https://wodolei.ru/catalog/rakoviny/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

глазам предстанет не мрачная действительность, а цветущий розовый сад!
В такой-то цветущий сад и попала сейчас наша троица. Роз, правда, не было. Зато колючек — сколько угодно. Кусты остролиста, шиповника, ежевики сплелись в таких тесных объятиях, словно не виделись друг с другом лет сорок. Не так-то просто было их расцепить и проскользнуть между ними. Они цеплялись за шиворот, за брюки, за полы пиджаков. В одном месте всем троим пришло в голову: не лучше ли выскользнуть из одежды, как змеям из шкуры? Кустарник царапался, как тысячи кошек, вцеплялся в ягодицы, как стая собак. Мало того, земля под ними тоже не походила на землю: то спотыкаешься на камнях да кочках, то с трудом вытягиваешь башмак из трясины, то влезаешь руками в крапиву,— хоть криком кричи.
Всем приходилось не сладко, но Третий роптал больше всех:
— Прежде чем мы выберемся на какую-нибудь козью тропку, я останусь в чем мать родила!
— Не бойся, у меня есть запасные кальсоны!
— Погодите, я потерял очки!
— Не время сейчас искать очки—видишь, месяц зашел за тучу.
— Ей-богу, я не могу без очков. Вижу словно с минарета.
— Плохо ли? Привыкнешь смотреть на всех свысока.
— Голова кружится.
— Ты близорукий или дальнозоркий?
— Почем я знаю. Не вижу вблизи, и всё.
— Еще лучше. Нам, собственно, надо видеть то, что вдали. Где эта купа деревьев?
— У черта в ступе! Помогите найти очки!
— Ладно, мы пошли. Слышишь? Опять собаки залаяли. Тебе пастухи помогут. Найдешь—догонишь!
— Вы что, хотите меня с ума свести?
— И не собираемся. Но в полиции на первом же допросе они это запросто с тобой сделают!
Добравшись до деревьев, они без сил повалились на землю. Все трое разевали рты, как скумбрии на лотке у торговца. Едва придя в себя, снова заговорили. Тихо, чуть слышно, словно беседовали с камнями, колючками и травинками, торчавшими у них под носом. Пожалуй, говорить было не время. Да и шутки были неуместны. Совсем неуместны. Но стоило им замолчать, как тут же подавал голос их четвертый спутник—страх. Чтоб заткнуть ему рот, нужно было петь, кричать во весь голос или хотя бы говорить. Каждый из них чувствовал это, и, словно по уговору, каждый болтал что придет в голову, полагая, что другой этого не замечает. Важно было одно — говорить.
— Здесь всякий куст хватает за ворот, как полицейский. Границу перейти легче, чем это болото.
— Не говори гоп, пока не перепрыгнешь.
— Это верно. Границу я еще не переходил.
— В городе Урла один крестьянин тоже сказал: «В первый раз меня вешают». Он убил местного богатея. И вот утром стали его вешать перед управой. Ну, и я там был...
— Выла тебе охота...
— Не охота, а дело. Послали от газеты, чтоб я написал что-нибудь.
— Ну и дальше?
— Палач Али накинул петлю...
— И не дали последнего слова осужденному?
— Дали. Первое, говорит, мое слово и последнее: не виновен. Может, он еще что хотел сказать, да палач впихнул ему в рот маслину и выбил табурет.
И вылетела маслина изо рта и повис он в петле?
Нет! Персика оборвалась. Давай все сначала. Снова петля, маслина, удар погон но табурету... И надо же, теперь потля развязалась. «Видишь,— говорит бедняк,— и персика не хочет губить мою душу. Пошлите кассацию, обжалуйте приговор». Прокурор кивает палачу: не слушай, мол, цепляй снова. Али поправил петлю, снова накинул. Ей-богу, вы не поверите, а я сам видел: веревка возьми и оборвись снова! Бедняге надоело это! «Эй ты,— говорит палачу,—скольких до сего дня успел повесить?»— «С тобой, мол, сто пятьдесят два...» — «Сто пятьдесят два человека повесил, а не научился своему поганому ремеслу. Я в первый раз вешаюсь и в первый раз вешаю, а вот погляди...» Накинул на себя петлю и закачался в ней.
