https://wodolei.ru/catalog/installation/dlya_unitaza/Geberit/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Я безбородый, как баба. Муллу передернуло:
— Куда это вы собрались?
— Да вот...—Я показал на вывеску, снятую со школьных дверей, на журналы да тетради в черных переплетах, которые нес Хаджи Бекир.— Переезжаем...
— Куда?
— К тебе!
Тот так и опешил.
— Ничего удивительного нет,— сказал я.— Как-никак большинство детей у тебя. Вот и повесим на твоих дверях эту вывеску. Будешь и меня учить.
У меня затряслись поджилки, у муллы губы.
— Понятно,— проговорил он.— Не пройдет и года, переедешь и ты в другую деревню!
— Не имею желания, ходжа!
— Это уж не от твоего желания зависит, а от моего.
— Ладно, попробуй!
— На что ты надеешься?
— Приходи в школу, увидишь.
— После намаза приду, жди! Я стал ждать. Пришли.
— Смотри, ходжа,— сказал я.— На него я надеюсь— это раз (я показал портрет Ататюрка). Узнаёшь? (Молчание.) И вот еще на что я надеюсь (я ткнул пальцем в одну из шести стрел на карте Турции). Эта стрела называется лаицйзмом. Чтобы тебе было понятно: это значит, что вера теперь в мирские дела мешаться не может. И, кроме своих детей, ты никого учить не можешь. Не имеешь права учебой торговать и не пускать детей в школу. Я требую, чтобы все мои сто пятнадцать учеников ходили в школу. Понятно?
Мулла расхохотался. Ну что вы на это скажете? И как еще! Схватился за живот и залился, точно баба:
— Поглядите, ой, держите меня, поглядите, на что он надеется!
Таким успехом не пользовались у зрителей ни Нашйд, ни Дюмбюллю Исмаил. Они хохотали. И, хохоча, повалили вон.. Мы остались с Ататюрком наедине.
— Ты видишь? — спросил я его.
Его глаза сверкали. Мои наполнились слезами;
— Если я буду побит, ты будешь уничтожен. Поломаются шесть твоих стрел, Атам!
Ататюрк насупил брови. Я прислушался: не скажет ли что?
— Держись! — сказал он.
На следующий день мулла прислал ответ. Я сообщил его Ататюрку.
— Ты знаешь, что он сказал? Стрелу эту, говорит, переломлю, а ваши галстуки—эти недоуздки гявурские — заткну в отхожее место!.. Не пускает детей, Атам. Сегодня в школу снова пришло пятнадцать человек. А у муллы снопа сто. Крепко дует-колдует мулла,— пламя мое дрожит. Идеалы — одно, а жизнь—другое. Легко водрузить факел просвещения на министерском гербе, в заголовке учительской газеты, нарисовать его в учебнике. Но еще легче загасить пламя наших свечей. Шесть лет ел я народный плов и, если теперь поверну оглобли, позор на мою голову. Если я испугаюсь, погибнет республика! Я буду держаться!
С этого дня я стал отчитываться перед Ататюрком каждый вечер. Вот несколько моих рапортов:
— Сегодня утром я встречал у дома муллы детей, которые шли к нему учить коран. Одни, увидев меня издали, убегали. Другие, не обращая на меня внимания, проходили в дом. Я заглянул внутрь. У лестницы стояли пятьдесят — шестьдесят пар разнокалиберных деревянных сандалий и башмаков. Словно из-под земли долетел хор детских голосов, распевавших молитву: «И реки в том раю текут, твердя: аллах, аллах!» Тысяча девятьсот тридцать седьмой год, Атам! А мулла учит детей, твердя: «Элиф-бе-те-се». И я плачу, твердя: республика! республика! Мы ведь записали в конституций, что каждый турок должен окончить начальную школу. Доброй ночи тебе, Атам! Спи спокойно в Чанкая!
