На этом сайте магазин https://Wodolei.ru
Панфиловская Гертруда – убийца. А Янковскому – вот беда – приходится произносить шекспировский текст. Пьеса не выдерживает трактовки. Пьесу расстроили, она фальшивит.
Смотрим спектакль – восхищаемся Чуриковой, любуемся сценографией Шейнциса, с недоумением наблюдаем Офелию… Но как объяснить главное?
Гамлет – шпана? жулик? – вот что мучает. Зачем? Для показа лица современности? А почему не Болконский, не Мышкин? Их тоже можно показать жуликами, но это бесчестно.
А ведь именно в «Гамлете» Шекспир устами героя говорит актерам о трактовщике: «Я бы отдал высечь такого молодчика за одну мысль переиродить Ирода».
А для полноты картины нам показывают еще и уничтожение бродячей труппы сразу после скандального спектакля. И кто же спокойно наблюдает за «акцией»? – Конечно, принц! И надо еще подумать: взбешенный ли Клавдий распорядился о ликвидации или сам «цвет надежд».
В «Гамлете» есть довольно современности. Есть Полоний – чиновник, болтун, шпион. Лаэрт – молодой беспринципный хват. Офелия – слабодушно предающая любимого. Братоубийца-узурпатор, изменившие друзья, порочная вдова… Ужели мало? Ужели надо опорочить Героя, тем самым показывая, что сейчас героя нет. А они есть!
Классика дает возможности для всего. Возьми Хлестакова, Тарелкина. Не хуже и «Баня». Но почему Гамлет?!
Хочешь обличать – обличай. Ищи пьесу. Сам напиши. Но, поверь, в «Гамлете» довольно обличений. Обличений действенных, пока сам Гамлет – герой, и глупых, если он – шпана.
Ставь о фашизме – пожалуйста. Ставь, в конце концов, «Гамлета» о фашизме.
Но не делай из Гамлета фашиста, ибо он – борец с фашизмом. Борец с ложью и насилием.
Одинокий, а фашизм – банда.
Думающий о чести, а фашизм – о власти.
Гордый, а фашизм – наглый.
Трезвый, а фашизм – пьяный…
Увы, можно миллион раз повторить, что коричневый Гамлет невозможен. А режиссер миллион раз возразит: а я так вижу! И будет прав. Что ж делать, коли он так видит. Художнику не прикажешь. Да и никому своих глаз не вставишь. Да и ни к чему. Да еще поди докажи «коричневость». Это ведь без деклараций (в тексте-то их нет), это в атмосфере спектакля, в пиротехническом красном дыме.
…Грохот, дым, ужас – вырастая, на нас движутся шеренги убийц. Ссутуленные, в касках, рукава закатаны; печатая шаг, они одновременно по-каратистски выбрасывают руки, ноги, со свистом вспарывая воздух. Это – фашисты. Такой мы представляем себе одну из ипостасей фашизма. Таким он представал у Высоцкого:
А перед нами все цветет,
За нами все горит!
Мы твердо верим: с нами тот,
Кто все за нас решит!
Впереди – Фортинбрас. Ничем от своих парней не отличающийся. Хриплый, плотный, потный железный вождь железных роботов. Куда? – спрашивает Гамлет. На Польшу, – не приостанавливая жуткой помеси маршировки с карате, рычит Фортинбрас. Скрылись. Рассеялся кровавый дым. Стих грохот. Впечатляюще. Но Гамлет спокоен. Его эта орда не ужаснула, не внушила отвращения.
«Может ли быть?» – спросим. «А я так вижу!» – будет ответ.
Что возразишь человеку, который не видит Гамлета иным. «Сегодня – такой!» В этом, увы, слишком много горькой правды. Мир дожирает себя ракетами, катастрофами, СПИДом. Мир спился, проворовался, перепутал душу с компьютером, свел леса, отравил воды… Недаром Коппола назвал фильм «Апокалипсис сейчас». Мы въехали в апокалиптические катастрофы на страшной скорости. И все у нас мощное, кроме тормозов.
