Положительные эмоции сайт Водолей 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Вид у него был сосредоточенный и важный, взгляд — невидящий. Он не ответил на приветствие дежурного офицера. Что, уже кончается рабочий день? Улицы заполнились людьми, стали оживленными и шумными. Он вошел в толпу, как зачарованный, и ее течение завертело и понесло его по узким тротуарам, и он покорно двигался вперед, только время от времени останавливаясь на углу, на пороге, у фонаря, чтобы прикурить. В кафе он попросил чаю с лимоном, очень медленно, маленькими глотками выпил его и оставил официанту в полтора раза больше, чем полагалось. В книжном магазинчике, спрятавшемся в глубине проулка, он пролистал несколько книжек в ярких обложках, проглядел, не видя, замусоленные страницы, набранные мелким мерзким шрифтом, пока наконец не наткнулся на «Тайны Лесбоса», и тогда глаза его на мгновенье вспыхнули. Он купил ее и вышел. Непрерывно куря, зажав свой чемоданчик под мышкой, неся измятую шляпу в руке, он еще побродил немного по центру. Уже смеркалось и опустели улицы, когда он толкнул дверь гостиницы «Маури» и спросил, есть ли свободные номера. Ему дали заполнить бланк, и он помедлил, прежде чем в графе «профессия» написать — «государственный служащий». Номер был на третьем этаже, окна выходили во двор. Он умылся, разделся и лег. Полистал «Тайны Лесбоса», скользя незрячими глазами по переплетенным фигуркам. Потом погасил свет. Но сон еще много часов не шел к нему. Он неподвижно лежал на спине, трудно дыша, устремив взгляд в черную тень, нависавшую над ним, и сигарета тлела в его пальцах.
IV
— Значит, ты пострадал в Пукальпе по милости этого Иларио Моралеса, — говорит Сантьяго. — Стало быть, можешь сказать, когда, где и из-за кого погорел. Я бы дорого дал, чтобы узнать, когда же именно со мной это случилось.
Вспомнит она, принесет книжку? Лето кончается, еще двух нет, а кажется, что уже пять, и Сантьяго думает: вспомнила, принесла. Он как на крыльях влетел тогда в пыльный, выложенный выщербленной плиткой вестибюль, сам не свой от нетерпения: хоть бы меня приняли, хоть бы ее приняли, и был уверен, что примут. Тебя приняли, думает он, и ее приняли, ах, Савалита, ты был по-настоящему счастлив в тот день.
— Молодой, здоровый, работа у вас есть, женились вот, — говорит Амбросио. — Отчего вы говорите, что погорели?
Кучками и поодиночке, уткнувшись в учебники и конспекты, — интересно, кто поступит? интересно, где Аида? — абитуриенты вереницей бродили по университетскому дворику, присаживались на шершавые скамьи, приваливались к грязным стенам, вполголоса переговаривались. Одни метисы, только чоло. Мама, кажется, была права, приличные люди туда не поступают, думает он.
— Когда я поступил в Сан-Маркос, еще перед тем как уйти из дому, я был, что называется, чист.
Он узнал кое-кого из тех, с кем сдавал письменный экзамен, мелькнули улыбки, «привет-привет», но Аиды все не было, и он отошел, пристроился у самого входа. Он слышал, как рядом вслух и хором подзубривали географию, а какой-то паренек, зажмурившись, нараспев, как молитву, перечислял вице-королей Перу.
— Это тех, что ли, что богачи курят? — смеется Амбросио.
Но вот она вошла: в том же темно-красном платье, туфлях без каблуков, что и в день письменного экзамена. Она шла по заполненному поступающими дворику, похожая на примерную и усердную школьницу, на крупную девочку, в которой не было ни блеска, ни изящества, как на ресницах не было туши, а на губах — помады, и вертела головой, что-то ища, кого-то отыскивая глазами — тяжелыми, взрослыми глазами. Губы ее дрогнули, мужской рот приоткрылся в улыбке, и лицо сразу осветилось, смягчилось. Она подошла к нему. Привет, Аида.
