https://wodolei.ru/catalog/unitazy/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 


— По большому!
— Не мог в прошлый раз сделать и то и другое?!
— Нет. Сам говорил, на табаке всему свой черед. В этот раз я вернулся через полчаса. Закончил десятую борозду,— амба!
— Есть хочу!
— Нет, дудки! До полдника еще далеко...
Недаром сказано, зернение и груд все перетрут. И правда, в тот день кожа у меня на руке так перетерлась, что волдыри вздулись, с фасолину каждый.
— Смотри не прокалывай! А то завтра не сможешь взять кола в руки!
Мне только того и надо было. Вечером я передавил один за другим все волдыри.
Но не прошло и недели, как на месте волдырей выросла новая кожа. И в один прекрасный день пожалте чуть свет снова в рассадник. А оттуда в поле. Туда хорошо—отец сажал меня на ослицу. Возвращение тоже сносно—опять верхом. Но рассаживать табак было невыносимо.
Раз по дороге в поле встретился нам знакомый табаковод. Тоже верхом на ишаке. Поравнявшись с нами, скомандовал своему: «Чуш!» Слез с огромного вьючного
седла, доходившего ослу до живота, поздоровался:
— В добрый час, ходжа.
— Спасибо! И тебе того же!
— Одолжи огоньку, ходжа, трут, что ли, отсырел, не знаю. От самого Хаскёя высекал, высекал — никак не высеку.
Гляжу, под пышными усами торчит у него толстая, как свеча, самокрутка, до половины изжеванная. Не попадись мы ему навстречу, высекать бы ему огонь до самого города. Отец вынул огниво, раздул фитиль, дал ему прикурить. Тог затянулся раз-другой, выпустил клубы дыма. Дернул за уздечку — его ишак принялся обхаживать пашу ослицу. Провел рукой по груди—хорошо, мол. Улыбнулся:
— И ты, видать, табачком занялся, ходжа?
— Э, что делать! Говоря!, хорошие деньги приносит. Тот еще раз затянулся, пустил дым.
— Кроме дыма, ничего хорошего в этой мерзости нет. И не жди. Сколько спину наломаешь, сколько ночей не доспишь за одну сладкую понюшку—это одни мы знаем. А деньги, что за него выручишь,— пропади они пропадом. Жди, пока рынок откроется. А то и вовсе товар на руках останется,— лезь в долги. Выручку получишь после курбан-байрама— не раньше. Как полетят тогда деньги горстями,— каждая бумажка покажется горше табачного листа.
— Да ты, Маджироглу, трать их не горстями, а как работаешь—в свой черед.
— И тогда, ходжа, никакой от них радости нет! Я тебе правду говорю. Скажут, немец сахар добывает из угля,— не верь. А услышишь, что мы из яда хлеб добываем,— правда. Мы еще куда ни шло,— ничего больше делать не умеем, так приходится. А тебе-то на что? Можешь перо в руках держать, к чему их марать этой чахоточной горечью?
— Да вот, решили, пусть ребята летом поработают, позабавятся.
Маджироглу закинул ногу на ишака:
— Эта забава не для детей. Жаль их, ходжа! Кончишь сажать — время мотыжить: три раза подряд. Кончишь мотыжить, айда обрывать листы — пять-шесть раз подряд... Чуш, эй ты!.. (Его осел тронулся с места.) Чуш! Вот скотина! Я еще не кончил... Потом сортировать... Чуш, ослиное отродье!.. Осел и есть осел, слов не понимает! Чуш... А потом сушка — это дело тонкое.
Знаешь ли ты, ходжа, как лист накалывают да как его вялят, чтоб аромат был?!
— Как-нибудь научимся!
— Ты меня тогда позови. Я тебе помогу. У меня поле в этом году тоже под Хаскёем. Мы ведь соседи!
До самого поля отец шел молча. Придя, поплевал на ладони, взялся за мотыгу. Одним махом прокопал три борозды и скомандовал погасшим голосом:
— Давайте, дети мои!
