Доступно магазин Wodolei 

 


К нему наклонилась Валерия.
– Тебе нравится?..
– Нет.
– И мне. Уйдем отсюда…
Лютров обрадованно поднялся, они выбрались из ряда кресел и вышли на воздух.
Шел слабый снег, и темнела река, маслянисто отблескивая желтыми бликами огней города.
– Сначала места себе не находила, пока ты не позвонил, пока увидела тебя. Теперь эти песни. Поедем домой, а?..
Захлопнув дверцу такси, Лютров сказал:
– На Каменную набережную, пожалуйста.
– Нет, на Молодежный проспект, – сказала она и прижалась к его плечу.
– Один путь, – улыбнулся пожилой шофер.
– Ага, один, – Валерия неуютнее обняла руку Лютрова и прикрыла глаза.
…Оглядывая книги, модели самолетов и все, что было у него в квартире, она увидела большую фотографию под старинными часами.
– Это он… Твой друг.
– Да, Сергей. Как ты угадала?
– Не знаю… Он так хорошо смотрит на тебя. И вдруг, будто вспомнив о чем-то, она, скрестив руки, зябко охватила плечи ладонями и отошла к окну, взглянула на улицу с высоты седьмого этажа.
– Как это страшно – падение… И нет ничего внизу, кроме смерти… Ты любил Сережу?
Он подошел к Валерии и взял ее за плечи, чувствуя прилив признательности за этот вопрос – как примету сближения их жизней, понимая, что он невозможен в устах человека чужого и равнодушного.
– Мама знает… что ты у меня?..
Она кивнула, не спуская с него своих больших блестящих и вопрошающих глаз.
– Я ей говорила, что с тобой так все по-новому для меня, и что живешь ты по-особому и в памяти у тебя совсем не то, что у других… Мама не верит. А ведь у тех, кого я знаю, у них будто не было ничего настоящего за всю жизнь. Только и знают, что толкаются по магазинам и злятся: того нет, сего… И все врут. Как на базаре: если правду скажут, так вроде продешевят… Я хвасталась маме, что ты любишь меня.
И опять, приподняв голову, она вскинула на него глаза. «Это ведь правда?»
Когда не можешь понять, куда девать не только руки, но и самого себя, когда тебя пугает желание прикоснуться к ее несказанно юным нежно-вялым губам, когда рядом с ней все вещи в квартире кажутся отжившими, нелепыми и громоздкими, как и их хозяин, самое лучшее приняться за рожденную для бездарей бутылку – вытащить ее из буфета и, подражая модному стилю современных молодых людей из кино, предложить выпить. И даже не предложить, а просто поставить две рюмки и налить в них до половины, словно ты только этим и занимаешься с молодыми девушками у себя в квартире, и они только этого и ждут от тебя…
Когда она наконец у тебя в гостях, в твоем доме, с тобой начинает твориться черт знает что… Мысленно ругая себя, Лютров и в самом деле не знал, чем занять ее, о чем говорить, как вести себя, боялся своей неумелости, неосторожности, самого себя.
– Не знаю, годится ли для тебя это, – он держал на ладони изукрашенную этикетками бутылку старого коньяка. – Есть еще сметана.
Наверное, он выглядел дураком. Валерия улыбнулась, забавно копируя его смущение:
– Была не была – выпьем!..
И выпила целых две рюмки, мужественно проглотив маслину вместе с косточкой…
Она шагнула к нему из темноты большой комнаты и охнула потерянно от своей различимости в сумерках спальни, куда пробивался свет улицы. Ее испуг, беспомощные движения рук, которыми она старалась прикрыть себя, ступая босыми ногами, как по невидимому льду, выражали столько целомудренной незащищенности, отчаяния от неизбежности происходящего, что вся любовь Лютрова вдруг обратилась в щемящее чувство вины и жалости. Сквозь ее решимость и обезоруживающую неумелость проглядывала та слепящая сила чувства, с каким, наверное, бросаются в омут.
Затаившись в тишине, они вместе берегли открывшееся, оно было прекрасней красоты звездного неба, прекрасней всего, что дано познать одному человеку… Потом это приходило вновь, оттесняя мир в небытие, и он, даже не он, а кто-то другой в нем, пьянея от счастья возвращения несказанного, касался ее коленей, в наивной уверенности, что и она с равным нетерпением ждала этой минуты.
Уснула она первой. А он, чувствуя на руке голову Валерии, никак не мог определить, чем пахнут ее волосы. Так пахнет кожа, пропитанная морем и обожженная солнцем, но к этому запаху примешивались другие, едва уловимые, они исходят только от девичьего тела и напоминают о себе откровенно и властно, они говорят больше, чем ты в состоянии понять, они влекут, оставаясь неопределимыми.
Он был уверен, что не заснет. Сон казался ненужным стариковским делом, пустым занятием. И он решил просто ждать следующего дня. Ждал, запрокинув лицо кверху, прислушиваясь к ее легкому дыханию, ждал, боясь шевельнуть рукой, которую она подложила себе под голову, и заснул с ожиданием рассвета.
…До подбородка укрытая одеялом, Валерия смотрела на все, что было в незнакомой комнате, так, будто не спала минуту назад, и почему-то вспомнила осень в Перекатах, долгий ряд тонконогих оранжево-огненных кленов на песчаной улице… Было утро и тепло, как летним днем. Бабушка, сидевшая спозаранку на рынке с корзиной яблок, сказала ей, вернувшись домой, что у калитки ее ждет «кавалер с велосипедом». Она вышла к Владьке в голубом сарафане, надетом «на ничего», в тапочках на босу ногу и чувствовала себя удивительно легкой, и еще ей захотелось похвастать своей неприбранностью. Возбужденная чем-то неясным, простоволосая, совсем не чувствуя под сарафаном своего вольного в ладных изгибах тела, она стояла перед ним небрежно, держа одну руку на талии, а в другой – кленовый лист, покусывая его за стебелек. И слушала, и глядела на него равнодушно. «Ничего ты не понимаешь», – упрямо думалось ей. И вдруг, прерывая глупый разговор, она приподняла кверху правую руку, будто затем, чтобы показать царапину возле мышки от лазанья по яблоням, а на самом деле, чтобы выказать округлившуюся полнеющую грудь, которой сама любовалась полчаса назад перед зеркалом, оставшись одна в доме, и была очарована своей схожестью с грациями Торвальдсена, которых видела в журнале «Искусство».