И как ни протестовала душа, выходило: прав Панфилов, что отнимает пустышку. Ее утешение – обман для младенцев, обман неопытной души, голода не утоляет. Выходит, мы, как крыса с электродом в центре наслаждения, балуемся с педалькой, наслаждаясь фантомами, не видя реальности.
Но наступил финал. И разрешил сомнения.
Гертруда, Клавдий, Лаэрт – мертвы. «Все» предусмотрительно смылись.
На сцене умирающий Гамлет и жаждущий смерти Горацио. Их последний диалог, и – кровавый дым, ритмичный грохот – идут убийцы, впереди – Фортинбрас.
И вот тут-то Янковский порекомендовал Фортинбраса на должность короля: «За него мой голос. Дальше – тишина».
И все, кажется, встало на свои места.
Итак, Гамлет – один из… Гамлет фашиствующий, аморальный, жестокий и т. д. Сегодня, мол, он такой.
Но вот он умирает. Беспокоится о душе. Просит, чтоб Горацио всем рассказал правду. Беспокоится, значит, о том, какую память оставит. Это свойственно и злодеям. Противоречия тут нет. Напротив, очень даже известны факты предсмертных покаяний, попыток спасти душу, исправить зло, отмолить грехи или хоть как-то замазать синодики.
Но каким невообразимым злодеем надо быть… Более того – каким внеземным, иногалактическим сатанинством надо обладать, чтобы – умирая! – оставить свою страну безмозглому, бесчеловечному кретину и убийце?
Гамлет – злодей? Ладно. Но в завещании таком (в другом ли) личной земной выгоды уже нет и быть не может. А душу-то еще, может быть, удастся спасти. Вдруг «там» что-то есть? Так стоит ли усугублять?
Гамлет бездушный, Гамлет-злодей не упустил бы случая у смертных врат сделать добро из эгоизма, из расчета. Негодяй позаботился б о себе, о своей душе, а не о Фортинбрасе.
Пьеса не выдержала концепции.
Рухнул спектакль. Оставил пепел и руины.
Апокалиптический провал.
И поучительный.
А публику восторженную будет иметь. Гарантировано маркой Ленкома, именами актеров, названием пьесы и дымом из «Юноны». И марширующие убийцы еще сорвут аплодисменты за ритмику.
Не странно ль? Пекся о новом слове, а угодил массовому зрителю.
Бывает.
* * *
Там горьких воплей, в воздухе звенящих,
Не замечают; там обычным делом
Стал взрыв отчаяния.
Шекспир. Макбет
Упомянув первое появление молодчиков Фортинбраса, мы отметили невозмутимость Гамлета. Казалось бы, как шекспировскому Гамлету не возмутиться при виде орды убийц, как не ужаснуться, не проклясть? Панфиловский Гамлет остался равнодушен.
Но ведь и мы не ужаснулись. И это еще хуже. Мы без особого любопытства наблюдали эту ожесточенную аэробику и – ничего не чувствовали.
Появление фортинбрасовских штурмовиков не вызвало ни ужаса, ни смеха у публики. И следовательно, эта сцена глубоко безнравственна.
Театр не имеет на это права. Фашизм на сцене, на экране, в романе должен вызывать ужас, отвращение, презрительный смех. Если этого нет, рождается скучающий зевок и кощунственная мысль о приемлемости фашизма. Раз не рождает протеста – значит, приемлем.
Вот число: 20 000 000.[12] Знаете, что оно исчисляет? Знаете. Вздрогнули от ужаса? Нет. Потому что – знаете. Давно и хорошо. Потому не ужаснулись, что нет дня, когда бы в театрах и по радио, в фильмах, и спектаклях, в газете, в школе, по ТВ, к юбилею и не к юбилею не прозвучали эти двадцать миллионов.