Мы вошли в борозды. В одну я, в другую Эмине, в третью Ферид. Отец оперся о мотыгу и стал глядеть, как мы работаем.
— Ага, вот так, сынок... Молодец, дочка... Если росток длинный, кол всаживай глубже... Этот росток еще прижми... Вот так, готово... Вы Маджироглу не слушайте. Как продадим табак, первым делом куплю Фериду швейную машину «Зингер»!
Ферид разогнул спину:
— На ножках машину. Хочу, чтоб привод был, отец.
— Конечно, сынок, на двух ножках, на трех ножках, на скольких тебе надо. А дочери — куклу!
Тут не выдержала Эмине:
— Большую куклу!
— Конечно, самую большую!
— С волосами. Краснощекую. И губы, как вишня. Чтоб, когда положу, глаза закрывались, а посажу — открывались. Хорошо, отец?
— Как настоящую, только без языка, доченька. Согнувшись над бороздой, я покосился на отца. А мне ничего о не купит?
Л меньшому... — Отец помедлил.— Ежели не будет лодырничай., как на прошлой неделе.— пианы с подтяжками.
Я оросил кол и пошел к кустам.
— Снова обозлился!
Как не обозлиться? Штаны на подтяжках! Перешитых с Ферида и тех за глаза довольно. Мне нужен был пугач! Шестизарядный! Сколько я просил — не купили! На такие безделушки денег нет, видите ли. А кукла, которую купят Эмине? Она что, работать будет? Ах, отец, отец! Завяжет четыре узла на платке — вот тебе и заяц. Он и ходить-то не может, этот заяц, если его не дергать. Выломаешь гранатовую палочку — вот тебе и конь. А ржать и скакать изволь опять сам. А волчки? Глядишь на других ребят— от зависти сердце заходится... Не покупает. Берешь тогда пустую катушку, хлебным ножом просверлишь дырку побольше, сунешь огрызок карандаша с полмизинца. Вот тебе и волчок! Крути сколько влезет. Весной богатые
мальчишки делают змеев из яркой бумаги, хвост блестит, как венец у невесты. А ты изволь делать змей из газеты «Хакимиёти Миллие». Натянешь на обруч, нацепишь мочало вместо хвоста, не то что ветер — буря не подымет. Дети, у которых нет игрушек, должны бы расти в два раза быстрей. Если наша ослица родит, осленок через два года будет с мать. А я? От горшка два вершка. Мне уже семь лет, а я все еще тщедушней семидневного осленка. Верно говорит тетушка Захиде. Я не расту от лихорадки—это раз. От битья—это два. А теперь вот еще табак. Так и карликом стать недолго!
Все это я в гневе повторял про себя, сидя за кустарником. Через полчаса, шатаясь, побрел обратно.
Отец смягчился:
— Ладно уж, будет тебе шестизарядный. Быть по-твоему. Слово!
Дал слово и я—не увиливать от работы.
Напившись шербета из весенних дождей, табак пускает корни, нежные саженцы крепнут, едва заметные в бороздах ростки поднимаются, листья жиреют, поле становится похожим на лоскут зеленого бархата.
Середина апреля — время первого окучивания. Нужно разбить корку грязи, образовавшуюся после дождей,— она начинает душить росток. Но стоит чуть ошибиться, не так махнуть мотыгой, и вместе с коркой ломается и росток. Что срезать вот так росток табака, что поломать саженец плодового дерева, что топором срубить молодую сосенку — все одно: убийство. Срезанный росток табака лежит в борозде, как жертва преступления. Не думайте, что это убийство бескровно,— кровью обливается душа табаковода. Поденщики побесчувственней накидают на погубленный росток землю, засыплют могилу, и — дальше.
Я так не мог. Руки-ноги у меня тряслись от страха. Несколько раз я перебрасывал погубленный нежный саженец в борозду Эмине. Но сколько веревочке ни виться, конец бывает. Поймали меня. Наказание известно. Пробовал я втыкать убитый саженец на место как ни в чем не бывало. Но и этот номер не прошел. На солнце меньше чем через полчаса погубленный саженец опускал листочки. «Червь, говорю, попортил».
