https://wodolei.ru/brands/Ravak/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

подобранные с умом и толком, они снабдят тебя любыми справками и материалами. И чем выше ты поднимешься, тем меньше останется людей, которым будешь подчиняться ты сам, но зато увеличится число подчиненных тебе. Может быть, крах твой произошел потому, что ты не выдержал испытания властью, забыл, что зависишь от тех, кем был выбран, что должен считаться с их убеждениями и советами, что ты не имел никакого права безрассудно растрачивать самое дорогое, что у тебя было,— доверие людей, наделивших тебя этой властью? И, подчиняя людей своей воле, разве не тешился мыслью, что лучше, яснее других видишь не только конечную цель, но и пути достижения общего блага? Да, ты вынужден был пойти наперекор желаниям и интересам отдельных людей, но ты же считал, что делаешь это ради них самих, ради общей пользы! И лишь теперь стало ясно — ты не обладал прозорливой способностью глядеть далеко вперед, был просто лишен элементарного уважения к тем, кто не соглашался с тобой, не пожелал их выслушать, хотя сам без конца твердил, что умение слушать других должно быть главным в работе любого партийного работника. Но стоило тебе самому получить письмо Мажарова, как ты ослеп от злобы и тщеславия, тебе померещилось, что кто-то покушается на твой авторитет, и, вместо того чтобы выслушать этого честного и мужественного человека, разобраться, что переживает целая деревня, ты со всей яростью, как чинуша и самодур, расправился с ним, лишь бы выглядеть правым в глазах своего аппарата, лишь бы доказать, что все идет, как задумано... А вспомни, как пришлись тебе не по душе слова Конышева на одном из заседаний бюро о том, что три плана, взятых областью, ей не по силам, что это легко доказать, сравнив только две цифры — себестоимость молока и мяса во многих колхозах равна закупочной цене! Надо немедленно заявить, что мы ошиблись, что выполнять при таком положении взятые обязательства — значит идти на прямой обман и наносить
невосполнимый вред всем хозяйствам, всей экономике области. Первым твоим побуждением было тогда — немедленно, на ближайшем пленуме — вывести Конышева из состава бюро, но ты вовремя одумался и силой своей власти поставил его на место: пусть товарищ Коны-шев заботится лучше о том, как организована торговля, как идут дела в прокуратуре и суде, а сельским хозяйством займутся те, кто разбирается в этом получше! Но, может быть, позорнее всего то, что ты не стал слушать смертельно больного друга и оттолкнул его от себя!..»
Пробатову стало душно, горячие струйки нота потекли от висков к щекам, и он перевернулся на спину. Роптало у ног море, разбрызгивая мелкую водяную пыль, нещадно палило солнце.
И хотя после ванны врачи запрещали купаться в море, он встал и, слегка пошатываясь, забрел по пояс в воду, переждал, когда распластается по песку пенная волна, и бросился в гребень следующей, отдался на ее волю. Он плыл саженками, фыркая, а отплыв за границу прибоя, лег на спину, широко разбросав руки. Мягкий всепоглощающий свет окружил его со всех сторон... Звучала над городом надоевшая мелодия, на берегу смеялись и кричали люди, прогрохотала в бухте якорная цепь... Он видел белые дворцы, легкие, вознесенные на высоту ажурные дома, похожие на вправленные в зеленоватую яшму светлые камни, недвижное, будто нарисованное, нежное облачко над горами, и оттого, что он смотрел вприщур, все это расплескивалось в глазах радужными лучами, вызывая чувство нереальности, и хотелось раствориться в этом блаженном и вневременном покое...
Он едва доплыл назад и долго не мог отдышаться. Тяжело билось сердце, горячий звон наполнил голову... Но стоило прилечь на лесок, как он тут же опять спросил кого-то невидимого: «А какая же тогда цена тем, кто бездумно шел за мной? Ведь они видели, как от непосильного напряжения рушатся хозяйства, но никто из них не воспротивился моей команде. Во имя чего они молчали? Не во имя же ложно понятого единства?..»
Ему вдруг стало одиноко и тоскливо среди голых валунов, на безлюдном клочке земли между каменистой тройной и тревожным, неутихающим прибоем. Он быстро оделся и пошел на голоса и смех, мимо пестрых зонтиков, воткнутых в песок, мимо плетеных топчанов и шезлонгов, где, беззащитно раскинув руки и закрыв глаза, лежали
люди; у самого берега плескались дети, пухлые голыши шлепали ладошками по воде; из чаши бухты вырывались остроносые глиссеры и неслись по синему простору; над пляжем на каменистом выступе лепился маленький ресторанчик, и Пробатов завернул к столику под полосатым тентом. Ему принесли стакан сухого вина, он пил и без интереса разглядывал женщин, удивительно милых в своих простеньких цветных сарафанчиках, разглядывал будто впервые их ноги с тонкими щиколотками, розовыми, младенческими пятнами, с ярко, кроваво раскрашенными ногтями. Может быть, он старомоден, но он находил это безвкусным, хотя, вероятно, кто-то видит в этом свою прелесть...
