https://wodolei.ru/catalog/dushevie_kabini/120x80/s_nizkim_poddonom/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Белые полки продвигались к Сарапулу, но на пути своем встретили бешеное сопротивление дивизии Азина.
Азинцы сражались за каждый полустанок, отбивали атаки противника, выходили из окружения, под артиллерийским огнем грузили в вагоны хлеб, отправляя его на запад. Колчаковцы начали обтекать дивизию Азина с флангов, она оказалась в коридоре, который с часу на час мог сомкнуться.
Солнце било из снеговых луж, леса густо чернели, дороги развезло. Под сугробами радостно гремели ручьи, прутья ивняка стали бордовыми, распушившиеся вербы походили на белые облачка, прогалины пахли пробуждавшейся землей, запах ее особенно тревожил сердца бойцов. Хотелось пахать, сеять, — они же все воевали, все воевали, и не было конца этой войне красных и белых.
Бойцы уныло брели по снежному месиву; злое и беспощадное словцо «отступление» угнетало: напрасными казались недавние победы, ненужными бесчисленные жертвы. Упадок духа исподтишка проникал в азинские полки, беспокойство овладевало всеми. Зачем гибли их товарищи в боях за Ижевск, Воткинск, Сарапул, если опять сдаются белым эти же самые города?
Панические слушки распространялись с легкостью лесного пожара. Захваченный в плен колчаковский офицер якобы говорил: «Колокола звонят в честь взятия Петрограда финнами». Мужичок из лесной деревушки клялся: «Ленин со всеми комиссарами бежал из Москвы и сейчас хоронится в дремучих вятских лесах».
Самые глупые слухи принимались на веру, ложь становилась правдоподобнее правды, басни приобретали политическое значение.
Штабной вагон тащился в хвосте товарного поезда, в штабе дежурили только Ева и Шурмин.
Ева и Шурмин, предоставленные самим себе, не зная настоящих причин отступления, чаще всего говорили об Азине — тема неиссякаемая для Евы.
— Люблю Азина за отчаянную его смелость. — Шурмин завертел головой, и его уши, просвеченные солнцем, вспыхнули.
— Азин — это глыба, вросшая в землю, а некоторые молодые люди булыжники, валяющиеся на земле, — сказала насмешливо Ева.
Она старалась быть спокойной, но тревожное счастье выдало ее. Ева испытывала постоянную неуверенность в своей любви, рожденной военным временем, но чем сильнее угрожала война человеческой жизни, тем безрассудней становилась ее страсть. Ева чувствовала себя необыкновенно легко с порывистым, безрассудным, добрым, великодушным, всегда неожиданным Азиным. Любовь дала ей остроту чувства и убыстренный ритм жизни, она же лишила ее способности размышлять. Ева гордилась своей победой над Азиным.
«Он вверг меня в круговорот постоянных опасностей», — думала она, не сожалея, а радуясь своей неприкаянной жизни; часто неудобства оставляют самые незабываемые впечатления.
Азин вошел в салон-вагон, как всегда, неожиданно, но это был не тот стремительный человек, каким его знали Ева и Шурмин.
Серый, с пустыми глазами, опустился он на стул, вяло спросил у Шурмина:
— Ты почему молчишь?
— Жду, когда спросишь, почему я молчу.
— Вот дождался приказа командарма об отступлении за Каму. На том берегу нас ожидает райская жизнь в новеньких окопах. А наше бегство будет прикрывать Седьмая дивизия Романова. Знаешь Романова?
— Нет, а что?
— Романов — царский полковник, а его дивизия только что сляпана в казанском тылу.
— Ну, и что же из этого следует?
— Оставить завоеванные позиции и отойти за Каму — это же все равно что собственной рукой надеть петлю себе на шею. Оставьте меня одного. Идите, идите, оба уходите, — уже сердясь, повторил Азин.
Слоистые тени берложились в углах салон-вагона, на стенках проступала изморозь. Азин глядел в окно и будто впервые увидел запустение лесного полустанка. Валялись сброшенные с путей товарные вагоны, удушливый дым лениво клубился над цистернами с конопляным маслом, тлело пшеничное зерно в обугленных мешках, и над всем этим носился смрадный пепел.
«Командарм сказал — мое отступление по героизму равноценно победе. Хм! Как бы ни успокаивал меня старик, отступление есть сдача завоеванных позиций! Я расстреливал людей за бегство, а теперь сам, сам, сам…»
Он не мог выговорить «бегу сам», но воспоминание о Дериглазове, который ждет военно-полевого суда, не давало покоя. Храбрейшего Дериглазова расстреляют из-за трусов только потому, что существует приказ Троцкого: «Если из полка боец перебежит на сторону белых — комиссар и командир подлежат расстрелу».
Азин расстегнул кобуру, вынул маузер, проверил обойму. Опустив руку с маузером, прижался щекой к оконному стеклу. Он приложил ладонь к воспаленному лбу, вызывая в памяти Лутошкина. «Жаль, нет его сейчас. Что-нибудь да присоветовал бы! Человек может сделать многое, особенно молодой человек. Итальянец Христофор Колумб открыл Новый Свет. Молоденькая француженка Жанна спасла Францию», — вспомнились ему слова Лутошкина.