— Я тогда плевал на деньги и чувствовал, что создан для великих дел, — говорит Сантьяго. — Вот в каком смысле чист.
— В Гросио-Прадо жила блаженная, Мельчоритой звали, — говорит Амбросио. — Все свое добро раздает, за всех молится. Вы что, вроде нее хотели тогда быть?
— Я тебе принес «Ночь миновала», — сказал Сантьяго. — Надеюсь, понравится.
— Ты столько про нее рассказывал, что мне до смерти захотелось прочесть, — сказала Аида. — А я тебе принесла французский роман — там про революции в Китае.
— Мы там сдавали вступительные экзамены в университет Сан-Маркос, — говорит Сантьяго. — До этого у меня были, конечно, увлечения — девицы из Мирафлореса, — но там, на улице Падре Херонимо, в первый раз по-настоящему.
— Да это какой-то учебник по истории, — сказал Аида.
— А-а, — говорит Амбросио. — А она-то тоже в вас влюбилась?
— Это его автобиография, но читается как роман, — сказал Сантьяго. — Там есть глава, называется «Ночь длинных ножей», это о революции в Германии. Прочти, не пожалеешь.
— О революции? — Аида пролистала книгу, в голосе ее и в глазах было недоверие. — А этот Вальтен, он коммунист или нет?
— Не знаю. Не знаю, любила ли она меня и знала ли, что я ее люблю, — говорит Сантьяго. — Иногда думаю — да, иногда — нет.
— Вы не знали, она не знала, что за путаница такая? Как такое можно не знать? — говорит Амбросио. — А кто она была?
— Только сразу предупреждаю, если это против коммунистов, я читать не стану, — в мягком, застенчивом голосе зазвучал вызов. — Я сама коммунистка.
— Ты? — Сантьяго ошеломленно уставился на нее. — Правда?
Да нет, думает он, ты только хотела стать коммунисткой. А тогда сердце у него заколотилось, он был просто ошарашен: в Сан-Маркосе ничему не учат, сынок, и никто не учится, все заняты только политикой, там окопались все апристы и коммунисты, все смутьяны и крамольники свили там свое гнездо. Бедный папа, думает он. Смотри-ка, Савалита, еще не успел поступить, и вон что оказывается.
— По правде говоря, и коммунистка и нет, — созналась Аида. — Не знаю, куда они пойдут.
Да как можно быть коммунисткой, не зная, существует ли еще в Перу такая партия? Скорей всего, Одрия ее уже разогнал, всех пересажал, выслал, убил. Но если она выдержит устный экзамен и ее все-таки примут в университет, Аида, конечно, наладит связи с теми, кто уцелел, и будет изучать марксизм, и вступит в партию. Она смотрела на меня с вызовом, думает он, она думала, я буду с нею спорить, голос был нежный, говорит, что все они — безбожники, а глаза дерзко сверкали, горели умом и отвагой, а ты, Савалита, слушал ее удивленно и восхищенно. Тогда ты и полюбил ее, думает он.
— Мы с ней поступали в Сан-Маркос, — говорит Сантьяго. — Очень увлекалась политикой, верила в революцию.
— Неужто вас угораздило в апристку влюбиться? — говорит Амбросио.
— Апристы в то время в революцию уже не верили, — говорит Сантьяго, — она была коммунистка.
— Охренеть можно, — говорит Амбросио.
Новые и новые абитуриенты стекались на улицу Падре Херонимо, заполняли патио и вестибюль, бежали к вывешенным спискам, потом снова принимались лихорадочно рыться в своих конспектах. Беспокойный гул висел над Сан-Маркосом.
— Ну, что ты уставился на меня, как будто я тебя сейчас проглочу? — сказала Аида.
— Понимаешь ли, какое дело, — запинаясь, замолкая в самый неподходящий момент, подыскивая слова, сказал Сантьяго, — я с уважением отношусь к любым убеждениям, ну, и, кроме того, я сам как бы придерживаюсь передовых взглядов.
