https://wodolei.ru/catalog/installation/dlya_unitaza/ 

 

«Интерпретация «…» — толкование смысла произведения в определенной культурно-исторической ситуации его прочтения»; «интерпретации доступна только личностная истина, укорененная во времени». В связи с этим возникают два вопроса. Первый: как быть, когда разные и противоречащие друг другу толкования «укоренены» в одном и том же времени, возникают практически одновременно? Например, толкование «Героя нашего времени» Белинским, Герценом, Булгариным, Николаем I; «Отцов и детей» — Антоновичем, Писаревым, Катковым, самим Тургеневым; «Грозы» — Писаревым и Добролюбовым и т. п. На основании концепции М. Эпштейна невозможно не только ответить на вопрос, кто в этих случаях прав, кто глубже и точнее понял смысл произведения, — в его теории такой вопрос вообще может представиться «некорректным». Мало того, невозможно даже и понять, как могли возникнуть столь разные интерпретации, коль скоро они принадлежат одной и той же «культурно-исторической ситуации прочтения».
Второй неизбежный вопрос, который вызывает концепция М. Эпштейна: как соотнести между собой с точки зрения адекватности, истинности разновременные прочтения произведения? Эта проблема в статье тоже обойдена и, думается, не случайно.
Акцентируя внимание на исторической изменчивости интерпретаций, М. Эпштейн на первый план выдвигает момент своего прочтения, новизны интепретации, открывающей в произведении новые пласты смысла. Но ведь у медали две стороны: какие-то смыслы прочтение открывает, а какие-то, бывает, и наоборот, и сомнение, высказанное современным искусствоведом Е. Сергеевым по поводу некоторых творчески-образных интерпретаций, выглядит вполне обоснованным: «…» трудно определить, чем вызваны отклонения от первоисточника — желанием переосмыслить и дополнить, либо неумением осмыслить и сохранить? «…» что перед тобой — вынесенное на общий суд собственное видение или публичное признание в непонимании глубины первоисточника?».[88]
Это одно соображение, а есть и другое. Очевидно, наряду с моментом исторической изменчивости интерпретаций следует учитывать и момент их исторической стабильности. Думается, что любым поколением читателей «Путешествие из Петербурга в Москву» Радищева воспринимается и будет восприниматься как гневный протест против крепостничества, «Борис Годунов» Пушкина — как трагедия совести, «История одного города» Щедрина как сатира на произвол самодержавия и историческую пассивность народа и т. д. Совершенно правильно писал по этому поводу М.Б. Храпченко: «Восприятие художественных произведений, будучи индивидуально-конкретным, имеет у определенных групп читателей свои общие черты. И чем крупнее литературное явление, тем больше людей оно увлекает, сближая их, вызывая у них сходные чувства и мысли».[89]
О необходимости сохранять знание, добытое историческим опытом предшествующих интерпретаций, хорошо сказал П.А. Николаев: «Важно «…» чтобы новые трактовки не порождали отказа от исторически апробированных истин, от тех положений, которые являются фундаментальными для наших представлений о социальных, нравственных, этических ценностях прошлого».[90]
Теория множественности интерпретаций была подвергнута обстоятельной и концептуальной критике еще в 20-е годы, применительно к работам А.А. Потебни и его школы, и сделал это замечательный теоретик и историк литературы А.П. Скафтымов в статье «К вопросу о соотношении теоретического и исторического рассмотрения в истории литературы».
Центральным для концепции ученого представляется следующее положение: «Смена мнений о художественном объекте говорит лишь о том, что меняется, совершенствуется и изощряется понимание и степень глубины эстетического постижения, но сам по себе объект в своей значимости остается все же неизменным. Здесь явление общее всякому научному прогрессу: то, что раньше не умели видеть, теперь рассмотрели и почувствовали».[91] Выводы Скафтымова четки и ясны: «Изменчивость интерпретации свидетельствует о различной степени совершенства постижения, но нисколько не узаконивает всякое постижение, каково бы оно ни было. Признать законность произвола в понимании художественных произведений значило бы уничтожить их фактичность перед наукой. Всякая наука, вместо знания о фактах, должна была бы превратиться в перечень мнений о фактах. Нужна ли такая наука?!».