— Я решил прежде обучить родителей. Открыл вечернюю школу для взрослых. Не приходят. Нельзя сидеть, мол, вместе женщинам и мужчинам. Хорошо, решил я, один вечер будут заниматься мужчины, другой— женщины. «Наши жены и наши вечера нам самим нужны»,— отвечают. Хоть бы парни пришли, говорю. Чем их с мордобоем будут учить грамоте в армии, я лучше их сейчас выучу без мордобоя. Но и они не пришли. Как-то
вечером я застал их в хлеву. Сделали из мыла кости, играли на деньги. Отобрал у них кости, позвал в школу. Схватили меня за шиворот, пригрозили побить, если не отдам кости, Атам!
— Пошел пожаловался в уезд. «Соблюдай приличия. Не забегай вперед»,— сказал каймакам. В таком случае остается только пятиться, Атам!
— Приехал инспектор. Я потребовал, чтоб он инспектировал не меня, а муллу. Поругались. «Не подымай шума!» — говорит. Как же мне не подымать шума, Атам?!
— Написал обо всем в министерство. Ответа нет. Решил было написать тебе, Атам. Но потом, так же как мой отец, передумал. Что соваться к вам с нашими мелочами? Ты занят такими большими делами, что мне стало жаль твоего драгоценного времени. Правильно я поступил, Атам?
— Сегодня утром у дверей муллы к моей груди приставили пистолет: «Не задевай нашего муллу, не то смотри!.. Плох он или хорош, но мулла в деревне один!» Один-то один, однако во время национально-освободительной войны вылез на гумно с белым флагом, сдал грекам деревню. Что ему чужая честь да чужое добро? Подарил их врагам, и дело с концом. Когда медресе превратили в хлебные амбары, текке—в ротные цейхгаузы, а мечети в хлевы, когда эзан стали возглашать по-турецки, фески пошли на тряпки для кухни, женщины открыли лицо и ноги, писать стали по-гявурски, а пятницы перенесли на воскресенья— мулла с утра до вечера стал ругать республику. Отчего бы ему и не ругать! Он и тебя ругает, Атам!
— Мулла велел сообщить мне, что, если бы ему не было жаль моем молодости, он прочел бы молитву, и в тот же час я превратился бы из мужика в бабу. Я велел ему передан.: «Пусть прочтет попробует».
— Каждую субботу в конце недели мы после уроков спускали национальный флаг. Мулла договорился со старостой, и церемонию запретили. Школа рядом с мечетью; когда мы поем национальный гимн, мулла творит намаз, и мы-де мешаем ему читать молитву. Что мне теперь говорить детям, как их учить, ума не приложу,
Атам?!
— Я начал второй учебный год. Пламя еще горит. Вместе с первоклассниками у меня теперь тридцать с
лишним учеников. Кажется, мулла прекратил меня запугивать. На западном фронте без перемен, Атам!
— Беру свои слова обратно. Есть новости. Мулла снял меня с довольствия: экономическая блокада, отлучение! В чем дело? Я ведь даром ни у кого хлеба не ем! Живу и питаюсь не за счет деревни. За все плачу деньги. Но теперь плати не плати — все равно. Крестьяне сговорились. Прошу молока, яиц, курицу — не продают. Три дня сидел голодный. На четвертый послал Хаджи Бекира в город на базар. Чтоб он там чего-нибудь купил и принес. И мой собственный кусок хлеба становится горьким, Атам!
— Хаджи Бекира огоавили от должности. Тридцать две лиры в год получал бедняга, и тех лишился из-за меня. Кольцо блокады сужается. Моя школа — что крепость просвещения, обложенная со всех сторон врагом. Я обороняю ее без пищи и без воды, Атам!
— Сегодня я видел сон. Меня убили. Вынесли, положили за кладбищенской оградой рядом с Мусгафой-эфенди. Сон был, как говорится, в руку: меня выкинули из дома, где я жил. Я очутился на улице. Ночевать в школе запрещено специальным приказом! Попробуй-ка не поночуй, Атам!