Все это было ужасно давно, в позапрошлом году. И прошлое смешит ее. Улыбаясь, она проводит ладонями по бокам в порыве благодарности к своему телу, будто оно само по себе решилось на то, на что она, казалось, никогда не отважится и что напоминало о себе нетрудной тайной болью.
Все еще улыбаясь, она выскальзывает из-под одеяла и убегает в большую комнату.
…Видимо, радость проснулась в нем раньше, чем проснулся Лютров, потому что он не сразу понял причину нетерпеливого интереса к наступающему дню, в силу привычки связывая появление радостного беспокойства с предстоящей работой, но тут же усмехнулся: забыть такое недавнее и восторженное! Комната, освещенная глядевшим в окно прямоугольником облачного неба, выдавала присутствие второго человека, а осязательная память рук доказательнее всего напоминала о реальности счастья.
– Проснулся?
Повернувшись, Лютров обнаружил ее стоящей у двери. Валерия была одета, и отчего-то странным, нелепым выглядело сегодня ее красивое платье. Клоня голову к левому плечу, она не спеша водила гребнем по длинным волосам, переложив их на одну сторону. В какой-то обязательной полуулыбке, в нарочитой медлительности, с какой она обращала к нему глаза, отвлекая их от пальцев с гребнем, было что-то настораживающее… Она даже не воспользовалась зеркалом, всем своим видом давая понять, что чужая здесь.
– Ты… хочешь уйти?
– Нет, просто оделась.
– Иди сюда… Что с тобой?
Она старалась не смотреть на него и улыбалась той трудной улыбкой, которую нельзя унять, так близко от нее до слез.
Валерия склонилась над ним, прикоснулась к щекам холодными от воды ладонями, укрыла и его и свое лицо опавшими волосами, тяжелыми как стеклянное волокно.
– Где ты была столько лет, Валера?
– В Перекатах, – она пыталась шутить, но едва сдерживалась, чтобы не расплакаться.
– Я кофе поставила… Будешь пить?
Лютров кивнул, и она убежала на кухню. Он накинул халат, поглядел на небо. Далеко в поднебесье проносились легкие облака, из тех, что не мешают работе.
– А хорошо быть женой! – крикнула она из кухни. – Ходишь по квартире, командуешь, ругаешь всякие мужские вещи… Мне идет?
Повязанная подобием передника, с румянцем на скулах, с открытой улыбкой удачливого человека, она и не догадывалась, как была хороша. Веселое настроение удивительно шло к ней. А что не шло?..
Он встал рядом с ней, положил руки так, чтобы не дать ей спрятать лицо, поглядел в глаза – они тоже норовили спрятаться от него, как от свидетеля минувшей ночи.
– Не жалеешь?
– Не-а…
Она принялась теребить пальцами борта его халата.
– Я ведь совсем не понимала, правда… Просто для тебя хотелось. Шла и думала: будь что будет! А как выпила коньяка… Баба пьяна – вся чужа, как говорит бабушка…
– Значит, мы будем вместе?
– Мужем и женой?.. А ты… теперь захочешь?
– Валера, что с тобой?..
Ни с того ни с сего, как ему показалось, она уткнулась лбом в его грудь и разрыдалась. Только тогда Лютров понял, насколько разно то, что случилось с ней и что с ним. Он прижал к себе ее голову, ласково поглаживал ее, и без конца повторял вдруг пришедшие на память мамины слова: «Капелька моя…»
Провожая ее на Каменную набережную, он думал, как хорошо бы, как нужно сегодня никуда не ехать, никуда не выходить, посидеть с ней дома, весь день, приласкать, успокоить.
Чтобы не звонить к ней на работу, он дал ей ключи от квартиры и три вечера подряд заставал Валерию дома.
Ей все нравилось у него – мебель, книги, старинные часы, большая ванная комната, ружья на стене в спальне и шкура гималайского медведя.
Поднимаясь в лифте, Лютров гадал, застанет ли он ее на этот раз, и чем ближе поднимался к своему этажу, тем больше волновался. Волнение переходило в спокойную радость, если в ответ на его звонок слышалось шлепанье тапочек и доносилось из-за двери:
– Это ты?
А затем уж открывалась дверь, и она висла у него на шее. Валерия была далеко не легкой, и он изрядно напрягался, чтобы удержать ее, но радости от этого не уменьшалось.
– Что, соскучился? – спрашивала она, делая ему рожицу, затем тыкалась губами в щеку, велела мыть руки и бежала на кухню готовить ужин.
…Иногда по вечерам к Лютрову по старой памяти приходил Шурик, чтобы посмотреть «большой хоккей на большом экране», и Валерия принималась с таким удовольствием потчевать парнишку чаем и пирожными, что у Лютрова саднило на душе.
«Боже, неужели случится это, и она родит мне сына, – думал он, глядя на них. – И я увижу их вдвоем, услышу их голоса, смех, и все это будет принадлежать и мне?..»
Позднее, сидя перед зеркалом в мохнатом халате, она вдруг спросила:
– Отчего ты такой?
– Какой?
– У тебя измученные глаза. Я еще раньше заметила.
– Наверное, устал…
– Нет.
– Нет?
– Ты не хочешь говорить правду.
Она быстро поднялась и подошла к нему, с каким-то новым выражением взглянула ему в глаза.
– Я знаю.
Привычно, скользящим движением оплела руками его шею, прислонилась головой к плечу и минуту молча стояла так, а он боялся пошевельнуться. – Боишься говорить… что хочешь сына?
– Куда мне…
– Скоро тебе нужно будет только захотеть… Ты все будешь решать сам. Ведь осталось совсем немного?
– Вот освобожусь и… тогда?
Она кивнула. Он понял это по тому, как она шевельнула головой у него на плече.