Помолчали. Как на собрании, когда почтят чью-нибудь память: не больше минуты, а кажется—долго. Потом Первый снова принялся отпускать свои шуточки:
— Дай тебе бог того же!
— Спасибо на добром слове!
— Скажи-ка лучше, дорогой, отчего некоторые любят шутить, стоя одной ногой в могиле?
— Хотят показать, что ни во что не ставят жизнь.
— Дешевое геройство.
— Который час?
— Без пяти смерть.
— Брось острить, посмотри-ка лучше на часы свои фосфорические.
Не успел он взглянуть на часы, как послышался негромкий тоскующий голос:
Где же ты, моя фосфорушечка!
Эту песню все они знали. Kioto пел, спускаясь с горы. Шагах в двадцати, а то и меньше. Они затаили дыхание. Сто тысяч за мышью норку! Сейчас бы им силу, сверхчеловеческую силу! Раздайся, земля, прими троих, а потом закройся. Не дави только, чтобы сок не выжать. Дай только пройти этому песельнику. Пастух он или солдат-пограничник? Кто его знает. Пусть тогда проходит хоть под самым деревом. И наступит—не увидит. Может, и так не увидит, да только четвертый их спутник, проклятый крикун страх, подхватил эту песню громко, во весь голос:
В полицейском участке зеркало есть...
Расскажи-ка лучше своему дяде! Поди спроси у наших рабочих, спроси у наших газетчиков, они тебе скажут, зеркало там или...
По глазам твоим видать, Джеврие...
Эй, Джеврие, не вовремя ты, красотка, явилась в песне. Правда, из песни слова не выкинешь, только не к месту ты сейчас.
Тут Первый прошептал:
— Солдат!
— Не может быть!
— Почему?
— Разве пограничники поют?
— Рот не зашит, захочет—запоет.
— На посту петь нельзя.
— Известно. А вот пост где — неизвестно. Он просто идет, видишь.
Он шел. Справа налево. Нет, слева направо. Нет, и не так. Все у них перепуталось — где право, где лево. Просто он шел отсюда туда. Главное не на них. Вот если б на них, тогда держись! Что было — то было: он прошел мимо. У Третьего совсем дыхание сперло. Лишь немного спустя он снова обрел дар речи:
— Ты откуда... узнал, то есть... что это солдат?
— По винтовке.
— Ой-ой-ой, у него и винтовка была?!
— На бугре сверкнуло дуло — как раз луна вышла.
— Наверное, шел в деревню.
— Как знать, может, у него там своя Джеврие.
— Что ты, дорогой? Наш доблестный мемётчик свято блюдет семейный долг...
— Мемётчик не ест...
— Не пьет...
— Не спит.
— Не мерзнет.
— Глядит в оба, но, по счастью, нас не заметил.
— Я вспомнил одну историю. О Фосфорической Джеврие.
— Только не рассказывай. Ради бога, пощади!
— Не рассказывай! Ты же вот рассказывал, как вешали.
— Я быль рассказал.
— А я что — враки? Дело было в Одапазары.
— Сотый раз рассказываешь.
— И еще раз расскажу. История к случаю. Ничего не поделаешь, хоть в сотый раз, а придется послушать. Деликатности в вас нет. Так вот, местный каймакам запретил песню про Джеврие...
— Ох, кто обуздает каймакама...
— Его жену тоже звали Джеврие. Запоют в кофейне или на улице, ему на нервы действует.
— Велел бы жене сменить имя!
— Да погоди ты! Я рассказываю или вы?! Запретил, значит. Глашатаи объявили: «Кто будет петь про Джеврие— пять лир штрафа!» Ладно, да только один хамал очень эту песню любил. Пробовал петь в шапку —плохо. Пел в колодец—никакого смаку. Накопил пять лир, уселся на улице, по которой ходил каймакам, да как затянул во все горло, аж стекла задрожали. Каймакам его
хвать за шкирку. А хамал и говорит: «За деньгами дело не станет, ваша милость, пожалте пять бумажек!»
