родос мебель 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 


— Ты меня любишь?
— А ты меня?
— Нет, скажи ты!
— Я же спросила первой.
В полусветлой тишине каюты они шептались, пересмеивались, развертывали картины будущей жизни, великолепной, как божий день. Отступили все тревоги, мир сузился до пределов пароходной каюты; в этом мире были только они, чумные от счастья.
— Маленькой я часто летала во сне. Иногда хочется летать наяву, я подпрыгиваю и падаю.
— У меня бывают похожие сны. Иногда снится: стою на краю пропасти, а кажется — стою на краю земли. Если сорвусь, то буду падать в бесконечность, но вечного падения не могу вообразить…
— Что это такое — вечность?
Он рассмеялся ее наивному вопросу.
— У Игнатия Парфеновича есть забавная притча. Раз в столетие маленькая птичка прилетает к Казбеку, чтобы почистить свой клювик. Когда Казбек источится, минует один день вечности…
Теперь уже рассмеялась она.
— Эту притчу я уже слышала. Не повторяй ее кстати и некстати. Меня подобная вечность не устраивает, лучше кратковременное счастье быть любимой.
Он прервал ее слова поцелуем.
— Игнатий Парфенович утверждает — надо любить человека, а не безымянное человечество. Счастье всех заключено в счастье каждого. — Азин любовался ее утомленным лицом, радужными зрачками, грудью, вздымающейся спокойно и ровно. Все женщины разделились для него на «они» и «она», и Ева стала иной, единственной, неповторимой. Сегодня в ней он любил всех.
Женщины, что жили в сердце мужчины, что томились в душе, сегодня вошли в его любовь.
Он любил Пылаева за строгий облик мыслителя и фанатизм мечтателя, думающего преобразовать общество; Ларису Рейснер — за женскую красоту и железную комиссарскую волю; Ахмета Дериглазова — за непримиримость и прямолинейность, но больше всех любил Игнатия Парфеновича.
Он любил старого горбуна за его любовь к людям, за ненависть к звериному началу в человеке.
С нежностью гладил он тонкую кожу своей возлюбленной, под которой пульсировала жаркая кровь. Вся она — полуженщина, полудитя — вызывала бурное желание; он целовал ее нагие, полные, слегка приподнятые груди, потом, умиротворенный и благодарный, грезил наяву.
Ева обнимала его за шею, тоже умиротворенная и благодарная за любовь. Если и было на земле счастье, то сейчас принадлежало только ей.
Над Волгой шла ночь их первой и последней любви.
20
Волга содрогалась от железного рявканья, снаряды с воем уходили во мглу, ослепляя ночь короткими толчками взрывов. Из реки то и дело взлетали огненные смерчи, вертелись по бортам миноносца, опадали за кормой. Разношерстные суда возникали, как летучие призраки, чтобы тут же провалиться в темноту, резкие запахи горящего железа и пороха плыли над водой.
У Сереги Гордеича исчезло бодрое, праздничное настроение: невозможно быть веселым среди товарищей, растерзанных огнем и сталью. Он уже не помнил, когда начался этот бой с невидимым противником; оттого, что противник был неизвестно где, Серегу Гордеича не покидал страх. Он то вбирал голову в плечи, то сжимался в знобкий комочек у капитанского мостика.
Оглушительный взрыв пошатнул миноносец, рубка исчезла в дыму. Серега Гордеич замотал головой, откашливаясь, ощупывая себя. В оседавшем дыму мелькнуло белое платье Ларисы Рейснер, Серега Гордеич облегченно вздохнул. Уже второй год сражался он плечо в плечо с этой молодой красивой женщиной, не переставая удивляться комиссару военной флотилии. Лариса стала дорогой и понятной морякам: они как бы полюбили в ней свою мечту о красоте, о доблести.
— Приготовьте катер, — приказала Лариса.
— Есть приготовить катер! — Серега Гордеич бросился выполнять приказ.
Предрассветье было полно опасностей, но катер мчался навстречу им, вздымая снежные крылья воды. Лариса сидела на корме, положив на колени винтовку, Серега Гордеич сутулился около пулемета, моторист неистово крутил баранку руля.
Катер вылетел на широкий простор, и сразу открылись вражеские корабли. Лихорадочная заря убирала ночные тени, все изменялось на небе и на земле. Из-за обрывов вздымались мрачные дымы пожаров, в небе висели безобразные «этажерки»: самолеты продолжали бомбить реку. С подлым воем снаряды выворачивали из воды столбы брызг; осколки, шипя, падали в глубину.
Раздался железный вопль, но тут же смолк и сразу же повторился: миноносец предупреждал короткими гудками о появлении самолета.
«Фарман» опускался на катер рывками, будто падал, черная капля выскользнула из-под его матерчатых крыльев; неуловимым движением моторист кинул катер влево. Бомба взорвалась по правому борту. Река подбросила катер, он перескочил на другую волну, стал уходить от самолета.