За кустами акации шумел фонтан, из длинного клюва птицы, похожей на цаплю, била упругая струя воды, и солнце, просеиваясь сквозь зеленые ветви, вплетало в нее золотоносную нить; откуда-то наносило запах молотого кофе и жареного мяса, но все поглощало властное и све-жее дыхание моря...
К обеду он опоздал, жена и дочь уже заканчивали трапезу — иначе он не мог назвать их священнодействие за столом.
— Как ты себя чувствуешь? — спросила жена, и он опять возмутился. Почему они относятся к нему как к тяжелобольному человеку? Он здоров, совершенно здоров!
Увидев их надутые, обиженные лица, он не стал оправдываться, без всякого аппетита ел все, что ему подавали, косился на лежавшую у края стола свежую газету, пе читал, а только делал вид, что читает. «Как они не могут понять, что я болен более тяжелой болезнью — болезнью совести?..»
Он дождался, когда жена и дочь удалятся к себе в номер, и, бросив на стол скомканную салфетку, поднялся. Спустившись в парк, он бесцельно побрел по усыпанной мелким гравием дорожке, прислушиваясь к ворчливому скрежету под ногами. Ах, какая тоска! И ни одной родной души кругом. Многих из тех, кто отдыхал здесь, он не раз встречал на разных совещаниях и пленумах, знал по отчеству, но нельзя же подойти и попросить — мол, побудьте со мной, что-то мне сегодня не по себе...
С теннисной площадки, огороженной высокими сетками, доносились глухие удары по мячу. Пробатов постоял в тени магнолии, украшенной восково-белыми цветами, потом вошел на площадку, сел на гнутую деревянную ска»
мейку и несколько минут следил за игрой. Играли двое — высокий, начинавший седеть мужчина, сухоногий, жилистый, ловкий в движениях, видимо, тренер — Пробатов не раз его видел на площадке,— и стройная, светловолосая девушка в короткой спортивной юбочке и такой же белой спортивной тенниске. Она посылала длинные и резкие подачи через сетку, металась то в один, то в другой квадрат площадки, гибко прыгала, отражая сильные мячи партнера. Она поспевала и к самой сетке, когда тренер давал низкие срезы, легко отбивала мяч.
Пробатов, замирая от нежности и волнения, разглядывал ее светлые волосы, туго стянутые желтой ленточкой, по-детски наивное лицо с полуоткрытыми губами, маленькую грудь, вздрагивавшую при беге, литые иожки, обутые в заграничные кеды. У нее была шоколадного загара кожа, и, когда она рывком кидалась за мячом, будто пластаясь в полете, открывались то темная полоска спины, то бронзовый упругий живот. Удары мяча уже отдавались в виске — бум! бум! «Все кончено,— твердил он себе,— для . тебя все кончено, и ты напрасно терзаешь себя этой иллюзией жизни. Ни одна девушка, похожая вот на эту, уже никогда не будет твоей, ушло твое время, и незачем обманываться. А что, собственно, кончено? У тебя же никогда ничего не было, кроме той истории...»
Это было в одну из тяжелых послевоенных зим. Хлебозаготовки затянулись до Нового года, и он иногда до полуночи высиживал в обкоме, дожидаясь сводок из районов и звонка из Москвы. Однажды, поднимаясь на второй этаж, он услышал дробный стук каблучков и увидел взбегавшую по другому крылу лестницы молодую женщину. Вскоре она сменила пожилую секретаршу, которая давно просилась на пенсию, и для Пробатова началась какая-то новая, влекущая, но опасная жизнь. Никогда прежде с ним не случалось ничего похожего! Он считал, что в его годы, с таким чувством ответственности за других он просто не способен увлечься, влюбиться, и вот на тебе — будто помолодел, ощущал свое тело, упругость мускулов. Он потерял всякую осторожность и позволил себе забыться настолько, что однажды в присутствии помощника взял ее за руку и засмеялся. Помощник бросил на него недоуменный взгляд, отвел глаза, и, когда за ним закрылась дверь, Пробатов сказал самому себе — пора кончать. Он зашел в своей страсти слишком далеко. Этой вольности ему не простят. Он перевел секретаршу в общий отдел, затем устроил ее в приемную председателя облисполкома и, теперь
встречая ее лишь изредка, слегка приподнимал шляпу, кланялся... Женщина отвечала кивком, проходила мимо как слепая...
Удары по мячу следовали один за другим, чаще и чаще, ракетки взблескивали и словно звенели струнно натянутыми решетками. Пробатов отвернулся от девушки, наблюдая за поджарым тренером, который, похоже, выдыхался рядом с этой не знающей усталости юностью. Ты, мой друг, напрасно обманываешь себя, твое время тоже ушло, как бы ты красиво тут ни прыгал!..
