Удобно сайт https://Wodolei.ru 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

.. хе-хе-хе, пусть у меня и нет ни шиша, а не хотел бы я отдать свою шкуру на барабан!..
Барабан или труба, башмаки иль сапоги, гвоздики или подковки, трамта-ра, левой, правой, солдат бравый, я умею держать шаг!
Но оттуда, из той деревни, название которой я нарочно умалчиваю, чтоб никто, чего доброго, не обиделся, чтоб я никого не обидел или никому до времени памятник не поставил, да и чтоб никому не пришлось мне ставить скромный памятник, оттуда я почему-то не двигаюсь, хотя умею не только растабарывать, но и топать.
Пятак звякнул о пятак, труба затрубила! Меня и люди в Поважье остерегали: не к чему, мол, идти дальше. Неожиданно в одном незнакомце повстречал я друга.
Может, он беден был, может, ему и самому спать было негде, но он сказал мне:
— Мил человек, не ходи дальше, ежели пойдешь пёхом, может, и не приметишь, где тебя кончат. А поедешь поездом, человече, хоть у тебя и денег-то нет на него, но ты солдат, знаешь небось, что солдаты всегда все дороги проверяют! Можешь спать у меня на чердаке, а нет, так целуй меня в задницу!
Поутру в деревне обыкновенно тишь да гладь. Временами светит солнышко, а когда не светит, так на небе облака или тучки, иной раз одна только туча, и не хочется ей метаться ни туда, ни сюда, ни взад, ни вперед, на небе всего одна туча, да что с того? Из этой одной тучи — а бывает она с целое небо — льет дождь, и хотя такое небо для кого- то безрадостно, может даже довести до отчаяния, оно способно иногда и утешить несчастного, отчаявшегося человека,— ведь и другие люди, на какой бы стороне они ни были, на этой или на той, тоже приходят в отчаяние и бывают несчастными, а то просто от усталости, нерадивости или лености — вот именно от усталости или от равнодушия — забывают о себе подобных, и кое-кому поэтому может казаться, что весь мир забывчив, что все люди вокруг так быстро умеют себе все прощать, умеют так легко переживать свои муки, будто их уже ничего и не мучит и они смирились со всем, будто только и знают, кстати или некстати, прощать все...
А утром, вернее, под утро, снова объявляются эти музыканты или же эти велосипедисты, да, возвращаются они тихо под утро, и, хотя проскальзывают по деревне быстро, похоже на то, что в какой-то партитуре, в которую тебе не дозволено заглянуть, им было предписано неторопливое адажио...
И я хоть и старый солдат, и вроде бы гордый, а выходит, способен иной раз и на глупости.
Иду как-то по деревне, уже до верхнего конца добрался и вдруг слышу пение.
Оглядываюсь. Ясное дело, они!
Я как раз стоял у деревянного моста. Конечно, я мог остановиться и дать им пройти, но почему-то решил, что успею, ежели поспешу, проскочить, а уж там, на другой
стороне, и подожду. Но они словно нарочно ускорили шаг, да еще и пели этакую бравую боевую песенку. Вскорости они поравнялись со мной, нагнав меня прежде, чем я успел перейти мост.
Ничего не поделаешь! Но в голове мелькнуло: а не выкинуть ли мне какую-нибудь шутку? Как-никак, я старый солдат. От меня, глядишь, и стерпят. Неужто я не могу с солдатами пошутить? Пойду этак не торопясь по мосту и нарочно не уступлю дороги!
И вот они уже наступают мне на пятки. Но тут меня осеняет: а ну как с ними не стоит шутить?
Уступаю дорогу. В последнюю минуту отскакиваю в сторону. Но командир, конечно, все равно что-то почуял или заметил. Я прижался к деревянным перилам и, хотя нимало не мешал проходу, засек, как он поглядел на меня.
Не по себе мне стало! Верней, подумалось, что должно быть от этого не по себе.