— Все? Ну и к чему ты это рассказывал?
— Да у этого солдатика тоже небось пять лир приготовлены.
Третий не слушал рассказ.
— Далеко ли он отошел?
Первый припал ухом к земле. За ним Второй.
— Дошел до заставы.
— Чего ты болтаешь?
— Что значит болтаешь? Мальчишкой, бывало, приложу ухо к рельсу и могу точно сказать, через сколько минут поезд будет на станции.
— Это что?! Я умел определять, на сколько часов опоздает или раньше придет!
— В самом деле, который час? Посмотри ты, наконец, на свои фосфорические.
— Так ведь очков нет. Погляди-ка сам.
— Полпервого. Значит, от Тунджи мы шли три часа.
— Слышь, цикада!
— Какая тебе цикада? Я часы завожу.
— Этот кустарник не хуже колючей проволоки! Задал нам жару!
— Видал, даже кусты не хотят отпускать нас на чужбину.
— Если кусты у нас так умны, пусть помогут нам схватить за шиворот тех, кто нашу родину продал!
Но как ни цеплялись за них колючки, они двигались вперед. Пересекли тропу, по которой шел солдат. Потом проползли под гудящими телефоными проводами. Стало ясно: они сумели-таки пройти между двумя заставами.
Еще около часа карабкались в гору. Наконец вышли на гребень холма. Тут перед ними возник белый камень. Вернее, камень стоял на месте, а они чуть не наткнулись на него. Пограничный столб.
Все трое встали на колени. У каждого на душе печаль, бесконечная печаль. Словно перед ними не столб, а могильная плита. И на плите — имя матери. Нет, то—имя родины. Два слова, вернее, две буквы с точками: Т. Р.— Турецкая республика. И номер: 192.
Еще шаг, и родина, родители, дети, семья, друзья и враги, честные люди в тюрьмах и преступники на воле, обильные горести и тощие радости, годы и годы—все это останется позади. Только тут впервые пришло им в голову оглянуться. Они увидели долину внизу и Эдирне в лунном свете. Огни едва мерцали. Из четырех минаретов Селимие видны были всего два, словно город воздел руки. То ли
молился, то ли звал назад, то ли желал счастливого пути—понимай, как хочешь.
— Знаете, что у меня на душе? — спросил Первый. И, не дождавшись ответа, сказал: — Только не стыдите меня! Захотелось прочесть молитву.
— Чего стыдить! — ответил Второй.— Но лучше прочти стихи.
— И молитвы и стихи о родине — все вылетело из головы.
— Вспомни что-нибудь из Намыка Кемаля. Можно из Фикрёта, Акйфа, Назыма. Можно и из Яхьи Кемаля. Один патриот, другой гуманист, третий исламист, четвертый коммунист, но все большие поэты.
Первый прошептал две строки Фикрета:
Родина — мать сирот. Нами она живет. Второй обнял пограничный камень. Вместо дочери, вместо сына.
Третий нагнулся, поцеловал землю. Потом помахали печальной Эдирне.
— Прощай! Не сердись, что с гобой расстаемся как беглецы. День настанет—вернемся бегом!
Спотыкаясь и падая, они быстро спускались по склону. Слева на таком же холме вздымалась над ними болгарская погранзастава. Казалось, то был сказочный дворец, а может, тому виной опять была игра лунного света: ветхое, старое здание он поднял высоко над горой и разукрасил серебром, просто так, чтоб пустить пыль в глаза. В самом деле, не видно было ни окон, ни огней. То ли заброшенный дом, то ли казарма, полная спящих солдат. Неужто все они спят? Нет, наверное, хоть одна' пара глаз глядит с поста во все стороны. Конечно, глядит, да только не видит тех троих, что спускаются по крутому склону. До заставы еще далеко. Но если не видит часовой, то овчарка с ушами, торчащими, как пара антенн, с носом, чувствительней, чем радар, мигом их может учуять.