Но отца было провести не так-то просто.
— А ну-ка, нагнись!
Ах, как болело мягкое место от встречи с черенком мотыги! Сколько ростков уничтожишь, столько раз и отведаешь черенка. Вижу, от этого окучивания ягодицы мои, без того не слишком мягкие, того и гляди, совсем задубеют. Но вскоре выход был найден. Как срезал росток—поднял и в карман. А стал карман набухать, идешь под известным предлогом в кусты, вываливаешь на землю. «Как можно?»—скажете вы. Можно! Если можно семилетнему ребенку окучивать табак, то и это тоже не
грех.
Второе окучивание—прополка. Не пугайтесь, я не собираюсь перечислять все работы подряд. Я хочу только, чтоб вы поняли, как из табака добывают хлеб и почему этот хлеб горек. После третьего окучивания — табак уже по колено. Над полем колышутся волны горячего пара. В воздухе запах табака. Нижние, лежащие на земле листья начинают желтеть.
Наступил июнь—вот вам и время сбора. Сбор табака—ночная работа. Потому что листья собирают ночью: встало солнце—они морщатся, вянут. Началась ночная страда—табаководы до осени говорят сну: «Прощай!»
Попрощались и мы. В полночь отец стянул с нас одеяло, еще сохранявшее запах матери, и стал трясти:
— Давай, Ферид, вставай!.. Ну, девочка, вставай, моя милая. Не-ет, так не годится, хоть сон и сладок, нечего ворочаться с боку на бок. Распахнули глаза—сразу пятки на пол. Давайте, дети мои! Кончим с табаком, будет вам машина «Зингер» на ножках, будет кукла...
— И пугач шестизарядный будет, отец?
— Ого, и ты, постреленок, проснулся?! Будет шестизарядный, будет! Вставай быстрей и марш умываться.
Мы поднялись. Подкрутили фитиль в ночнике, надели приготовленную с вечера самую худую, рваную одежку. Гляжу, мачеха спит глубоким сном, вздувшийся живот выпирает из-под одеяла. Рядом с ней сладко посапывает маленькая Меляхат. Глазки чуть заметно приоткрыты. Не знаю, что ей снилось. Наверное, летала во сне. Я тоже летал той ночью во сне. Но как только отец стал меня будить, крылья с треском обломились и я плюхнулся
наземь...
Я пошел к колодцу, накачал воды. Умыл глаза—все равно слипаются. Разлегся на циновке под навесом. Дай, думаю, вздремну, пока отец не позовет. Какое там! Тут же поднял меня на руки и понес: «Ослица готова, ждем
тебя!»
Я ждал, что меня посадят в седло, но очутился в глубокой корзине и ударился коленями о здоровый камень на дне.
— Зачем это, отец?
— Не болтай много,— отрезал он, усаживая в седло
Ферида.— В другой корзине Эмине. Она чуть потяжелее, вот я и положил камень, чтобы груз уравновесить... Дех! Ослица зашагала.
— Ты хорошо запер дверь, Ферид?
— Запер, отец.
— Они, если хотят, пусть спят в своих корзинах. А ты, сынок, смотри не засни. Упадешь.
— Не засну, отец.
— С ишака плохо падать. Не приведи аллах, покалечишься... Захочется спать, погляди на звезды, спой песню...
Ферид молчал. Но песня звучала. Ее пели плетеные корзины. Они так приятно скрипели, раскачиваясь при каждом шаге ослицы. Песню эту пел весь городок, проснувшийся среди ночи. То была песня рессорных повозок — их оси шипели, как граммофоны. То была песня безрессорных телег—от их стука проснулись и камни. То была песня, сплетенная из ржания иноходцев, раздававшегося в облаках пыли, ругани возчиков, сонных голосов поденщиков, крестьян-переселенцев в обвислых ватных штанах, их жен в белых платках и черных эльдирме, до отказа забивших повозки. То была песня табака, песня батраков, спешащих на табачные плантации, оставивших дома лишь грудных младенцев да старых бабок.