Статья Скафтымова ценна прежде всего тем, что утверждает принципиальную возможность адекватно постичь художественное произведение, художественный смысл. Именно на эту задачу и должно, по мысли Скафтымова, ориентироваться научное литературоведение — иначе о нем нельзя говорить как о научном, объективно достоверном знании.
Система взглядов на интерпретацию, изложенная в статье Скафтымова, логически приводит к мысли о единственно правильной интерпретации, которая, может быть, тем или иным уровнем литературоведения и не достигнута, но стоит перед литературной наукой как идеал и как задача. В применении к научным интерпретациям ориентация на единственно верное постижение смысла представляется в принципе правильной. Однако в практике преподавания приходится в настоящее время акцентировать другую сторону проблемы — объективную многозначность художественного образа и субъективный характер его постижения и интерпретации. Это необходимо потому, что долгое время наше преподавание было нацелено на догматическое усвоение некоей «истины» о произведении (которая часто вовсе не была таковой), зафиксированной в учебнике или в словах преподавателя. Тем самым приглушалась инициативность восприятия, резко снижался интерес к литературе, из которой выхолащивалось ее живое, субъективное содержание. В настоящее время в практике преподавания представляется правильным такой путь: признать за обучаемым право на свое истолкование и даже ошибку, но постепенно подводить его к мысли о том, что не всякое постижение и истолкование произведения законно и адекватно. В любом случае к истине в области гуманитарных наук необходимо приходить через личный опыт и связанные с ним неизбежные ошибки.
Идеи Скафтымова в настоящее время представляются многим литературоведам излишне крайними, полемически заостренными. Так, BE. Хализев, который, кстати, написал статью об интерпретации в Литературном энциклопедическом словаре, считает формулировки Скафтымова «излишне резкими», поскольку «все-таки художественные произведения "многомысленны" и могут интерпретироваться no-разному».[92] Ни в какой мере не призывая считать все интерпретации равноправными и законными и указывая на неполноценность субъективистского подхода к толкованию произведения, B.E. Хализев подчеркивает и опасность подхода догматического. Стремясь снять крайности этих двух воззрений — найти, так сказать, золотую середину между Потебней и Скафтымовым, — он выдвигает идею «диапазона» научно корректных, объективно достоверных интерпретаций одного и того же художественного произведения. «Это понятие позволяет отказаться одновременно и от шеллинговско-потебнианской крайности провозглашения «бесконечной множественности» художественных смыслов, привносимых в произведение читателями, и от догматически-одностороннего убеждения в однозначности, статичности и неизменности содержания произведения, могущего быть исчерпанным его единичной научной трактовкой».
Идея диапазона допустимых интерпретаций представляется, с одной стороны, очень привлекательной, с другой же — недостаточной. Привлекательность ее прежде всего в том, что она учитывает непреложный факт дискуссионности многих литературных произведений и индивидуально-личностный аспект в постижении художественных созданий. Разнообразные интерпретации, среди которых бывает нелегко, а то и невозможно выбрать одну верную, часто именно этими факторами и порождены. Настаивать в этих случаях на непременной однозначности прочтения значило бы действительно проявлять неплодотворный догматизм.
Во- вторых, идея В.Е. Хализева привлекает тем, что, очерчивая круг интерпретаций «научно-корректных», ставит тем самым определенный заслон интерпретациям некорректным, явно субъективным, натянутым, искажающим смысл. Но тут уже начинает проявляться то, что мы назвали недостаточностью концепции. Не говоря уже о том, что «диапазон» можно растягивать и сужать в зависимости от того, насколько широко понимать «научную корректность» конкретных интерпретаций, возникают и другие вопросы. Например: как соотносятся между собой интерпретации внутри допустимого диапазона? Они или в принципе равноправны и несводимы друг к другу (при этом среди интерпретаций возможны и взаимоисключающие?), или являются вариантами некоторой одной, «идеальной» интерпретации, различаясь по степени глубины, полноты и т. д. В первом случае открывается опасный простор интерпретационному произволу, так как в принципе непонятно, откуда может взяться множество равноправных толкований одного, единого художественного целого. И поскольку в этих условиях совершенно неясно, чем же определяется «научная корректность», мы неизбежно возвращаемся к «шеллинговско-потебнианским крайностям».