Неуловимое время умеет уплотняться до тяжеловесных мгновений. Несколько минут летчик и моторист состязались в ловкости. Истребительный катер кидался вправо, влево, отступал назад, проскакивал вперед, замирал на месте. Человек и катер стали одним живым механизмом, руки моториста словно приросли к рулю, глаза следили за каждым заходом самолета.
Серега Гордеич дал пулеметную очередь по «фарману», тот, покачав крыльями, исчез за берегом. Серега Гордеич услышал звонкий смешок и оглянулся.
Лариса смеялась, но беззлобно, прощая ему страх перед самолетом.
— Пора привыкать! Страшно только до первого сбитого коршуна! прокричала она.
Опять остерегающе завопил миноносец.
— Первый, второй, третий, четвертый, — торопливо подсчитывала Лариса самолеты.
Они сбросили груз на миноносец и, развернувшись, ушли на Царицын. Над миноносцем запарило белое облако, его орудия били наугад; огненные вспышки вырывались из длинных стволов, Сереге Гордеичу почудилось — корабль истекает кровью.
Оставляя пенистый ров, катер снова мчался вперед. Розовело небо, розовела вода, и рысистый бег катера по заревой реке возбуждал Серегу Гордеича. Стремительно приближались корабли противника, словно захватывая весь волжский простор: двигались пароходы, буксиры, баржи, баркасы, расшивы, шаланды, катера. Переделанные на военные, оснащенные орудиями, пулеметами, минометами, суда эти, казалось, надежно прикрывают белый Царицын.
Истребительный катер перескакивал с волны на волну, содрогаясь от их тяжеловесных шлепков. Лариса придерживала рукой разлетавшиеся волосы.
Шумящий гейзер встал у борта — осколки просвистели над истребителем. Моторист, не выдержав опасного сближения, повернул обратно.
— Почему назад? Можно было еще немножко вперед, — заворчала Лариса.
— У меня душонка в пятках, а ей еще немножко! — ругнулся моторист.
Катер шел у берега, где скапливались раненые красноармейцы и матросы.
Катер врезался в прибрежный песок, бойцы побежали ему навстречу. Двое несли тело, покрытое солдатской шинелью; из-под полы торчали женские башмаки.
— Кто это? — спросила Лариса.
— Сестричку пулей срезало. Перевязывала раненых и сама попала под пулю, — ответил боец.
Лариса приподняла полу шинели и увидела Еву.
Девушка была без сознания; от сильной потери крови щеки ее приобрели холодную чистоту мела, синяя жилка вспухла, волосы спутались на мокром лбу. Лариса едва нащупала пульс.
— Азин знает?
— Не знает Азин. В третью атаку бойцов повел. Белые окопались на Французском заводе, никак их не выковырнешь, — говорил боец, окровавленными пальцами вытаскивая кисет с самосадом. — Азин их и так и этак, а они за тройным рядом проволоки колючей, хоть бы што им.
Оттого ли, что красноармеец говорил о белых в третьем лице, оттого ли, что он произносил все слова с вялым равнодушием, белые показались Ларисе бесконечно далекими, нереальными, неопасными. Она старалась привести в сознание Еву. Раненая девушка была странно хрупкой и нежной, точь-в-точь былинка на осеннем ветру. «Ведь она совсем еще ребенок. Умирающим детям, вероятно, является вся их небывшая жизнь, отраженная снами, как зеркалом». Лариса представила вечер накануне, пароходный салон, Еву, играющую на рояле, и показалось невероятным, что девушка умирает.
— Перенесите ее на катер.
Серега Гордеич осторожно поднял на руки Еву, но тут же положил обратно.
— Она скончалась, Лариса Михайловна.
Смерть на поле боя давно не пугала Ларису. Уже стали обыденным явлением мертвые в мокрых от крови шинелях, с холодными, пустыми лицами, но в эту смерть она все не могла поверить.
— Еще одной жизнью мы заплатили за тебя, революция. — Лариса опустилась на колени перед мертвой.
21
Осенняя степь, окрестности Царицына, сама атмосфера были воспалены непрестанными боями. Неустанно и яростно атаковал Азин позиции Врангеля, но с каждым днем нарастало сопротивление барона.
Люди уже не успевали хоронить мертвых, но успели изодрать в клочья, сжечь, испепелить, развеять дымом все живое на многие версты вверх и вниз по великой реке.
Мелькали дни с черными дождями, пыльными бурями, а схватки за Царицын не остывали. Дивизия Азина при поддержке военной флотилии сковала армию барона Врангеля и генерала Сидорина; они не могли перебросить свои части под Орел и Кромы, на помощь Деникину.
Пушечный завод на окраине Царицына превратился в груду развалин: теперь в них укрывались бойцы Дериглазова и кавалерийский полк Турчина. В позднее сентябрьское утро было отбито семь вражеских атак: красноармейцы радовались наступившей передышке.
— Боже мой, боже! Ежели невредимым в родной Мамадыш вернусь, рудовую свечу поставлю, — клялся Дериглазов.
К нему, горяча саврасого жеребца, подскакал Азин.