Впрочем, чужая слабость не облегчила собственного тяжелого настроения. Во рту у него стало сухо, он поднялся, чтобы пойти в номер и выпить боржоми, свернул в глубину парка и начал плутать по извилистым дорожкам. Быстро надвигались сумерки, погружая парк в прохладную темень. Присев на первую попавшуюся скамеечку, Пробатов жадно дышал. Сверлили воздух неутомимые цикады, пряно пахло нагретыми за день цветами, в глубине парка звучала музыка, невдалеке на освещенной веранде качались в медленном танце гибкие тени и кто-то напевал гортанно и нежно. Бесхитростная мелодия растравляла сердце, вызывая тоску, и, чтобы заглушить ее, он встал, но, не сделав и трех шагов, замер: за темными кустами кто-то вдруг назвал его фамилию, и Пробатов шагнул в сторону, под густой навес ветвей.
— Это какой Пробатов? — спросил женский голос, и Иван Фомич сжался, согнул голову, точно ожидая удара.— Неужели тот самый?
— Тот, то-от! — ответил густой мужской бас.— Из-за этой сволочи пострадало немало честных людей. Он-то делал себе карьеру, а всех других заставляли на него равняться, расплачиваться за его успехи!
Слова падали тяжело, увесисто, с тем безжалостным и холодным откровением, когда люди, чувствуя себя безнаказанными, осуждают человека, заранее зная, что он уже бессилен ответить на оскорбление. В первое мгновение ему захотелось рвануться сквозь кусты, закричать, заставить наглеца просить прощения, но он не двинулся с места, будто оглушенный. «Боже мой! Ну что я им сделал! И при чем тут карьера? Как я докажу теперь каждому, что у меня и в мыслях не было корысти? Ведь все судят меня по делам, и мне никогда не оправдаться ни перед этими незнакомыми людьми, ни, главное, перед теми, кого я вынудил на эту затею... Беда не только в том, что я подорвал хозяйство всей области.., Да, да, потребуются годы, пока
возместятся все потери!.. Но ведь куда страшнее то, что я заставил участвовать в этом обмане массу людей... И увлекал их не как некий Пробатов, а от имени партии!.. Нет, нет, никакой жизни не хватит, чтобы загладить свою вину перед людьми!.. Разве может простить меня Мажаров? Разве не осудил меня мой самый верный друг — Алексей Ба-холдин?..» Но что это? Кто-то, кажется, защищает его, пытается как-то оправдать перед этими чужими людьми? Пробатов напряг слух, в изнеможении закрыл глаза, боясь проронить хотя бы одно слово. Голос человека был бесстрастно-спокоен и глубок. Ивану Фомичу даже показалось, что он знает его, но это было скорее желание вырваться из страшного одиночества, чем истинная догадка,— голос человека напоминал ему кого-то из тех, кого он знал давно, а потом забыл...
— Я его совсем не оправдываю. Он, конечно, виноват, что ввязался в эту авантюру, но поймите, что он и не мог избежать ее!,. И не потому, что вместо него нашелся бы другой, нет, он просто исчерпал себя и был исторически обречен, как определенный тип руководителя!
— Нельзя ли популярнее?
— Пожалуйста!.. Была в нашей жизни целая полоса — исторически неизбежная, когда мы работали на голом энтузиазме, иногда на одном нечеловеческом напряжении всех сил,— таковы были объективные условия нашего движения вперед. И такие вожаки, как Пробатов, горячие, способные зажечь других, воодушевить, повести за собой, дать верную команду, были на своем месте... Но время команды нрошло, наших людей уже не нужно агитировать за Советскую власть... И должны прийти новые руководители, вооруженные наукой, способные дальше двигать теорию, познавать те объективные законы, которыми мы часто пренебрегали... Иначе мы не сможем сделать и шаг вперед!..
Он был по-профессорски сух и беспощаден, этот человек, которого Иван Фомич принял вначале за своего защитника; он выносил приговор, не подлежащий никакому обжалованию...
Пробатов суетливо расхаживал по каменистой площадке, с которой открывался вид на город и море, затопляемые густой тьмой. С далеких распадков мигали, разгораясь все ярче, огни санаториев, издали казалось, что там сквозь черные шатры деревьев двигается веселое факельное шествие. Огни гирляндами спускались к набережной, змеисто струились в воде, будто достигая дна; на молу
вспыхивал и гас рубиновым огоньком маяк; иногда в тревожную глубину моря падал с берега светлый дымящийся луч прожектора, скользил по волнам, и все, что попадало в эту живую полосу, озарялось таинственным сиянием — и мокрые весла, вскинутые над водой, и дымки пароходов, и словно опутанный паутиной парусник, стоявший на рейде, и красное пламя флага. Изредка пробиваясь сквозь шум города, сюда, на площадку, доносился шум прибоя.
Пробатов старался думать о чем-нибудь другом, убеждал себя, что завидует тем, кто сейчас под покровом южной ночи живет беспечно и весело — смеется, поет, танцует, кому-то признается в любви, но его хватило ненадолго.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54


А-П

П-Я