Знанием мы обладаем. Нужен Художник, чтобы мы почувствовали. Увидели кровь, услышали вопль двадцати миллионов, вдохнули липкий дым Освенцима, Треблинки, других лагерей.
Гитлер-бяка, мальчиш-плохиш, Гитлер-марионетка отнюдь не безвреден. Он опасен именно тем, что формирует образ безопасного, игрушечного фюрера, игрушечного гитлеризма. Такая игра с сознанием опасней игры со спичками.
«Театр должен быть школой…» Видите, «должен быть» – значит, он еще пока даже не школа. О том, чтоб он был, как когда-то, вторым университетом, и не заикаются. Теперь по большей части мы имеем унылый театрализованный ликбез. Не только взрослые, но и каждый первоклашка уже знает, что врать, кляузничать, трусить, брать чужое – плохо. Значит, не талдычить давно известное, а внушить отвращение к злу – вот задача. Воздействовать на эмоции, а не на рацио. Разве зажжешь душу, излагая в лицах очерк о нефтяниках или споря о марках цемента? Профессий много, и появляются все новые. Но честь и совесть, любовь и ненависть, подлость и предательство – все те же. Как и прежде, они, и только они, волнуют душу. Что нам технология? Что нам Гекуба?
* * *
Как не нарушить клятву ради трона?
Чтоб год царить, я сотни их нарушу.
Шекспир. Генрих VI
Пьесы Шекспира таят невероятные возможности. И не только признанные шедевры, но и такие «неудачные», как «Король Джон», «Ричард II», «Тит Андроник»… Эти пьесы не раскрываются в чтении. Они производят впечатление сделанных схематично и наспех: наивный наворот событий, нагромождение казней, убийств, побоищ – этакие боевики со всеми присущими жанру атрибутами. (К счастью, от современных боевиков они все же отличаются, и весьма существенно: отсутствием хеппи-энда.)
Но когда за такую «неудачу» берется настоящий художник, результат поражает. Как, неужели в этой пьесе таились такие потрясающие силы?! Видимо, так. Ведь не выдумывает же режиссер текст. Он читает его. И читает, видимо, совсем не так, как мы. Текст известен; что же нас поражает? Сила искусства? Мощь театра? – слова, слова, слова. Но пришлось видеть, как был поражен Эфрос «Кориоланом» в постановке Капланяна. «Боже! что за пьеса! какая смелость!» – кричал Эфрос. Заметьте: «что за пьеса!» – а ведь он ее читал, и не раз.
Но человек неисправим. И, уже имея этот и другие примеры, услышав о «Ричарде II», уныло думаешь: да что там играть? вот скука-то, да еще на литовском…
Спектакль Йонаса Вайткуса сперва ошеломляет красотой. Тяжеловесная, роскошная, мрачная красота. Театральная. Темно-кроваво-красные костюмы. У всех одного цвета. Все в плотной топорщащейся ткани и коже того же цвета запекшейся крови. Костюм не исторический, но явно «придворно-рыцарский». Свет мрачный, красный. От этого сцена изначально как бы залита кровью. И – полная статика.
Нарочитые костюмы, нарочитые цвет и свет. Нарочитая статика. Чопорные неподвижные позы. Нарочито полное отсутствие мебели и прочей бутафории. Все с перебором, все декларативно, нарочито, напоказ. Сцена излучает демонстративный формализм.
Но сколько же тут напряжения, сколько тревоги, сколько страха! Какие странные фигуры в невероятно широкоплечих камзолах. А головы – в шлемах. Шлемы в обтяжку, как купальные шапочки. И оттого на сцене – широкоплечие микроцефалы.