— Забавно, — сказала Аида. — Как ты думаешь, сдадим устный? Столько еще ждать, у меня в голове все перемешалось, учила-учила, а что учила — не помню.
— Хочешь, погоняю тебя? — сказал Сантьяго. — Ты чего больше всего боишься?
— Всеобщей истории, — сказала Аида. — Давай. Только не здесь, давай погуляем, я на ходу лучше соображаю.
Они прошли по винно-красным плитам вестибюля — где, интересно, она живет? — и оказались еще в одном маленьком дворике, где народу было меньше. Он закрыл глаза и увидел домик, тесный и чистый, обставленный строго и скромно, увидел окрестные улицы, увидел лица — угрюмые? серьезные? суровые? — людей в комбинезонах и блузах, услышал их речи — немногословные? непонятные для непосвященных? проникнутые духом пролетарской солидарности? — и подумал: это рабочие, и подумал: это коммунисты, и решил: я не бустамантист и не априст, я — коммунист. А чем коммунисты отличаются от всех прочих? Ее спросить неловко, она меня сочтет полным идиотом, надо как-то выведать это не впрямую. Наверно, она целое лето прошагала по этой крошечной комнате взад-вперед, уставившись своими дерзкими глазами в программы и учебники. Наверно, там было темновато, и, чтобы записать что-нибудь, она присаживалась на столик, где тускло горела лампочка без абажура или свеча, медленно шевелила губами, зажмуривалась, снова вставала, истовая и бессонная, и прохаживалась взад-вперед, твердя имена и даты. Наверно, ее отец — рабочий, а мать — в прислугах. Ах, Савалита, думает он. Они шли очень медленно, спрашивая друг друга о династиях фараонов, о Вавилоне и Ниневии, а неужели она у себя в доме узнала про коммунистов? — и о причинах Первой мировой — а что она скажет, когда узнает, что мой старик — за Одрию? — и о сражении под Марной — наверно, вообще знать меня не захочет — я ненавижу тебя, папа. Мы гоняли друг друга по курсу всеобщей истории, но дело было не в том. Мы становились друзьями, думает он. Ты где училась? В Национальном коллеже? Да, а ты? Я — в гимназии Святой Марии. А-а, в гимназии для пай-мальчиков. Ужасно там было, но он же не виноват, что родители туда его засунули, он бы, конечно, предпочел Гваделупскую, и Аида рассмеялась: не красней, у меня нет предрассудков, а скажи-ка, что было под Верденом? Мы ожидали от университета всего самого замечательного, думал он. Они вступят в партию вместе и вместе будут устраивать типографию, и их вместе посадят и вместе вышлют, дуралей, никакого договора там не подписывали, там сражение было, конечно, дуралей, а теперь скажи, кем был Кромвель. Мы ждали всего самого замечательного от университета и от самих себя, думает он.
— Когда вы поступили в Сан-Маркос и вас остригли наголо, барышня Тете и братец ваш Чиспас дразнили вас, кричали: «Тыквочка! Тыквочка»! — говорит Амбросио. — А как отец ваш обрадовался, когда вы поступили!
Она носила юбку и рассуждала о политике, она все на свете читала и была девушкой, и Цыпочка, Белка, Макета и прочие очаровательные идиотки с Мирафлореса стали блекнуть, выцветать, отступать, растворяться в воздухе. Ты, Савалита, обнаружил тогда, что девушка годится не только для этих дел, думает он. Не только для того, чтобы за ней ухаживать, не только для того, чтобы крутить с нею любовь, не только чтобы с нею спать. Для чего-то еще, думает он. Право и педагогику, а ты? Право и словесность.
— Чего ты так намазалась? — спросил Сантьяго. — Ты кто — женщина-вамп или клоун?
— А чем именно? — спросила Аида. — Философией?
— Не твое дело, — сказала Тете. — Мне так нравится. Не имеешь никакого права мне указывать.
— Нет, скорей всего, литературой, — сказал Сантьяго. — Впрочем, пока еще не решил.