Азин погладил тонкую кожу щек и тут же отвел руку, словно чего-то пугаясь. Снежный холодок сумерек прокрадывался в душу; сумерки все сделали серым, плоским, слякотным, скучным.
За полустанком на опушке вспыхнули костры. Азин представил, как лесной мир сжался до пределов ночного круга. Он любил сидеть у костров огонь наполняет ум мыслями.
«Пламя имеет много оттенков и полутонов; красный цвет возбуждает. Почему бы это? Черный угнетает, зеленый успокаивает, но люди не могут жить на обесцвеченной земле. Только политические авантюристы поселяют людей в сером, без цветов и запахов мире! Все продумано природой, и мы зависим от нее наравне с тигром. Но мы не тигры. Что за вздорные мысли лезут в башку?»
Он всматривался в наступившую ночь, до боли в пальцах тиская маузер. Первоначальная мысль об отступлении появилась вновь.
«По приказу ли, без приказа ли, но я отступаю. Проще говоря, драпаю. Бегу без оглядки. Завтра ведь никто не скажет: Азин отступает по высшим тактическим соображениям. Не-ет! Вот как станут говорить: «Это тот Азин, что бежал от опереточного актерика Юрьева? Сукин сын, размерзавец ваш Азин! Герой с реки Вятки, пошел по шерсть — возвратился стриженым!»
Он распалялся все больше. Боль воображаемого позора обжигала сердце, костры стали казаться кровавыми пятнами. Что ему теперь делать? Никого нет рядом в эти минуты, он всех прогнал, даже Еву. Слезы обиды, стыда, жалости к себе выступили на ресницах; Азин знал: то, что он задумал, не геройство. Он был готов умереть за революцию, его смерть была бы героической на поле боя. Теперь она — лишь постыдный уход от борьбы…
Он поднял маузер на уровень груди, начал повертывать его дулом к сердцу.
— Азин, Азин, Азин! — позвал знакомый испуганный голос.
Ева выдернула из его руки маузер, разрядила выстрелом в потолок салон-вагона. Заговорила с болью и гневом:
— Не узнаю моего Азина! Как ты мог, как ты мог поднять на себя руку? Это же предательство нашей любви, это — измена революции…
Она спрашивала, негодуя и понимая, что на ее вопросы не может быть ответа. Ей только хотелось вывести Азина из трагического тупика, разрушить его страх перед отступлением.
Азин смотрел на светящийся из сумерек снег, на дотлевающие костры, и глаза его обретали свою прежнюю ясность.
— Пусть это останется между нами. Между тобой и мной, — сказал он виновато.
8
Толпа богомольцев пестрым потоком текла к собору.
Мужики несли к ранней заутрене сивые, белые, рыжие бороды, шаркали лаптями бабы, смиренно плыли старухи, прошивая толпу черными зипунами.
У собора стояли нищие и монахи: в костлявых лицах нищих была мольба о подаянии, в тяжелых, словно отлитых из темной меди, монашеских физиономиях тлело ожидание благостных перемен. Среди богомольцев мелькали военной выправки фигуры; даже ненаметанный глаз мог увидеть — карманы их отягчены револьверами.
Афанасий Скрябин постоял, полюбовался синими куполами, вознесшими в свежее, в светлое небо кресты.
С заводского пруда дул сосновый ветер, густая, сочная заря заливала Воткинск; пунцовые ее крылья захлестнули полнеба, и пруд с тающим сизым льдом, и загородную дорогу, и сосновый бор.
По еще твердому насту Скрябин подошел к архиерейской даче. В сенях встретил его монашек, провел в переднюю.
— Как прикажете доложить?
Монашек исчез за резной дубовой дверью.
Скрябин сел на венский, с изогнутой спинкой стул.
Деревянные щиты прикрывали окна, крашеный пол застлан домотканой дорожкой, под матицей сухие пучки лекарственных трав, коричневые бревна чисты и покойны.
Солнечный лучик пробился сквозь щит, упал на Скрябина, он отвел голову, лучик соскользнул на шевровый сапог, голенище сверкнуло драгоценным камнем.
Опять появился бесшумный монашек:
— Просят в кабинет вас…
На краю зеленого, похожего на лесную трясину ковра Скрябина встретил Николай Николаевич Граве. Обеими ладонями потряс горячую ладонь хлеботорговца.
— Здравствуйте, Афанасий Гаврилыч! Вот и снова мы встретились, и рад я встрече.
— Я тоже, батюшка мой.
Граве придвинул стул, усаживая Скрябина поближе к венецианскому окну, — любил наблюдать за своими помощниками при сильном свете: так меньше лгали глаза их.
— Вот сигары, настоящие гаванские. Остатки княжеской роскоши.
Скрябин закурил; пахучий сигарный дым доставил неизъяснимое удовольствие.
— Неужто княжеские?
— Я не обмолвился. Сигары остались от великих князей Игоря и Ивана Константиновичей. Они жили на этой даче.
— Где же они сейчас?