Первоначальный замысел разработчиков предусматривал затормаживание штурвала автоматом дополнительных усилий на границе допустимых перегрузок: возрастающее сопротивление колонки рукам летчика должно восприниматься как предупреждение об опасности.
После трех полетов Лютров пришел к выводу, что эти гарантии недостаточны, и обескуражил разработчиков отрицательным отзывом.
– Во-первых, штурвал нетрудно протянуть через все эти пульсирующие остановки. Во-вторых, настройка автомата не предусматривает его подключение на виражах, где с не меньшим успехом можно развалить машину…
У ведущих инженеров бригады автоматики КБ были недовольные лица. Согласиться с летчиком – значило для них перечеркнуть часть уже проделанной работы, что-то начинать делать заново.
– Алексей Сергеевич, – возражал ему один из руководителей бригады, – на виражах до сих пор прекрасно справлялись пружинные загружатели: при больших дачах штурвала – большие усилия. Чтобы выйти за допустимые перегрузки, нужно преодолеть весьма ощутимое сопротивление пружин… Долотов считал это вполне достаточным сигналом и дал прекрасную характеристику работе пружинных загружателей на виражах.
– Что годится Долотову, не годится рядовому летчику. В полете с боевым грузом на борту нет времени гадать, ощутимо, нет ли сопротивления пружинных загружателей.
Инженеры из группы автоматики не уступали. Несколько дней они добивались от Данилова разрешения провести полет на виражи, уверенные в своей правоте. Данилов потребовал решение методсовета и после его согласия подписал полетный лист.
…Лютров ввел «девятку» в крен, насколько позволяли рули, а затем энергично взял штурвал на себя. Машина послушно сменила направление полета. Опасаясь чрезмерных перегрузок, он предупредительно отвел штурвал от себя, но перегрузки продолжали расти, превышая ограничения. Реакция машины на обратную дачу штурвала пришла с запозданием, а затем и отрицательная перегрузка ушла за пределы ограничений. «Девятка» перестала слушаться… Так неожиданно для себя и для инженеров КБ Лютров ввел самолет в раскачку, послужившую причиной катастрофы «семерки».
Зажав штурвал в нейтральное положение по усилиям, он все-таки не очень верил в однозначность принятого решения. Выждать, как бы ни было нестерпимо бездействие, выждать! Это было насилие над собой, укрощение многолетних навыков, ставших второй натурой… Он понял теперь, каково было Жоре Димову.
– Приготовиться к катапультированию!
Видел бы он лицо Витюльки в эту минуту. Отлично понимая, что Лютров не мог, занятый самолетом, сделать то же, Извольский притворился, что не слышал команды.
Лютров ждал, сработают ли демпферы тангажа, справятся ли?
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38


А-П

П-Я