https://wodolei.ru/catalog/unitazy/Roca/america/ 

 

Познания шли из толчеи улиц, от событий во дворе, от обмена увиденным и услышанным со сверстниками, от того, к чему с умыслом или походя приобщат старшие… Для Валерии все было истиной, открытием, потому что нет убедительней правды, чем постигаемая собственным опытом.
Иногда в доме ненадолго появлялась мать. Однажды квартировавший у бабушки врач стал отчимом Валерии. Когда они с бабушкой остались вдвоем, пятнадцатилетняя Валерия поняла, что она – главная помеха в неустроенной жизни матери, что ее собственная жизнь никому не нужна, кроме бабушки, и, что бы с ней ни случилось, пожалеть ее больше некому.
Дружила она все больше с мальчишками, с тем, кто погрубей, кто мог защитить ее. Но вот окончена школа, она работает, выросли и ее друзья. Но почему-то именно они стали теми, которых боятся в городе, которые бродят с гитарами по танцплощадкам, пьют водку, затевают драки и по старой памяти навязывают ей свое покровительство. А оно уже тяготит девушку. И тогда она понимает, что ей нельзя оставаться в городе.
Вот и все, что Лютров узнал о ней. Ненамного больше, чем знал раньше, но, рассказанное ею самой, все это заново отозвалось в нем, как если бы она доверила ему исправить все нескладное в ее жизни. Он еще не представлял себе, как сложатся их отношения, но, если они будут вместе, все для нее обернется по-другому; ей больше не придет в голову называть себя невезучей… Лютров стоял у окна, глядел в морозную темноту за стеклами, видел, как осыпается снег с крыши под окнами, слышал дремучий вой ветра в печной трубе, и мало-помалу ему стало казаться, что он в Перекатах, в этом заштатном городишке чеховских времен. Как и тогда, в соседней комнате спала Валерия, а он вот так же прислушивался к тишине за дверью… Похожее на тревогу волнение охватило его: не во сне ли он, на самом ли деле все это происходит.
«Успокойся, ты как мальчишка», – укорил он себя, покосившись на дверь в комнату Валерии. Там все еще горел свет. Может быть, она не спит, как и он?
– Вы не спите, Валерия?
Она не ответила. Лютров заглянул в комнату, на носках прошел к горевшей на этажерке лампе, невольно любуясь лицом спящей. Затененные подушкой, едва просматривались сомкнутые ресницы и влажные губы, чуть приоткрытые, так похожие на губы ребенка, баловня заботливых рук, обласканного на ночь поцелуями матери. Наклонившись, он воровски коснулся пальцами длинных прямых волос, расплескавшихся чернотой по наволочке, и не мог отвести глаз от ее лица. Сон обозначил на нем трогательно-нежные бледно-зеленые тона, припудрившие матовую белизну вокруг уголков губ, у висков, в ямочке подбородка. Лицо казалось светящимся, неприкасаемо хрупким…
Стараясь не щелкнуть выключателем, он погасил лампу и выбрался из маленькой теплой комнаты в гостиную.
Усаживаясь на покрытую пледом качалку, Лютров услышал, как скребется в дверь и скулит собака. Жила она где-то по соседству, увязавшись за друзьями Извольского, она вернулась на огонек. Впущенный в комнату, пес благодарно засуетился у ног Лютрова, запрокинув кверху мохнатую морду с черным кожаным носом, отряхиваясь.
– Есть хочешь, собака? – веселым шепотом спросил Лютров, обрадованный сомнительной возможностью поговорить.
Пес пристукнул об пол передними лапами и что было сил замахал мокрым хвостом. Лютров собрал в одну большую миску остатки пиршества и поставил ее поближе к печке:
– Ну, лопай, гулена…
Но собака не хотела есть. Она как бы из приличия обнюхала миску, но так и не притронулась к еде, а улеглась напротив Лютрова, и всякий раз, когда он заговаривал с ней, вскидывала желтые надбровья и принималась стучать хвостом.
– Странное ты существо, – ласково растягивая слова, говорил ей Лютров, – плодишь собак, а никого, кроме людей, любить не можешь… Отчего так?
Смешно повернув набок морду, собака глядела на сидящего перед ней человека с таким видом, будто вместе с ним размышляла над столь несуразным положением вещей.
Дрова догорели. Лютров разворошил угли и принялся укладывать на них небольшие чурки.
Давай, друг, печь топить. Все-таки занятие…

Над городом голубело небо, свежо белел обновленный ночной метелицей снег, над рекой висел морозный туман.
Зябко выдыхая вихрящийся пар, вдоль Каменной набережной катили редкие автомобили.
По тому, о чем говорила Валерия, пока они добирались к ее дому, Лютров заключил, что в Радищеве ей понравилось. Она весело вспоминала и «этого смешного, худенького, который целовал собаку»; и как танцевали под Светом печной топки; и дурашливый разговор за столом; и Витюльку: «Он дурачится, а лицо у него грустное, хорошее…»
– Вы часто бываете у него на даче? Там все так богато и по-старинному, правда?.. Уютно… И вся засыпана снегом. Вот и мои Перекаты, наверное, замело. И наш сад – до самых веток… У нас яблоневый сад, большой-большой. И в доме всю зиму пахнет яблоками…
– Скучаете?
– Иногда очень…
Минуту они шагали молча.
– Мы скоро увидимся, да, Леша? – Валерия остановилась, чтобы попрощаться.
– Если вам захочется… и вы не потеряете мой телефон.
– Мне обязательно захочется. Не верите?
Лютров пожал ее руку в варежке и почувствовал, что она не хочет отпускать его. Взглянув на него, Валерия просто сказала:
– Не забывайте меня, ладно?