— А если она на нас бросится?
— Дадим твоего хлеба.
— Не возьмет. Сильно пахло тимьяном.
Вдруг Третий вскочил как ужаленный. Поздно. Он сидел на круглом, мягком, как диванная подушка, коровьем блине.
— Что делать, а?
— Ничего не поделаешь, вынимай платок!
— Зачем?
— Сядешь, там на травке, оботрешься, как можешь. Пока он обтирался, двое разглядывали долину.
— Что за лента там темнеет?
— Шоссе, наверное.
— Нет, судя по блеску, похоже, что вода. — Неужели снова Тунджа?!
Тут к ним подскочил Третий:
— Если Тунджа, пиши пропало.
— Я и гак пропадаю. Язык к мозгам присох от жажды. Если Тунджа, напьемся сначала вволю, потом перейдем.
— Куда это ты пойдешь? Обратно на нашу сторону? Все трос оторопели, словно их стукнули по голове.
— Ну и наделали мы дел! Теперь ни взад, ни вперед!
— Почему? Прямо налево, к болгарской заставе.
— Там без предупреждения—бах.
— Тогда давайте подумаем.
— А нельзя сначала попить, а потом подумать? Первый пошарил в кармане:
— Сначала съедим по куску: на сытый желудок легче думается.
— Оставь ты, ради бога, при себе этот хлеб. Я два ломтя съел, точно камень проглотил. Кислый, спасу нет...
Первый отщипнул в кармане крошку и бросил себе в рот:
— Нечего хаять мой хлеб. Потом просить будете—не дам. Последние семьдесят курушей за него отдал. Мужичонка обрадовался: «Эфенди, говорит, хлеб у нас черный, горький, но что поделать, другого нет». Ну, я взял, чтоб не показаться тем нищим, которому кривой огурец не по вкусу...
— Ешь сам, и да будет он тебе слаще меда!
— Мне отец всегда говорил: без хлеба в путь не отправляйся, а воду и так найдешь.
— Попробуй найди-ка!
— Тунджа под нами.
— Пошли!
Не прошло и четверти часа, как они оказались в теснине между двумя холмами. Однако надежда Второго не оправдалась. То, что сверху представлялось серой лентой, было не рекой и не шоссе, а пересохшим руслом, притоком Тунджи, что ли. И блестела при свете луны не
вода, а песок. Слева и справа тянулись заросли, и они зашагали по песку.
Еще раз с упреком взглянули на луну: довольна ли она своей работой?..
Второй вел себя как путник в пустыне. Шарил глазами по сторонам. Завидев тень, бежал к ней со всех ног: не лужа ли. Но все было напрасно.
— Глотка у меня ссохлась, ребята. А в горле словно меч торчит. Острие — в желудке. С ума сойти можно!
— Действительно, можно сойти с ума. Куда это мы шагаем вот уже полчаса? Куда?
— Сказать по правде, я тоже не знаю.
— Погодите, где Полярная звезда?
— На небе!
— А Большая Медведица?
— Передо мной!
— Ей-богу, ни черта ты не смыслишь ни в астрономии, ни в топографии. Недаром говорят, когда проводник ворона, нос всегда в дерьме.
— Носу твоему ничего еще не сделалось. А что ты сел на коровий помет, так не я тому виной.
Пока они препирались, Второй нашел наконец желанную лужу. Встал на колени. Лягушки запрыгали, кто из лужи, кто в лужу. Но ему было не до них. Он разогнал руками ряску и с шумом, отдуваясь, стал пить. Напившись, позвал товарищей:
— Хватит вам ворчать, лучше напейтесь. Кто знает, сколько часов нам шагать в этой пустыне!
Те тоже склонились над лужей. Второй тихонько подсвистывал им: чтоб пилось в охотку.
Они перевалили еще через два холма, прошли еловый лесок. Кругом ни души. Ни звука. Пи огонька. Ми тропы.
Время близилось. к четырем. Под огромной отвесной скалой они снопа сели в кружок, колено к колену, голова к голове.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29


А-П

П-Я