Но однажды плетусь по тому же мосту, а навстречу мне идут в перевалку трое пьяных немецких солдат. Один из них, совсем юный, почти мальчик, прикладывает к кепи руку, верней два пальца, и молодым, пьяным голосом говорит мне:
— Коко! Привет, Коко!
Они удаляются, а я, поскольку уже поворотился, стою и стою. Откуда этому пареньку известно, что меня так называют? Откуда он знает, что я Коко?
А как-то ночью деревню всполошил страшный крик.
Кто-то отчаянно кричал во тьму, кричал даже тогда, когда кто-то, наверно, сжимал ему горло, душил его...
— Люди, помогите! Меня убивают! Зовут меня Мишо! Я из Копаниц на Мыяве. Если меня кто слышит, скажите моей матушке, моим родителям... зовут меня!..
Тут его, должно быть, ударили. По всей вероятности, сразу же и прикончили.
Утро, однако, чудесное. Люди — те, кто все-таки спал,— проснулись, как и обычно. Иные, наверно, ничего и не слышали ночью. Но те, что слышали и потом уснуть не смогли или даже немного поспали, встали как
очумелые и тольку диву давались, что опять настал обыкновенный день, да еще и солнце светит. Вот и распогодилось, и можно будет свезти с поля то, что пока не успели...
Сосед спрашивал соседа:
— Слыхали ночью? Что это было? Кто так кричал?
— Слыхал. Что ни ночь, кто-то кричит.
— А кто он такой?
— Кто знает. Слышал я и имя его, он имя свое кричал, только в нашей деревне нету такого, что ж, хоть имя и чужое, а помнить его надо.
Не останусь здесь! Пойду дальше. Есть ли куда идти, нету ли,— всю ночь глаз сомкнуть не могу, все думаю, думаю, и хоть запрещено оставаться допоздна на улице, а утром рано выходить из дому, да и самому мне неохота встречаться с велосипедистами,— решаю уйти отсюда, идти дальше и потому встаю, едва начинает светать.
Я и не знаю, утро ли сейчас или только близится утро,— это смотря по тому, кто когда отправился спать, мне так не спится,— и вдруг откуда ни возьмись, эти велосипедисты, только без велосипедов, их пятеро или шестеро, и гонят они примерно столько же мужчин, а среди них и двух женщин.
На траве блестела изморозь, может, и мелкий снежок выпал, и хоть было его очень, очень мало, казалось, что и той малости хочется мягко и весело хрустеть под ногами и что именно так она и хрустит. Из-за леса, а может, из- за рощи — этот край вы, верно, лучше меня знаете — вот- вот должно было выйти солнышко, помаленьку, правда, уже зима о себе заявляла, но солнышко потом действительно вышло, словно хотело разгадать чей-то злой умысел.
Как я уже сказал, их было пятеро или шестеро велосипедистов без велосипедов. Перед ними группка замызганных, заляпанных грязью мужчин, у двоих руки скручены проволокой. И среди них две женщины: одна лет пятидесяти, другая чуть помоложе, на обеих русские кофты, строченые кацавейки.
Я вылупился на них — пусть и запрещено в такую рань выходить на улицу, плевал я на их запреты. Ну и наткнись на меня кто ночью, кому до меня дело? Но тогда, как уже сказано, едва забрезжил рассвет, на улице ни души не было, только эта группка. И любопытство погнало меня к самой дороге, мне, верно, казалось, что, заговори я с кем-нибудь из солдат, я, глядишь, смогу и помочь кому-то.
— Куда вы их ведете, ребята?!
Оглядывается один, другой, но никто не отвечает.
Это и впрямь ничего хорошего не сулит.
Иду за ними по пятам и, хотя они торопятся, пытаюсь подладиться к их шагу, пробую завести с солдатами разговор, но один из них ясно дает мне понять, что ни к чему глаза на них пялить, что самое лучшее, что я могу сделать,— это совсем исчезнуть. А я не отстаю, иду за ним)я по пятам.
