят о кредитах…
Он повторял, конечно, услышанные слова. Но меня нисколько не удивило, что заговорщики пользовались деньгами иностранных дворов, враждовавших между собою, но сговорившихся за счёт российских интересов.
– Я привёз жалованье для солдат караула на полгода вперёд. Думаешь, просто было получить его? Если бы не высшая надобность, мне бы не дали ни копейки!..
Что такое «высшая надобность», стало понятно на следующий день: сразу же после завтрака у государя начались сильные боли в желудке и сделалось полное расстройство оного.
Господина Орлова я застал совершенно пианым, он едва держался на ногах.
– Помилуй, Алексей Григорьевич, – сказал я ему весьма дружески, – нельзя же в таком виде отправлять службу! Что подумают солдаты? Отправляйся-ка, голубчик, проспись, а мы тут как-либо управимся!
Он подошёл ко мне и схватил за обе руки, нехорошо дыша в самое лицо. Вид его сделался совершенно безобразным, осовелые глаза потеряли и малейшую даже одухотворённость, рот кривила злобная усмешка.
– Да кто ты таков, – заорал он, – чтобы давать советы?! Мне сама государыня!.. Тьфу!
Он вознамерился плюнуть, но я перенял сей миг и, взяв его пальцами за скулы, крепко сжал их, после чего он несколько опамятовался.
– Сядьте, граф, – сказал я, – придите в себя. Вы, верно, меня не узнали.
Силы он был чрезвычайной, сей молодой и задиристый бездельник, но в ту минуту я столь вознегодовал, что готов был сокрушить и троих таковых молодцев.
Он осел на стульце и шумно задышал носом.
– Я узнал, – сказал он, – я узнал, а ты не знаешь. С сего дни никому не велю входить к арестанту в одиночку! Он занемог, так что, видимо, и преставится. Высочайше указано быть при нём офицеру из караула постоянно. А ты побудь, побудь там, коли он с ведра не сходит! А писать и жаловаться горазд, – прибавил он, пытаясь застегнуть свой мундир, но скользя пальцами мимо петель. – Я вчера подал государыне его второе письмо, так он уже нацарапал третье. Я осерчал и едва его не прибил: кто ты таков, урод, чтобы беспокоить её величество? – Он сплюнул и засмеялся. – А письмо я порвал и – в парашу! Зачем писать, если всё – в парашу?
Я вошёл к государю. Комната его напоминала смрадную нору. За столом сидел князь Барятинский, тоже весьма пианый.
Государь лежал на диване в одной рубашке, босоногий, и изредка стонал. Он был в забытьи.
– Живот прихватило, – объяснил Барятинский. – Говорю – водкой лечись, дурак, от водки полегчает, а он упёрся, ни в какую.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112


А-П

П-Я