Все в ваную, приятный магазин 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 


— Подпасок.
И, немного помедлив, добавляет:
— Взял его. Сперва все мотался тут, идти было некуда. Бедный мальчонка. Сирота. Священник его вырастил. И неплохой вроде. Да вот, думаю, кормить тебя задарма не стану. Взял его в подпаски. Только на одно лето. Подпаска-то в деревне немудрено найти. Эва, сколько их просится.
Стал я, выходит, подпаском. Жил в хижине, где днем и ночью было дымно, а если б и не было, от меня самого достаточно несло дымом — я им насквозь пропах. Посейчас его чую. А, может, и другие чуят и еще долго будут чуять. Ну а в хижине дымило, в котелке или в котле варилась из овечьего молока жинчица. Если я поминаю жин- чицу, то это вовсе не значит, что в хижине нельзя и чем-то иным полакомиться. Например, галушками или заправленной жинчицой фасолью из котелка, который всегда пах бараниной, хотя баранины или какого другого мяса я никогда в нем не видал. Редко какому бедняку в Турце, пусть это пастушеский край, знаком вкус бараньего огузка. Но зато многие знали, что из баранины также можно приготовить студень и что все любят его, хотя и называют везде по-разному: в Липтове, к примеру, говорят просто «холодное». Поэтому в Турце для этого холодного, или же студня, люди чего только не выискивают, ну а у кого под рукой баран — делают его из барана. Иные, может, только из копытец, из ножек. Студень — старинное славянское кушанье. Ведь и в России, а Россию турчане знали неплохо, люди варили, как и все славяне, — у них же было вдосталь скота,— варили студень, и он считался даже свадебным блюдом. Эх и жаль мне, что я не женился!
По воскресеньям в овчарне останавливалось больше народу, заворачивали и те, что шли из подгорных хуторов в церковь, бача давал им жинчицы, иные предпочитали сладкую, опасаясь, как бы от кислой не схватило их в церкви. Черпаки ополаскивали в воде — бача считал ее мягкой, потому что натекла она и с болотины и, пока овцы паслись на выгоне, была даже чистой. По краям корытец пенились белые пузырьки. Вода шла тоненькой струйкой — не пойму, отчего в таком месте, где не хватало воды, овчарню поставили. Приходилось собирать ее в высокую бочку, откуда она медленно струилась в деревянные корытца — из них по вечерам пили овечки, когда подпаски пригоняли их с пастбища. И белый пес ко мне тоже привык. Хоть я и не был с ним таким ласковым, как бача или другие подпаски, должно, подладиться к нему не умел, но пес этот знал, что я из тех, кто никого не обидит.
Однако осенью, на Деметра1, бача отогнал овец в деревню, и я снова оказался свободен, как птица, только вот куда полететь, не знал.
Монархия была велика. Ходил я из края в край, но что под силу такому сопляку? Пробовал и в ученики определиться, и не в одном каком-нибудь месте. Однажды уж было собрались взять меня, да вдруг мастер, когда я ответил ему на его вопросы, кто я и откуда, почему один пришел, а не отец с матерью меня привели, брякнул, что ничего-то у нас с ним не получится, у него, дескать, доверия ко мне нет, так как поручиться за меня некому.
А для чего поручаться? Учиться-то заместо меня все равно никто не станет.
Мастер похлопал меня и сказал:
— Ступай-ка ты, паренек, своей дорогой, больно ты на свои годы дошлый, как я погляжу!
Ну что ж? Дошлый так дошлый. И впрямь не дураком был, умел читать, писать, считать и при надобности даже прилично, а то и благочестиво или смиренно вести себя, ведь я почти что два года жил у священника, и он собирался отдать меня даже в ученье, ей-богушки, я не потеряюсь!
Кем я только не работал! Сперва был просто мальчиком на посылках, поздней слугой, потом садовником в городском красивом саду, красивом до той поры, покуда я его не испортил (правда, со временем мои промашки кто-то подправил), несколько месяцев работал подметальщиком в том же городе, а летом ушел в деревню — нанялся в поместье на страду, вместо денег получил натурой — обмолотом, но поскольку я там не зевал, досталось мне в два раза больше. Что будешь делать? Если люди хотят тебя обдурить, то приходится отвечать им тем же. Обмолот я продал и снова подался в город. Где мне удавалось подрядиться в подручные, где опять был на побегушках, раза два подсоблял на стройке и даже целую зиму проработал в больнице — истопнику помогал; и опять служил я садовником, но в другом саду и уже малость получше, ведь в том первом я уже кой-чему научился, правда, мной все равно не были довольны; потом я опять пристроился слугой, даже скорей привратником у довольно богатого и важного пана в городе, но был он глуп, да и платил мало — уходя, я сказал ему, что он не только скупердяй, но и олух, сказал это и ушел в другой город, потому как такой глупый, важный и почтенный господин не дал бы мне житья и делал бы мне всякие пакости. Мне было все равно, где я, город он и есть город, много я знаю городов и много стран. Когда-то я все ходил, ходил
и думал, что весь свет, принадлежит мне, стоит только подбить сапоги подковками и — в путь-дорожку. Куда угодно, хоть на Северный полюс. А хотите, дойду до Каира, до Египта, Иерусалима, Назарета. Много ли мне нужно? Да ровно ничего. Посох, сандалии и соломенную шляпу! Не то повяжу голову каким-нибудь платком или шалью и стану походить в этих сандалиях да с посохом на святого Иосифа. А повстречайся мне там ненароком какой-нибудь болван-путешественник, у которого денег куры не клюют и он не знает, куда их девать, а я еще и умный вид на себя напущу, он и вправду может подумать, что так, верно, выглядел Иисус Христос. А почему бы и нет? Я улыбнусь ему, может, это его и порадует, а про себя подумаю: дурак ты набитый, я оттого улыбаюсь, что знаю — у Христа никогда не могло быть такого дурацкого вида, как у тебя. Мы разойдемся в разные стороны, свет принадлежит ему, у него полон карман, чтобы его весь исходить, только свет-то ведь и мой, потому мой, что у меня ничего за душой: иду, куда хочется, в любое место могу прийти задаром, хотя, может, там меня и ничем не одарят. Дурак для чего ходит, зачем путешествует? Какой ему от этого прок? Только деньги растратит да людям в чужой стороне покажет, какой он придурок.