— Вы что, ребята, с ума посходили, я ведь тоже был солдатом! Служил в австрийской армии. У меня даже два ордена есть. Гляди-ка, у вас там и женщины! Их-то хоть отпустите!
Но с такими разве столкуешься? Я и не поспеваю за ними. На костылях, ясное дело, за ними не угонишься да тут еще и запыхался совсем. Наконец тот солдат, что идет позади и еще раньше советовал мне ни во что не встревать, совершенно ясно опять дает понять, помогая автоматом и пугая взглядом, какое дело тут затевается, но при этом как бы просит меня поскорее исчезнуть: дескать, и для меня дело может кончиться плохо. Замедляю шаг. Чуть перевожу дух. Куда их ведут? Почему так гонят? Хотят их сперва погонять, что ли, проучить как следует? Среди них и женщины. Уж не собрались ли они их тоже сгубить? Много чего хлебнул я в жизни, да и самому не раз приходилось всякую грязную работу делать. Но чтоб в женщин? Вот в такие перепуганные кацавейки? Нет, это им не пройдет!
Засранцы чертовы, думаете, я боюсь вас? Чего мне вас бояться? Ведь я в увольнительных был наверняка дольше, чем вы в солдатах! Когда-то я, правда, одной орясиной умел орудовать, а теперь... И хоть они уже порядочно отдалились от меня, я снова пыхчу по дороге, наполняясь все большей злобой. Даже не пойму, то ли так шумно бежит кровь по венам, то ли так гулко сердце колотится, но вдруг слышу, будто и барабаны бьют, и дудки свистят, визжат горны... Я еще солдат! Пусть сдохнуть придется, но если нынче действительно будут убивать, то и я кого-нибудь пришибу костылем!
А они, никак, бегом пустились! И этих бедолаг вроде заставляют бежать. Свернули на проселочную дорогу, направились к лесу. Лес от шоссе неподалеку.
Я сокращаю путь. Ударяю напрямки. Но вскорости, вижу, что костылям это не по нраву. Им не все равно, ковыляю ли я по дороге или же прямо по пахоте. Перерезала мне путь и канава, следом наскочил я и на другую, но чую, злости во мне не прибавляется, а вроде бы становится меньше. К счастью, нашел я место, где можно перемахнуть через канаву. И сквозь кустарник пришлось продираться, но в конце концов набрел я на тропинку. Иду по лесной опушке, а эти меж тем совсем из виду скрылись.
Топаю наобум. Словно бы уж и забыл, что хотел кого- то опередить, что торопился куда-то.
Тропинка передо мной совсем нетронутая, затянутая инеем и чуть присыпанная редким осенним снежком. И не верится, что я в лесу потому лишь, что кто-то кого-то извести собрался.
Набредаю на другую тропинку. И хоть она тоже тянется вдоль лесной опушки, примечаю, что она уже не белеет, а как бы вроде предупреждает меня об опасности. Сворачиваю с нее и иду еще более осторожно, прислушиваюсь, шарю глазами по сторонам. Внезапно вздрагиваю. Вздрагиваю прежде, чем замечаю их, прежде чем улавливаю какой-либо звук.