— Все, кто изучает литературу, хотят стать поэтами. И ты тоже? — сказала Аида.
— Да перестаньте вы цепляться друг к другу, — сказала сеньора Соила. — Целый день как кошка с собакой.
— Знаешь, я тайком ото всех писал стихи, целая тетрадка была, — говорит Сантьяго. — Никому не показывал. Это и называется — «чист».
— Ну, что ты так покраснел? — засмеялась Аида. — Я спросила только, хочешь ли ты быть поэтом? Нельзя быть таким буржуазным.
— И еще они вас просто-таки изводили, называли академиком, — говорит Амбросио. — Ух, как вы ссорились в ту пору, клочья летели.
— А я говорю, ты никуда не пойдешь, — сказал Сантьяго, — пока не переоденешься и не смоешь всю эту гадость.
— Что тут такого? — сказала сеньора Соила. — Что-то ты больно суров стал к своей сестричке. Ты же у нас за свободу личности? Пусть сходит в кино.
— Она не в кино отправляется, а на танцы в «Сансет», а в кавалеры взяла этого громилу Пеле Яньеса, — сказал Сантьяго. — Утром я их засек — они сговаривались по телефону.
— В «Сансет», с Яньесом? — переспросил Чиспас. — Этот малый совсем не нашего круга.
— Да нет, просто я люблю литературу, поэтом вовсе не собираюсь быть, — сказал Сантьяго.
— Это правда, Тете? — сказал дон Фермин. — Ты что, с ума сошла?
— Он врет, врет, он все врет! — засверкала глазами, задрожала Тете. — Проклятый кретин, я тебя ненавижу, чтоб тебя черти взяли!
— Я тоже, — сказала Аида. — На педагогическом буду заниматься литературой и испанским.
— Как тебе не стыдно обманывать родителей, гадкая девчонка?! — сказала сеньора Соила. — Как ты смеешь так разговаривать с родным братом? Совсем уж!
— Рановато тебе в такие места шляться, — сказал дон Фермин. — Сегодня, и завтра, и в воскресенье изволь сидеть дома.
— А из Пене твоего я душу вытряхну, — сказал Чиспас. — Ему не жить, папа.
Ну, тут уж Тете зарыдала в голос — будь ты проклят! — опрокинула свою чашку — лучше бы мне умереть! — а сеньора Соила ей: ну-ну-ну, — ябеда поганая! — а сеньора Соила: смотри, ты вся облилась чаем, — чем сплетничать, как старая баба, писал бы лучше свои слюнявые стишки! Выскочила из-за стола и еще раз крикнула про поганые, про слюнявые стишки и что лучше бы ей умереть, чем так жить. Простучала каблучками по ступенькам, шарахнула дверью. Сантьяго помешивал ложечкой в чашке, хотя сахар давно растаял.
— Что я слышу? — улыбнулся дон Фермин. — Ты сочиняешь стихи?
— Он за энциклопедией эту тетрадку прячет, мы с Тете ее всю прочли, — сказал Чиспас. — Стишки про любовь, попадаются и про инков. Чего ты застеснялся, академик? Смотри, папа, что с ним делается?
— Сомневаюсь, что ты их прочел, — сказал Сантьяго. — Ты ведь у нас и букв не знаешь.
— Смотрите, какой грамотей выискался, — сказала сеньора Соила. — Нельзя быть таким чванным, Сантьяго.
— Иди, иди, пиши свои слюнявые стишки, — сказал Чиспас.
— Господи, а ведь мы их отдали в самый лучший коллеж в Лиме. Вот чему их там выучили, — вздохнула сеньора Соила. — Сидят перед нами и ругаются, как ломовики какие-то.
— Почему же ты мне никогда об этом не говорил, сынок? — сказал дон Фермин. — Покажи.
— Не слушай их, папа, — еле выговорил Сантьяго. — Нет у меня никаких стихов, они все врут.
Появилась экзаменационная комиссия, наступила леденящая кровь тишина.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84


А-П

П-Я