И – ритуал. Всепоглощающий, всепронизывающий ритуал. Поклоны, приветствия, повороты головы – медленные, при полной статике своего тела и всех остальных тел. Идиотски вычурный поклон: руками опираются о пол и при этом задирают одну ногу – такая честь только королю. И все сугубо серьезны. Торжествующий кретинизм формы. И – пугающий. Когда все так медлительны, когда всё так регламентировано, любой пустяк, малейшее нарушение протокола – выдаст сразу, будет замечено всеми. Вот она какая – жизнь в красоте.
Ритуальны и речи. Каждый раз, начиная лгать, клянутся всем святым. Ритуальны и интонации. Механический пафос клятв, механический накал угроз. Механический холодный взгляд.
Вот что, наверное, вызывает оторопь и страх – глаза. Они честные! С недоумением переводишь взгляд с одного молодого рыцаря на другого. Они обвиняют друг друга в измене отечеству и прочих страшных грехах. И по логике один из них прав, а другой – лжец. Кто? Нет, нельзя определить! Театр не дает подсказки. Оба искренне возмущены, оба клянутся, у обоих открытый, честный взор.
Ну да! А как же?! Если с рождения живешь в такой красоте, всему научишься. И глаза будут честные, и голос искренний, и взор – прямой. (А не научишься – пропал.)
Невозможно определить, когда (но очень скоро) перестаешь замечать форму. Точнее, ее вычурность и нарочитость. Всё – естественно, всё – как надо, всё – как следует. И когда заговорил король – голосом, не похожим на мужественные голоса придворных, жеманным, издевательским и капризным, – это было правильно. Он один капризничал, ибо он один – король. Он говорил о справедливости и правосудии голосом капризным и издевательским. И совершенно не волновался. Кто осмелится остановить его? Нарушить ритуал – совершить самоубийство.
Лишившись короны, Ричард преобразился. Превратность судьбы вернула ему мужественный голос. Капризничать ему уже нельзя. Ричард на коленях, он пытается что-то сказать в свое оправдание; и тут…
Есть, знаете ли, такое хулиганско-уголовное выражение: пасть порву. Как все выражения этого сорта, оно ничуть не метафорично и означает то, что означает: простое и грубое телесное повреждение, причиняемое резким рывком в стороны согнутыми указательными пальцами, введенными в чужой рот. Слышать это выражение кое-кому, вероятно, приходилось. Но видеть – нет, такое даже в кино как-то не принято показывать.
Бывший король, стоя на коленях, начал что-то говорить, и в этот момент один из его рыцарей сунул ему в рот указательный палец. И этим пальцем, растягивая до невозможности губы и щеку, Ричарда подняли с колен. Подняли за рот. И, подняв, рыцарь пальца не вынул, но продолжал рвать пасть экс-королю. А Ричард продолжал говорить. А победитель – слушал. Победитель не замечал ни странной позиции побежденного, ни странной речи, невнятной и шепелявой из-за уродливо растянутого рта. Победителю до этого и дела не было. Но и Ричард не замечал рвущего рот чужого пальца. Он говорил свое, и только безысходное отчаяние накипало в глазах. А как быть? Заметить? Тогда надо возмутиться, оттолкнуть (ведь не связан!). Но оттолкнешь – тут же, вероятно, и убьют. Жуткая обессиливающая беспомощность перед насилием, обреченность, страх… Сцена длилась бесконечно. Тут было все, что хотите: и интеллигент, прижатый в подворотне, и тысячи, покорно плетущиеся к Бабьему Яру, и… Но на сцене все было красиво, тихо, спокойно – костюмы, шлемы, мечи, свет, цвет; вот только одному там пасть рвали, но ведь никто этого не замечал. Никто не волновался. Так что и это, возможно, входило в протокол.
А потом изумительно красивая группа рыцарей в роскошных красных костюмах столпилась, застыла и замолчала, прислушиваясь. Возникла пауза. Вдруг красный свет на миг стал мертвенно-синевато-белым, и откуда-то раздался шипяще-свистящий дровосецко-мясницкий «ххэх!». Свет вернулся, группа, удовлетворенно ворча, двинулась.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41