Право слово, наладился я и в Триест и в Прагу да и в эту Америку — отцовой могилке поклониться, хотя и понятия не имею, где он голову сложил; я уж и дорогу продумал — как мне дешево добраться до Гамбурга да и подработать в пути; еще до этого я свел знакомство с двумя толковыми железнодорожниками (один из них был прирожденный прохвост), поучился у них, а потом уж допер, что можно и без обману путешествовать. Дешево. Да еще подработать дорогой, причем, честь по чести, прислужником, а в Гамбурге только протяни ладонь, и зазвякают в нее монеты или даже бумажки на ней зашуршат. Ну а пароход — эка важность,— в Гамбурге пароходов навалом, если б и наскреб на билет, к чему деньгами швыряться? Да и зачем торопиться в эту Америку? Я нигде не пропадал, а в Гамбурге и вовсе не пропаду. Задержался бы сперва на день-другой, а то и подольше, ходил бы на пристань, осмотрелся бы вокруг и, само собой, подружился бы с матросами. Я же с людьми быстро схожусь, они ко мне враз сердцем прикипают, а уж когда узнают меня — иной раз могу им и такое сказать, чего они, должно быть, ни от кого другого и не стерпели бы. Потому что у меня нет привычки людей обижать, хотя кое-кому и может так подуматься, но на таких, на таких людей у меня нюх особый, я ведь умею и осторожничать, остерегаться, дурака-то сразу примечу, поклонюсь ему, поздороваюсь, а то и улыбнусь — тут важно угадать, что дураку от тебя нужно и что ему может польстить.
Не раз, богом клянусь, видел я себя в Гамбурге, и казалось мне, что друзей у меня там уйма, и все зовут меня на пароход и предлагают матросскую тельняшку: вот тебе тельняшка, давай плыви в Америку — к отцу на могилку! И все гоготали вместе со мной, когда я им еще вот что сказал: как поклонюсь татке и заработаю доллар-другой,— ведь кто знает, что на возвратном пути может с тобой приключиться, не лишне заработать доллар-другой, но все равно Америка меня не облапошит, я небось не дурак, кой-чего уже смыслю, тому, кто захочет меня околпачить, могу и сам показать, как это делается,— сяду на пароход и закричу, обсмею Америку, закукарекаю. Можно, конечно, и иным манером посмеяться над ней, по-другому обидеть. Можно, да я не стану, знаю ведь, что и там живут обыкновенные люди и что где-то там похоронен мой отец. А вот кукарекнуть стоит! Для подлецов! Кукареку, кукареку, кукареку-у-у! По меньшей мере раза три перед отъездом из Америки закукарекаю.
Мда. Только покамест Америка за тридевять земель от меня. Дошел я всего лишь до Прешпорка. И пусть не приехал на поезде, а с вокзалом в первый же день познакомился. Правда, не совсем так, как можно было бы предположить. На железной дороге, а точней на главном вокзале вспыхнул ужасный пожар, ну а парнишке — ему незачем быть даже слишком любознательным — стоит заметить, что где-то горит, он мигом туда, увидит только, что люди куда-то бегут, и он за ними, хотя не всякий, кто бежит к огню или за огнем, бежит потому, что собрался тушить его. Находятся и такие, что бегут лишь затем, чтобы похмыкать: хм, да разве это огонь! А иных так и подмывает спросить, нельзя ли этот огонь-огонек раздуть как-нибудь. Но на сей раз в том, чтобы раздуть, и надобности не было — загорелись склады с горючим, и разом все так и заполыхало. А виноват в этом, говорили, был рабочий Йозеф Штефанко. Вот уж поистине бедолага! Сам-то он и думать не думал, что окажется таким неосторожным, с неосторожностью ему, видать, кто-то другой удружил, из склада якобы и раньше что-то текло, но всю вину свалили на него/ на беднягу Штефанко, потому как он ничего не заметив или — уж ежели что-то текло — не потрудился языков полизать. С горючим держи ухо востро, ни-ни ходить возле него с огоньком, а тем паче пробовать огоньком, на самом ли деле это горючее. Видели бы вы это полымя! Штефанко убежал, дал деру еще до того, как пожар вовск разгорелся, убежал и, говорят, сразу же, а может, и немного поздней... бедняга, уж как он боялся, господи боже; что будет, взял да со страху руки на себя наложил. А как этот пожар полыхал, он, в общем-то, уже и не видел.