4

Вскоре после Нового года начались полеты по доводке установленной на «девятке» автоматики на управлении.
Этот полет был коротким – первый из серии полетов в самых строгих режимах, в которых предусмотрено было уточнить требуемый характер контроля за действиями летчика.
Задание исчерпывалось несложным на первый взгляд маневром на околозвуковой скорости, но при этом несколько большее отклонение руля высоты могло оказаться необратимым. Аэродинамики были уверены, что при заданной даче штурвала самолет останется в пределах допустимых перегрузок, но к их расчетам следовало относиться как к логически обоснованному миражу, который обретает вещественность после возвращения на аэродром. По идее разработчиков, автомат заставит штурвал сопротивляться рукам человека тем решительней, чем непродуманней окажется его перемещение-дача, грозящее увести машину за пределы допустимых перегрузок при смене направления полета. Самописцы «девятки» должны были подтвердить пребывание самолета в заданном режиме, а Лютров – помнить о той грани, что отделят расчетное движение штурвалом от разрушения машины. Главное, не превысить дачу, и тогда аварийный исход менее всего вероятен.
Из-за повышенной опасности экипаж свели до минимума. В полетном листе значились двое: Лютров и Извольский.
Итак, всего-навсего – четкое и строгое ограниченное движение штурвалом. До полета оставалось два дня.
Невольно пришел на память Юра Владимиров. Парень расстался с авиацией несколько лет назад, как говорил Боровский, «по дурости». В своем последнем полете он сделал одно непродуманное движение штурвалом. Всего-навсего… Было что-то общее между ним и Трефиловым, но их нельзя было сравнивать: Владимирова никогда не списали бы за несоответствие служебному положению. Он был из тех, кому больше других необходима самодисциплина. Но именно она-то ему менее всего была свойственна. Таким был Юра Владимиров.
Все, что успел сделать он на фирме, оценивалось высоко, и, вместе с успехом, в нем без внутреннего сопротивления росло мнение о своей избранности. Владимиров не допускал, что кто-то может сделать работу лучше его, что кому-то удалось бы столь же безупречно посадить истребитель с прогоревшей жаровой трубой на двигателе. Это был редкий случай. На разгоне включенный на форсированный режим двигатель не заставил его почувствовать привычное ускорение, а затем заело управление. В наушниках прозвучал бас руководителя полетов:
– Сто третий, от самолета что-то отделилось.
– Вас понял, что-то отделилось.
Он перевел сектор газа на малые обороты. Управление с грехом пополам стало слушаться. У него хватило ума догадаться, что в зону расположения узлов трансмиссии управления попадает жар двигателя и коробит крепления приводов.
– Иду на посадку с неработающим двигателем. Обеспечьте полосу.
– Сто третий, вы можете не увидеть полосу, облачность десять баллов.
– Нижняя кромка?
– Семьсот метров.
– Если промажу, успею катапультироваться.
Парень был уверен в себе. Но и находчив.
– Вас понял, посадку разрешаю.
…Он вошел в летную часть очень красивый – высокий, упругий, со спокойной улыбкой самонадеянного человека, а защитный шлем под мышкой выглядел, как каска чемпиона по фехтованию.
Но ему не хлопали. Его даже не заметили. Амо Тер-Абрамян проигрывал партию в бильярд и громко требовал играть по правилам.
В раздевалке он застал Карауша, тот мучился с застежкой.
– Сажал без двигателя, понимаешь?
– А без крыла не пробовал? Вот если бы без крыла…
Потом Тер-Абрамян готовил его к испытаниям на штопор. Юра старался. Своего наставника он понимал с полуслова, все шло отлично. Ему было ладно, удобно в кабине, истребитель слушался, как «ЯК-18» три года назад, когда его зачислили в шестерку лучших спортсменов страны. Он был непременным участником всех чемпионатов, выступал на воздушных праздниках в Туле, Иванове, Грозном, Тушине… Он пришел в школу испытателей мастером спорта по высшему пилотажу.
Испытания на штопор истребителя остались позади. Отчет о работе был составлен толково, коротко, грациозно. Это заметили научные руководители темы. Ему дали для сравнения отчеты других летчиков. Он улыбнулся: мозгоблуды!
У него были идеи. Ими он готовился раз навсегда утвердить амплуа летчика-инженера, сбить предубеждение, будто настоящих летчиков дают только военные училища.