— В раю. Большевики крепко повырубили монархический лес. У адмирала Колчака нашла пристанище лишь горсточка князей да баронов, но разве они представители древнего русского дворянства? Обгорелые пни истории. — Граве стряхнул пепел в малахитовую чашу. — Мы не успеваем подсчитывать потери, но, надеюсь, комиссары заплатят нам за них. Адмирал гонит большевиков на Волгу, на Каму. Наконец-то белое движение приобрело вождя, Россия правителя. Победа — лучшая из рекомендаций. Колчак решил уничтожить большевизм на русской земле, я — на его стороне.
— Оно, конечно, так, батюшка мой, — уклончиво согласился Скрябин. — А не знаете, где полковник Федечкин?
— Убит полковник.
— Солдатов где?
— Про Солдатова не знаю. А вот ротмистру Долгушину повезло — добежал до Екатеринбурга. Еще артист Юрьев оказался удачливым — адмирал назначил его командиром Ижевской дивизии.
— Ежели Ижевская дивизия захватит Сарапул, нам ни к чему бунтовать в Воткинске, — неопределенно заметил Скрябин. — Восстание-то могут и подавить…
— Бунтовать надо! Даже обреченное восстание приносит пользу. А вам-то как удалось выскользнуть из Сарапула? — строго спросил, поджав тонкие красные губы, Граве.
— Я не выскальзывал из Сарапула, я был разбит Азиным, как и вы, — не удержался от шпильки Скрябин.
Граве пропустил это мимо ушей.
— Если Азин попадется в ваши руки, что вы с ним сделаете?
— Все зависит от обстоятельств, батюшка мой.
— Проявите милосердие?
Скрябин отставил руку с дымящей сигарой, повернул голову к венецианскому окну. Окно, словно рама, обрамляло синий сосновый бор, пруд с искристым льдом, оранжевое солнце в примороженном еще небе.
— Я его расстреляю, — ответил Скрябин.
В кабинете пахло сушеной малиной, валерьяновыми каплями, душистым дымом; дверные ручки с бронзовыми львиными головами разбрызгивали солнечный свет, усиливая впечатление полной отрешенности от мирской суеты.
— Вы мужчина серьезный, — сказал Граве. — Люблю людей действия, а не размышлений. К сожалению, среди нас расплодились осторожные.
— Чрезмерная осторожность — та же трусость.
— И я так думаю. Еще меня бесят чистоплюи. Им, видите ли, нельзя. Дворянин, гвардейский офицер, голубая кровь — и вдруг шпион. Мерзко? Да! Унизительно? Да! А ведь не понимают, что в нынешней войне позволительны самые мерзкие способы борьбы. Мы же стыдимся забрызгать грязью своих белых коней, а красных считаем то сплошными идиотами, то сионскими мудрецами.
Они сидели друг против друга и — непохожие — сейчас странно походили один на другого. У обоих были позеленевшие от бессонницы физиономии, из каждого выпирало все еще не утраченное превосходство над людьми.
— У них есть нравственные причины для мести, ничего не скажешь, но как я их ненавижу!
Граве коротко и криво усмехнулся.
— Слушайте меня, Афанасий Гаврилович, внимательно. В последние дни я чувствую себя все хуже и хуже, боюсь, не доживу до нашего торжества.
— Что вы, батюшка мой, что вы?
— В случае смерти завещаю вам Гоньбу. Знаю, в хозяйских руках будет мое имение. А если красные победят, — продолжал Граве, глядя мимо Скрябина, — то перебрасывайтесь на их сторону. Являйтесь в Чека с повинной: сочувствовал, мол, белякам, воевал, мол, с большевиками. Самую малость, конечно, наговаривать на себя никогда не стоит.
— А если они меня шлепнут? Я, батюшка мой, при одной такой мысли трепещу.
— Нам трепетать не положено, — жестко сказал Граве, останавливая на Скрябине совиные глаза, словно хотел прощупать, что же таится за узким лбом хлеботорговца.
Скрябин не мигая выдержал испытующий взгляд, но Граве все же подумал: «У него ненадежное, предательское выражение глаз». Поколебавшись, вынул из стола пять толстых радужных пачек.
— Это на расходы. В каждой пачке по десять тысяч. Катеринки-сторублевки, — опять криво усмехнулся Граве. — Восстание в Воткинске начнем сразу же, как только начальник красной дивизии Романов выступит против Азина. Это случится, когда Азин станет переходить Каму под Сарапулом.
Граве постучал костяшками пальцев по малахитовой чаше.
— Был Романов полковник как полковник, но переметнулся к красным. Побыл у большевиков полгода и теперь переметывается к нам. Как тушинский вор…
— А может, наши посылали его с определенной целью? Может, он исполнил все, что ему положено, и возвращается? Предавать своих-то опасно. Вспомнив, как он выдал красным самого Граве, Скрябин боязливо смолк.
— Возможно, так, возможно, этак. Но это в гипотезе. Сейчас в Воткинске наши кадровые офицеры, члены союза фронтовиков. Они — наши руки! Со своим отрядом вы захватываете завод, я ликвидирую гарнизон.
— Воткинский Совдеп может оказать вооруженное сопротивление.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92


А-П

П-Я