Второй случай представляется логически менее противоречивым, однако тогда, собственно, не обязательно говорить о «диапазоне» — скорее, речь должна идти о том, что среди многих относительно верных, научно корректных интерпретаций есть или может быть одна верная, остальные же относятся к ней как варианты, в той или иной мере приближенные к идеалу или отдаленные от него. Тогда это — принципиальное возвращение к точке зрения Скафтымова.
Может быть, лучше и продуктивнее остальных представлял себе диалектику объективного и субъективного в гуманитарном познании (а следовательно, и в интерпретации) М.М. Бахтин. Он различал два типа познания — познание вещи и познание личности. Первое в пределе может и должно быть абсолютно объективно, ибо вещь можно до конца «исчислить» и без ущерба для ее сущности превратить в «вещь для нас», так как вещь, предстающая как чистый объект, сама по себе начисто лишена субъективности. Познание же личности, по определению, не может быть совершенно объективным, ибо такое познание есть всегда «встреча» двух субъективностей, в результате чего это познание осуществляется как диалог. Сущность же диалога Бахтин определял как взаимопроникновение двух сознаний, при котором «активность познающего сочетается с активностью открывающегося (диалогичность); умение познать — с умением выразить себя «…» Кругозор познающего взаимодействует с кругозором познаваемого. Здесь "я" существую для другого и с помощью другого».[93] Отсюда и принципиальные различия между науками естественными и гуманитарными, точностью естественнонаучной и литературоведческой: «В литературоведении точность — преодоление чуждости чужого без превращения его в чистое свое «…» Точные науки — это монологическая форма знания; интеллект созерцает вещь и высказывается о ней. Здесь только один субъект — познающий (созерцающий) и говорящий (высказывающийся). Ему противостоит только безгласная вещь «…» Но субъект (личность) как таковой не может восприниматься и изучаться как вещь, ибо, как субъект, он не может, оставаясь субъектом, быть безгласным, следовательно, познание его может быть только диалогическим».
Развивая идеи Бахтина, хорошо пишет о специфике филологического познания С.С. Аверинцев: «Как служба понимания филология помогает выполнению одной из главных человеческих задач — понять другого человека (и другую культуру, другую эпоху), не превращая его ни в "исчислимую" вещь, ни в отражение собственных эмоций».[94]
Идеи Бахтина в значительной мере объясняют и факт неоднозначного прочтения произведения, и границы, отделяющие корректные интерпретации от некорректных. На этих идеях во многом строится и теория диапазона допустимых интерпретаций. Но если теоретически здесь все более или менее ясно, то практически разделить корректные и некорректные интерпретации оказывается весьма непросто, и сомнения, высказанные нами в связи с теорией В.Е. Хализева, остаются в силе. Как оградить произведение от интерпретационного произвола, не утратив в то же время и необходимой гибкости по отношению к разным интерпретациям, как сохранить при этом за литературоведением статус научности, не впадая при этом в унылый формализм, — думается, эти проблемы для сегодняшнего литературоведения следует признать открытыми.
Что можно посоветовать литературоведу-практику, приступающему к процессу интерпретирования? Во-первых, очевидно, забыть по возможности все предшествующие опыты интерпретаций, которые ему известны. Для школьной практики это особенно важно, ибо школьное литературоведение с первых своих шагов было авторитарным и догматичным. И учителей, и учеников постоянно заставляли понимать произведение «как надо», тем самым убивая личностное, живое восприятие. Итак, первое, что необходимо сделать, это прочитать произведение свежим, не отягощенным догмами взглядом, прочитать его как бы в первый раз, постаравшись при этом выяснить, о чем говорит писатель лично с вами. Затем следует обычный для литературоведения путь, о котором мы говорили выше: формулировка интерпретации в первом приближении и целенаправленный анализ-перечитывание, ставящий целью скорректировать, расширить и углубить первичную интерпретацию.
Во- вторых — и это самое важное и практически нужное — необходимо определить содержательные доминанты произведения, то есть те свойства художественного содержания, которые объединяют все его конкретные элементы, тот проблемно-смысловой стержень, который обеспечивает системно-целостное единство содержания. Следует особо подчеркнуть, что содержательные доминанты в подавляющем большинстве случаев лежат не в объективной, а в субъективной стороне художественного содержания. Это замечание особенно важно для школьного преподавания, поскольку в нем традиционно (и совершенно напрасно) львиная доля времени и усилий сосредоточена на анализе тематики.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45


А-П

П-Я