Убаюканный ею, я думал о нашей бедной ослице, плетущейся среди табачного каравана. Трое детей на спине и один в животе. Мне стало ее очень жаль... Не успели исчезнуть из виду огни городка и на полях вдоль дороги загореться карбидные лампы табаководов, как глаза мои стали слипаться. Откуда ни возьмись, в воздухе показался огромный орел. Как он меня приметил, не знаю, но ринулся прямо с неба от Венеры к моей корзине. Сел, сунул в нее клюв, схватил мою феску за кисточку. Я уцепился за феску обеими руками. Но орел в два взмаха крыльев вытащил меня из корзины и поднял в воздух. Хитер был орел — хотел взять мою феску и накормить ею своих птенцов. Ну, дудки! Я крепко держался за феску, не отпускал. Он был упрям, я еще упрямей. Летим себе и летим. «Ну, а что, если придет тебе в голову отпустить мою феску, аллах, мол, с тобой?!» Не успел я об этом подумать, он взял и вправду отпустил. Ой, мама! Высота такая — выше минарета у базарной мечети. А падал плавно, как в люльке спускался. И на землю упал, точно кошка,— на четвереньки. Ничего мне не сделалось. Толь-
ко холод сковал руки-ноги, будто в воду нырнул. Отец меня трясет, натирает уши, кричит:
— Эй, ты, оставь свою феску! Проснись наконец— приехали!
Я пришел в себя. Сон, что я видел в корзине, в точности походил на сказку тетушки Захиде. Я был вне себя от восторга.
Так мы начали сбор табака, сбор нижних листьев. Мы работали до тех пор, пока солнце не вылезло из-за горизонта.
Обратно пришлось идти пешком. Корзины были набиты табачным листом, обернуты мешками. Идти—полтора часа. Пот на щеках, сон в глазах. Лица, руки, одежда — все перепачкано. Брюки до колена, рукава до плеч, рубаха на груди—вся левая сторона, к которой прижимались кипы сорванных листьев,— в табачном соку. Черное табачное молоко. Благородная грязь табаковода. Яд, из которого он выжимает хлеб!
Придя домой, я соскреб ядовитую грязь с рук, скатал ее в шарик и побежал к колодцу.
— Нечего мыться,— сказал отец.— Снова замараешься.
— Чем?
— Сейчас сядем нанизывать, сынок. Мать готовит завтрак. Поедим—и за дело!
— Но я хочу спать, отец!
— Нет, табаковод не спит до сентября.
— Неужели совсем теперь не спать?
— Если кончим нанизывать до третьей молитвы, поужинаем и ляжем. Потому что вставать нам опять в полночь.
Как он сказал, так и вышло. В полусне мы накалывали листья и пальцы тонкими плоскими иглами. Потом иглы рядами положили на жерди. Жерди веревками привязали на колья и только тогда перевели дух. Мне уже было не до еды. Я вошел в дом, повалился на постель и уснул раньше кур. Шутки в сторону,, подниматься надо было раньше петухов.
Так прошел июнь. После нижних собрали «наднижние» листья. В июле третий заход — сбор «главного», самого крупного листа. Потом сбор «подверхних». За ними— верхних листьев. В августе шестым заходом собрали редкие крохотные листочки у самого табачного цвета—их называют «догон» — и больше в поле не ходили. Недавно еще зеленое-презеленое, оно теперь высохло, каждый
корешок был обобран по шесть раз и стал похож на нищенский посох. Гол, как наши крестьяне. У бедного табачка остался только цветок на голове. Красивый- он, как венец невесты, но не садится на него ни пчела, ни бабочка. Известно, горек табачный сок. Но наш брат человек и цветок табачный не оставляет в покое. Ждет семян. Проращивает их в январе под жаровней. Потом идет сажает на грядах, покрытых навозом. Для рассады. И снова начинается мучение—табака и табаковода.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29


А-П

П-Я