— Я нашел другую комнату. В пустом доме одного бедняка, что бросил деревню и уехал искать счастья на чужбине. Сказали, в доме водятся привидения. Ну и хорошо, по крайней мере будет компания, решил я. Решить-то я решил, однако на вторую ночь чуть не свихнулся. Стены ходуном заходили от грохота. Встал, зажег лампу. Что-то зашуршало на улице. Молотилка остановилась. Погасил лампу, только стал засыпать, снова «привидения» загрохотали кулаками по стенам, в этот раз соседних домов. Плохи мои дела, Атам!
— Да будет тебе известно: крепость накануне падения. Зима в разгаре. А они взяли раскрыли школу — будем ставить, мол, черепицу. Раскрыть раскрыли, а покрыть не покрыли. Дождь да вечер загасили мою свечу. Не свечное сало, а соки моего сердца, мои слезы, моя кровь поддерживали ее огонь. Сегодня вечером снег залепил твой портрет. Я стряхнул его ладонью и вот говорю с тобой. Больше мне сказать нечего. Еще немного, и я сдамся, Атам!
— Сдался. Занес в журнал дату отъезда: тысяча девятьсот тридцать восьмой год. В графе «Причина» написал коротко: «Колдовство муллы». Поглядел на фотографии шести моих предшественников, товарищей по профессии и по несчастью, попрощался с ними. Прощай и ты, Атам!
Хаджи Бекир погрузил мои пожитки на ишака, на одном боку — чемодан, на другом — постель. Явилось несколько моих учеников. И среди них Пене Осман — моя надежда. Поцеловал мне руку и заплакал:
— На току мулла созвал своих псов, учитель. Хотят проводить тебя сковородным звоном.
ДЕНЬ ДВАДЦАТЬ ПЕРВЫЙ
Сам не знаю, каким ветром занесло меня в Стамбул. Там в это время шел набор в Анкарскую государственную консерваторию. Одним из кандидатов был я. Случилось так, что не успел я помыться с дороги, как попал на экзамены. Сдал удостоверение личности, справку о здоровье, диплом и прочие документы, получил экзаменационную карточку с номером и вошел в зал. Гляжу, кандидатов человек двести, ребята и девушки. Одеты но-праздничному, причесаны. Заметил свободное местечко. Подошел и спросил сидевшую рядом девушку:
— Здесь свободно?
Она внимательно меня оглядела. Глаза, как виноградины. В них написано: «А этот еще откуда взялся?»
— Можно сесть?
Кивнула. Стул был скрипучий, как в кино; кое-кто оглянулся. Откуда мне было знать, что экзамен уже начался?! В глубине зала сидели члены жюри. Почти у всех — головы лысые. Перед ними стоял кандидат. Они его о чем-то спрашивали. Его ответы слушал весь зал. Рядом сцена. На сцене в правом углу — рояль...
Я застыл с раскрытым ртом. Вытер пот со лба. Гляжу — платок черный от грязи. Испугался, что девушка рядом со мной увидит. Увидела. Спросила шепотом: Им прямо с дорог и?
— Да. Хорошо, что сел рядом с вами.
— Что ж гут хорошего?
— Запах ваших духов перебьет запах моего пота. Мы посмотрели друг другу в глаза. Я ведь сказал:
глаза у нее были, как виноградины. Под их взглядом чувствуешь себя, как под дулом пары пистолетов: поднимай руки и сдавайся. Глядя, как движутся ее губы, полные, свежие, словно цветок граната, я не расслышал, что она мне сказала.
— Что вы?
— Я говорю: вы тоже на оперное отделение?
— Где уж с моим голосом.
— Отчего же, голос у вас густой.
— У вороны тоже.
Чтобы не рассмеяться, она прикусила губу. Я перепугался. Разве такую губу прикусывают? Вот-вот кровь закапает.
— Вы комик! — говорит.
— Есть немного. В деревне мулла и аги животики надо мной понадорвали.
— Вы, наверное, деревенский учитель?
— Лучше бы мне им не быть.
— Значит, вы на театральное отделение хотите?
— И не надеюсь. Там видно будет... Что спрашивают? Она показала глазами на жюри. Стали слушать вместе.