После полетов на штопор Тер-Абрамяну не понравилось его лицо, нотки снисходительности в разговоре, намеки на инженерную эрудицию, без которой…
– Слушай, ты не родственник Боровскому? – Тер-Абрамян злился.
– Нет, а что?
– Похож…
Владимирова прочили ведущим на экспериментальный истребитель. У Тер-Абрамяна был авторитет командира отряда, и он предложил подождать.
– Он верит, что все может, потому что убедился в особых достоинствах своего ума, способностей… Спросите, и он скажет, что у него идеальная форма носа… Владимиров вполне профессионально подготовлен, но остался спортсменом – мнительным, азартным, готовым на все ради успеха.
Облетал экспериментальную машину Иван Моисеев. После одного из полетов на обшивке у стыковки крыла к фюзеляжу обнаружили вспучины, следы остаточной деформации, что случается, когда самолет побывает в недопустимых перегрузках.
У самолета завязался разговор о причине выхода за ограничения. Владимиров махнул рукой.
– Сила есть, ума не надо…
Все повернулись к нему.
– Чего тут гадать…
– Что же вам ясно? – спросил инженер бригады аэродинамиков.
– Ясно, что летчик наработал…
– Ну, знаете, чтобы сделать такой вывод… – инженер долго говорил о возможных причинах выхода за допустимые перегрузки, и все, кроме Владимирова, видели в его глазах укоризну, недоумение: «Не слишком ли много на себя берете, молодой человек?..»
На другой день Тер-Абрамян был так зол, что не играл в бильярд. Заглянувший в комнату отдыха Владимиров после вчерашнего высказывания подчеркнуто бодро поздоровался. Ответили не все. Карауш напустил на себя «ученый» вид и произнес округлившимся баритоном:
– Доброе утро, коллега!
«Все уже знают, так я и думал… Что делать?» Владимиров вышел в коридор, где у стен по двое, по трое стояли ребята, обмениваясь утренней порцией неторопливых слов обо всем и ни о чем.
Владимиров прикурил у высокого седого диспетчера, бывшего летчика-фронтовика.
– Чего у тебя там с Моисеевым?
– Ничего. А что?
– Ребята на тебя окрысились. – Диспетчер не был дипломатом.
– За что?
– Ты чего-то там трепанул о вине Моисеева за перегрузки?
– Ну и что тут такого?
– Ну и дурак, больше ничего. Кто тебя за язык тянул? Хочешь показать, что шибко грамотный, пришел и усек?
– Ничего я не хочу. Ну, сказал и сказал… Чего кадило раздувать? Может же человек ошибиться?
– Ошибайся. Про себя. Кто ты такой, что кругом лезешь со своим мнением?..
– Я, между прочим…
– За такое «между прочим» морду бьют… подсвечниками. А если у Моисеева подхват был? На разгоне терял высоту? Терял. В момент дачи число М сменило значение? Сменило. Вот и подхват: при запланированной даче завышенная перегрузка.
– Шел бы в набор…
– Задание ты составлял? Вот и не суйся, куда не просят! Вякнул, а Ваньке доказывай, что он не верблюд.
Нужно было что-то делать. Немедленно противопоставить вот этой неприязни к себе нечто безусловное, неопровержимое, или он останется для всех чужим, человеком второго сорта!.. И он решился.
В кабинет Данилова Владимиров вошел с видом незаслуженно ущемленного в своих правах.
– Мне хотелось бы вылететь на экспериментальной машине.
– Что ж, я поговорю с Донатом Кузьмичом. Мне не дано прав самому выносить такие решения…
– Он не возражает.
– Это упрощает дело. Через час я отвечу вам.
Выйдя из кабинета Данилова, он увидел Извольского.
– Привет!
– Здравствуй, Витя, – отозвался Владимиров таким тоном, что-де здравствуй-то здравствуй, но это не все.
– Чего-нибудь случилось?
– Когда говорят, что в тридцать лет ты еще молод для настоящей работы, это называется демагогией, способом держать неугодных на расстоянии от дела…
– Зажимают?
– Едва выпросил облетать новую машину.
– И недоволен!.. Мне и через год не дадут.
«Так это тебе», – едва не сказал Владимиров.
– Тут важен принцип. Чем мы хуже других?
Это «мы» заставило Витюльку усмехнуться: тебе ли говорить о демагогии?
– Они тут пообтерлись, и нет бога, кроме аллаха. Я тебе, ты мне. Это как стена. Но ничего.
– Ты Моисеева не видел? – у Витюльки были свои заботы.
– Чего?
– Я говорю, Моисеева не встречал?
Извольский, видимо, ничего не знал о происшедшем.
– Здесь где-то.
– Слушай, я в командировку намылился, увидишь, отдай ему эти деньги.
– Иди ты… со своими рублями…
– Не хочешь, так и скажи.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38


А-П

П-Я