Люди носились взад и вперед. Что делать? Что спасать» раньше? Железнодорожники начисто потеряли голову: Рабочие метались, таскали глину, хотели ею пожар потушить, но языки пламени делались все мощней, все ненасытнее, они облизывали все кругом, хлопали как полотнища, а дыму навалило столько, что сквозь него и видать не было, откуда может вылететь на тебя красный петух, не клюнет ли он тебя, куда опять вскочит, где еще взмахни крыльями. На запасном пути стоял поезд, и вдруг тал/ тоже заполыхало — в минуту загорелось двенадцать, тринадцать, а то и более вагонов. Занимается и другой склада деревянные плахи и поперечины так и взлетают, одни как спички, другие как факелы, и разносят пламя все далып и дальше, перекидывая его с места на место, и огонь разрастается.
— Пожарники, пожарники! Где же они, тушители Ведь им бы уж тут надо быть, черт бы их побрал! Даже? этой еврейской помпы здесь нету?
— Чего уж тут, чем поможешь? Разве помпой тут одолеешь.
— Черт возьми, шевелитесь, делайте что-нибудь! Бегайте, делайте что-нибудь! Все, все! Где телефон? Ш едут еще? Пускай хоть что посоветуют! Еще раз позвоните Отовсюду пусть едут! Всех пожарников сюда!
Но телефонная связь прервана. Деревянные железнодорожные вагоны, пожалуй, горят и пылают не так бурно, чуть потише, чем пропитанные маслом склады, которых вообще уже не видать, но все равно в вагонах, кроме масла, еще и бочки, прорва бочек, с керосином, с бензином, что ни минута какая-нибудь взрывается и сызнова!
подкармливает огонь; ведь на фабрику Бёкинга, производящую лак, не более как сегодня доставили, в числе прочего, еще пять тысяч литров (или килограммов?) скипидара, короче — он тоже там, а стало быть, огонь еще покажет себя, станет еще страшнее, попытается еще смелей вспрыгнуть, а если ему поможет ветер, хотя и ветер ни к чему, мощный огонь и сам ловок ветер поднять, смотри, как он крепчает, ему есть с чего сил набираться, он, гляди, еще дальше перекинется, заберется в такие места, какие менее дальновидный человек и вообразить себе не может.
— Пожарники! Пожарники! Наконец-то! Они уже здесь, они здесь! Давайте-ка поживей! Сюда! Остальным посторониться!
Эге-ге, и вправду они! Дорогу им, дорогу!
Торопятся все, но впереди все-таки командир и уже наперед взопревший. На голове, может, только сегодня, как-то неловко сидит каска, но ему недосуг поправить ее, он таращит глаза на огонь, а огонь уж повсюду, командир повертывается к товарищам, должно быть, и с ними советуется, размахивая руками, благо, приготовился уже отдавать приказы, впрочем, первые уже успел отдать. Остальные пожарники, тоже наперед уже потные, вспотели еще по дороге и размахивают руками точь-в-точь, как их командир, а может, чуть иначе, словно командир им что-то протягивает, а им уже заранее известно, что с этим делать. А иные даже сердятся и громко ворчат, что их поздно позвали. Однако что-нибудь они непременно сделают, а то как же? Пожалуй, и спасут кое-что, даже из огня вытащат или хотя бы попытаются остановить пожар. У них тут две спасательные повозки, они бежали рядом, а то и перед ними, ведь оттого они так и пыхтят, что привезли на повозках, а кто в руках, на плечах, на поясах доволок всякие пожарные снасти, хотя кое-какие могут показаться и вовсе ненужными при пожаре.
Батюшки, к ним и другие спешат на подмогу! Тут уже и еврейские пожарные, ведь когда-то,-дело известное, они всегда являлись со своим насосом первыми, и, конечно, они и на сей раз могли бы раньше прибыть, да только вот знать ни о чем не знали и потому сердятся, что их никто не позвал; кто-то, дескать, просто поднял на улице крик, а уж потом и другие стали гомонить и разбудили все Подградье, Рыбную площадь, Выдрицу, весь город уже на ногах, ей-богу, видели люди, своими глазами видели,
как еврейские пожарные умеют поторапливаться. Ну-ка, живо за дело!
Кирки! Лестницы! Нет, лестницы покуда в сторону! А эти вон, что прибыли первыми, они-то давно здесь, почему они тянут, почему до сих пор все волынят?
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16


А-П

П-Я