Я отпрянул за дерево, пригнулся — и вдруг они передо мной, как на ладони. В двухстах — трехстах шагах от меня взбиралась к лесу, и чем дальше, тем круче, такая небольшая узкая ложбинка, сперва, должно быть, они думали подыматься по ней, и даже прошли немного, а потом, видать, заторопились. Некоторые из них, наверно, ездили куда-то ночью на велосипедах, устали порядком и, конечно, переть вверх по ложбине им вовсе не улыбалось — их ждала грязная работа и хотелось поскорее разделаться с ней; может, они даже сердились, что ложбина так круто уходит вверх. С левой стороны подымался косогор. Уже светило солнышко. Не то чтобы очень. В лесу солнце светит неярко, и, хотя осенью деревья редеют, ему все равно приходится продираться сквозь них или долго, особенно поутру, облизывать изморозь, а то и мелконький, чуть покрупней песка или манки, не очень белый, а скорей голубой, мягкий и хрусткий снежок. Но были там и лиственные деревья и уже почти все облетелые, и пусть мороз или снег все прихватил, на косогоре листочки играли не бурым, а совсем желтеньким цветом, словно под некоторыми деревьями мороз или снег не решился обидеть желтую, листвой обсыпанную круговинку или эту круговинку вчерашнее или позавчерашнее солнышко лучше облизало, хотя вчера, может, солнце вообще не светило, был несолнечный день. А под косогором был небольшой взгорок и тут же рядом такая удобная котловинка. И в этой котловине они рыли себе яму. Все было передо мной как на ладони.
Мороз уже порывался сковать землю, но она еще не покрылась бог весть какой коркой. Наверно, копать было нетрудно. Десять мужчин и две женщины в кацавейках. Но у них было мало кирок и только две лопаты. Приходилось чередоваться. Как раз в ту минуту, когда я подошел, они, должно быть, сменяли друг друга. Женщины тоже помогали копать. Когда забирали у них кирку, они рыли и выбрасывали глину руками, словно хотели, чтоб все побыстрей кончилось.
Мне еще никогда не доводилось видеть, чтоб кто-нибудь, да еще гражданский, рыл себе могилу. Меня и то ни к чему такому никто не принуждал. А если бы и принудили или я кого-то должен был бы принудить... коснись дело женщины, мне достаточно было бы увидеть на ком-нибудь словацкую или русскую кацавейку, впрочем, даже на знаю... Годы явно берут свое. Когда-то, видимо, нервы у меня были покрепче.
Все еще роют?! И кацавейки? Неужто и впрямь их всех хотят?.. Нет, лучше бы мне быть где в окопах! Из окопа высунешь голову — и если тебя ничего по ней не щелкнет, можешь оглядеться — ничейная полоса, даже неприятеля можешь увидеть, бежит перед тобой, прикрыв голову каким-нибудь снопиком или веточкой, а то и охапкой кукурузы, которую кто-то давно уже вылущил и сварил поленту...
Боже праведный, неужто их?..
Грянули выстрелы. Может, это только залп дали. Но для залпа мало было солдат. Мало и для карательной команды, мало и для отделения, хотя, конечно, дело свое они сделали. Стреляли же из автоматов. Мне казалось, что только двое стреляли, сначала длинной, а дальше короткими очередями. Наверное, мне не очень хотелось видеть это. Или слышать. Не хотелось видеть, как кому-то приходится убивать людей, среди которых и эти две кацавейки.
Я лежал на земле, и хотя все твердил себе, что я солдат, не знаю, то ли от усталости, то ли от злости, от напряжения или от холода (пусть я и покрылся потом), я вдруг перестал узнавать себя — меня всего затрясло.
Я видел своими глазами, как их всех перебили, а потом двое или трое солдат торопливо их закопали.
Солдаты ушли. А мне подумалось, что полагалось бы хоть получше прикопать этих несчастных. Но как и чем? Вы не представляете, как я дрожал. Как у меня громко стучали зубы. Я даже рад был, что меня никто не видит. И только поздней, хотя все еще я был один, мне вдруг стало стыдно за себя.
Потом и я побрел прочь. Вскоре снова вышел на тропинку, а когда миновал лес, увидел уже не на проселочной дороге, а на шоссе группку — все же, видать, это было отделение, но ведь и они терпели потери,— группку этих солдат. Они медленно плелись к деревне, и издали казалось, что идут они так медленно, будто не хотят или не смеют туда прийти...
День был довольно холодный, но, в общем, приятный.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16


А-П

П-Я