— Танек-то не видели? — весело спросил он и, не дождавшись ответа, пояснил: — Врангелевец перебежал, говорит: «Таньки на рассвете пойдут». Жарко станет нам скоро, комбриг.
— С белыми броневиками дрались, колчаковские бронепоезда взрывали, неужто танков убоимся? Аллах не выдаст — свинья не съест, — захорохорился было Дериглазов.
— Я, кроме смерти, ничего не боюсь, да бойцы у нас не те, что Екатеринбург брали. Те-то — вятские мужики, да латышские стрелки, да татары твои казанские — спят в сырой земле, — нахмурился Азин, садясь на камень.
Рядом с ним сжался в комочек, притворился спящим Игнатий Парфенович: не хотелось, чтобы Азин заметил пасмурное его настроение. Он зашептал, словно молитву, случайно пришедшие на ум слова: «Господи боже, когда же ты вернешь мир на несчастную русскую землю, когда озарят людей добрая воля и радость мира?» Бессвязные слова успокаивали, а мысль, что он живет в век жестокости и насилия, постепенно угасала.
Среди красноармейцев разбегались шепоты о стальных заграничных машинах, из уха в ухо переливались слухи о несокрушимых «таньках» смешное это словечко стало крылатым. Рассудительные успокаивали паникеров:
— Танька в час три версты проползет, что труса-то праздновать.
— Ежели мотузок гранат швырнуть, танька сядет на все четыре колеса.
— У ней ленты стальные заместо колес. Она не броневик на литых шинах, ткни шилом — и дух вон.
В сторонке, укрывшись в развалины заводского цеха, Азин и Дериглазов обдумывали план предстоящего боя с танками.
— Конные батареи поставим впереди пехоты и будем расстреливать танки только с близкой дистанции. Если, прикрываясь танками, пойдет пехота, то кинем на нее кавалеристов, — развертывал свой план Азин.
— Жаль, Пылаева нет, что-нибудь бы присоветовал.
— Комиссар ночью должен вернуться из штаба армии. Я сам его жду с нетерпением. Пылаев меня успокаивает, как хорошая погода. Ей-богу, правда, — рассмеялся Азин, но тут же сдвинул брови. — А ты больше про интеллигентов не ври! Не оскорбляй Игнатия Парфеновича, он у нас в дивизии вместо святого…
— Я попрошу у него прощения. Перед боем хорошо помириться со всеми, покаяться даже в том, в чем и виноватым не был, — с сердечной усмешкой сказал Дериглазов.
Кавалерийский полк Турчина скрывался в степной балке; кавалеристы спали, похожие в своих бурках на мохнатых черных зверей. Только Турчин не мог уснуть: неуютно было на промозглой осенней земле, томила мысль о завтрашнем бое. Завернувшись в бурку, Турчин курил, курил и старался представить себе предстоящее утром сражение.
Потом он стал перебирать в памяти события своей жизни: замелькали дни и ночи непрестанных походов. Не восемьсот дней и ночей, а целую вечность уже воюет он ради одной всепоглощающей цели — уничтожить белых, добиться победы Советов.
Турчин любил на земле хлебные злаки, травы, животных, птиц, но никогда не классифицировал их по виду, по роду. Зато людей он, как и Азин, разделял непроходимой чертой: рабы и господа, богатые и бедные. С ненавистью труженика сражался он против белых, ненависть его была совершенно конкретной: прожигатель жизни — враг, белоручка — враг, тунеядец — враг.
Над степью повисла серая, непроницаемая масса тумана. Земля побурела от росы, бурку словно обрызнули водой. Кавалеристы уже не спали: тревога прогнала сон. Все думали про танки: придется ли с ними драться или грозу пронесет?
Послышался лошадиный топот, из тумана вынырнул дозор.
— Танки идут, товарищ командир! Танки идут!
Турчин вскочил, накинул на плечи бурку, надвинул на лоб папаху.
— Сколько танков?
— Счесть не можно, туман…
— Вихрем к Азину! Доложить о танках. Всем приготовиться к бою! скомандовал он зычным, сырым голосом.
Танки шли, пока еще не видимые в тумане, железный грохот катился по линии фронта. Туман тоже плыл, рвался на клочья; с каждой минутой все шире открывался обзор.
Азин, ополоснутый утренней свежестью, крепко и бодро сидел в седле, нетерпеливо поглядывая вокруг.
Как в восемнадцатом году под Ижевском белые впервые применили против азинцев психическую атаку, так и сейчас впервые за время гражданской войны шли на них танки.
В полосе степи, освободившейся из тумана, появилось первое чудовище, — ползло, подминая землю, в кузовной башне торчало орудие, в боковых полубашнях — пулеметы. Азин то ловил в бинокль полубашни, то старался разглядеть тех, кто притаился за стальной броней. Чувство опасности еще не возникло в нем, но он рассматривал грохочущую машину с волнением.
— Скажи Турчину, что пора ему, — приказал Азин.
Игнатий Парфенович побежал к кавалеристам.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92


А-П

П-Я