Сначала велели рассказывать. Все, что душе угодно. Ясно, хотят узнать, на каком диалекте ты говоришь. Потом кого просили стихи прочитать, кого сыграть отрывок из пьесы. Это был первый тур. Кого отберут, тот на следующий день будет подвергнут испытанию по мимике.
— Значит, погорели,— сказал я вполголоса.
— Чего тут гореть?
— Я в этой мимике ни в зуб ногой.
— Да там и знать-то нечего! Надо только без слов, лицом, руками, взглядами передать какое-нибудь чувство, случай, событие.
— Так в книгах написано, но...
— Как бы там ни было написано, главное — не смущаться. Что ты чувствуешь, то свободно, непринужденно...
Я непринужденно прикрыл ладонью ее руку и, глядя ей прямо в глаза, спросил:
— Вот сейчас моя рука и мой взгляд что-нибудь тебе мимически говорят?
— Говорят.
— Что?
— Что ты медведь неотесанный.
Наступил мой черед. Я встал, медленно подошел к жюри и остановился. Двести пар глаз уставились на меня, словно я стоял посреди арены бродячего цирка, а они заплатили деньги за вход. Не хватало только зазывалы у входа, который кричал бы: «Заходите! Вход пять куру-шей! Вы увидите не мальчика с пальчик, не гиганта, не русалку, не отрубленную голову, а всамделишного деревенского учителя. И какого учителя! С трехдневной щетиной на подбородке, с грязным воротничком! Галстук завязан колом, гольфы на коленях—пузырями, куртка охотничья, носки рваные, ботинки в пыли...»
Я глядел на жюри. Жюри на меня. В середине сидел седобородый человек в очках. Глаза, как бусины. Лицо,как свекла. Это, наверное, и есть немецкий профессор, решил я. Опираясь на трость с серебряным набалдашником, он склонился к переводчику и что-то ему говорил, да так, словно во рту у него была целая картофелина. Речь переводчика, напротив, была мягкой и внятной. Он то и дело машинально поправлял очки в желтой металлической оправе. Слева от профессора сидел Мухсйн Эртугрул. Его я узнал. Остальные — литераторы, композиторы и бог его знает кто еще. Выяснили, сколько мне лет и кто мой дед, как я называюсь и чем занимаюсь, и говорят:
— Ну теперь расскажи нам что-нибудь!.. И я начал:
— Было то или не было...
Зал затих. Переводчик наклонился к профессору, прошептал ему на ухо начало сказки. Я повел рассказ свободно и весело, словно обращался к своим деревенским ученикам.
— Жила-была деревня. Жил-был в деревне мулла, жил-был учитель. Год тысяча девятьсот тридцать шестой. Нашей республике тринадцать лет, а учителю — девятнадцать...
Оседлал «жили-были» и слово за слово поведал им о нашей стычке с муллой. Рассказал о двух-трех своих беседах с Ататюрком и умолк. «Дальше,— говорят,— что дальше?» Пришлось рассказать, что было дальше. Обозлившись, поехал я прямо в Анкару. Я должен был увидеть министра и сказать: «Или я, или мулла!» К министру не допустили. «Сначала обратись к генеральному инспектору начальных школ». Не принял меня и генеральный инспектор: «Ступай к начальнику отдела!» Не допустили и к начальнику отдела: «Переговори с начальником канцелярии». Переговорил. Тот дал мне следующий сонет: «Поезжай в Афьён. Обратись к начальнику отдела просвещения. Распутать это дело может только он». Как я ни объяснял, что тот этого дела не распутает, ибо сам его запутал, начальник канцелярии стоял на своем... Вернулся я в Афьён. Снова явился к начальнику отдела просвещения. Потребовал перевести меня в другую деревню. Тот воздел руки к небу. Некогда-де ему больше со мной возиться. Я сказал, что тоже не в силах больше возиться с муллой. «Тебе виднее,— ответил начальник.— Но если ты вовремя не приступишь к занятиям, будет считаться, что ты самовольно бросил работу».
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29


А-П

П-Я