https://wodolei.ru/catalog/podvesnye_unitazy_s_installyaciey/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Прохожие видят меня за работой – я занят делом, соответствую своему положению, продолжаю семейные традиции; они здороваются, я отвечаю. К Рождеству я усыпаю витрину снегом, к Пасхе украшаю яйцами, к Сретенью – блинами, к 8 мая – игрушечными танками. И каждый год получаю первый приз от коммерческого общества нашего района. У меня бывает «египетская» неделя – с выложенными из банок с краской пирамидами и рекламными надписями на свитках самоклеящегося «папируса»; «каникулярная» декада – с пароходами, зонтиками и шашлычницами, расставленными на дюнах из настоящего песка. Но мне самому больше всего нравится экспозиция ко Дню отцов. Я раскладываю в витрине дисковые пилы, электрические ножи – хватит, чтобы вырезать всех любимых домочадцев; этот арсенал наводит несчастных отцов семейств на мысль о бойне под визг и рокот механических орудий убийства, о живописных кровавых оргиях среди праздничных гирлянд и транспарантов с надписями «Поздравляем папочку!».
Возвращаются из школы детишки и останавливаются поглазеть на мое творчество. Я строю им рожи – они гогочут. Выходит на минутку освободившаяся от клиентов Фабьена и гонит их тряпкой. Но, едва она скрывается в дверях, мои зрители прибегают опять. Я надеваю себе на шею деревянное сиденье от унитаза, показываю руками в садовых перчатках «Мульти-флекс» разных чудищ, расстреливаю их электродрелью, они целятся в меня пальцами, я падаю, корчусь под рекламными плакатами на усыпанном бумажными цветами полу и умираю в страшных муках, на секунду останавливая взгляд случайного прохожего, – дети же покатываются со смеху. Я так люблю детский смех. Мой сын никогда не смеется. Он стесняется моего шутовства и всегда отворачивается, проходя мимо витрин. Если я захожу за ним в школу, он делает вид, что не замечает меня. И, щадя его чувства, я иду, поотстав на десяток шагов.
Витрину отделяют от магазина зеленые шторы, которые я задергиваю, когда устраиваю свои представления. Фабьена примерно догадывается о том, что происходит за ними, и переносит испытание с восхищающим клиентов стоическим видом. «Бедная мадам Лормо», – сочувственно вздыхают они, искоса поглядывая в мою сторону, и Фабьена делает им скидку. Об этом знают все постоянные покупатели, так что в дни оформления витрин в лавке полно народу. В конечном счете еще и набегает прибыль, так что мое кривлянье нежданно-негаданно оборачивается рекламной кампанией.
Только один раз, первого апреля, мне удалось вывести Фабьену из себя: я повесил на витрине табличку «Закрыто на инвентаризацию». Все утро Фабьена проторчала за прилавком, не понимая, что происходит, – грызла ногти, шпыняла прохлаждавшихся без дела продавцов. Время от времени она выходила на улицу посмотреть, не идут ли покупатели, и тогда я снимал табличку, а сам продолжал как ни в чем не бывало украшать весеннюю витрину: размещал удочки под пластмассовой яблоней в цвету.
За обедом Фабьена не проронила ни слова, потом вдруг вскочила, схватила ключи от своего «Мерседеса-300 D» (у нас есть «мерседес», чтобы показать, какие мы стали шикарные, и простой дизель-фургон, чтобы показать, какие мы остались скромные) и куда-то укатила на час. Потом я узнал, что она ездила к двум нашим главным конкурентам – к Франсуа-Филиппу и в «Товары для дома-2000», – чтобы их уличить: она решила, что они сбивают цену, делают скидку больше установленного префектурой лимита.
Шутка блестяще удалась, но реакция Фабьены, когда я во всем признался – просто поздравил с первым апреля, – меня ошеломила. Она оглядела по очереди всех служащих – они все были моими сообщниками и чуть не фыркали, дожидаясь, когда настанет минута всеобщего веселья – и заплакала. Беззвучно и неудержимо, прямо на людях. Продавцы по одному улизнули в подсобку, чтобы там отсмеяться вволю. А я стоял и смотрел раскрыв рот: эта холодная красавица, совсем чужая мне, которую я сначала видел в платье с блестками и диадеме, с цветущей лучезарной улыбкой, с почетной лентой «мисс» через плечо, а потом сразу превратившейся в работящую, упорную, рачительную хозяйку, одинаково ответственно выполнявшую функции главы фирмы и примерной матери, – эта женщина вдруг предстала передо мной девчонкой с зеленного рынка, какой была до того, как мы встретились. Маленькой, неопытной, продрогшей на холодном ветру, которую тиранят родители и презирают другие торгаши.
Я обнял ее, попросил прощения, и мы в последний раз были близки. Всю ночь она пролежала с открытыми глазами, а на другой день предложила мне отныне спать в гостевой комнате. Я возражал: подумаешь, неловкая шутка, у меня и в мыслях не было ее обижать. «Вот именно, – сказала Фабьена. – В том-то и дело, что ты даже не подозреваешь, когда и чем причиняешь мне боль». С тех пор мы только сохраняли видимость супружеских отношений перед сыном или когда шли на вечер в Лайонс-клуб, куда я изредка соглашался пойти для порядка. А из гостевой комнаты я вскоре перебрался в трейлер.
* * *
Прекрасно понимаю, почему возникло воспоминание об этом первом апреля и почему оно было таким ярким, таким болезненным. Иначе не могло и быть. Я знаю всю свою вину перед Фабьеной, знаю, что несправедливо пренебрег ею из-за своей инертности, неизжитого мальчишества, обиды на то, что ничего не сумел сделать в жизни. Легче всего было переложить вину за это на нее. Счесть, что мою свободу загубил ребенок, которого я не хотел. Ребенок, так похожий на мать, в котором нет ни чувства юмора, ни лени, который начисто лишен художественной жилки. Музыка, живопись, книги оставляют его совершенно равнодушным. Ему хочется только одного: приносить пользу, быть допущенным в мир взрослых. Он с удовольствием обслужит покупателя, наклеит ярлычок на инструмент, отмотает проволоку, измерит трубы. В восемь с половиной лет он умеет отсчитать и дать покупателям сдачу – когда-то меня учил этому мой отец. Я словно снова вижу себя маленьким, только я притворялся, делал вид, что мне это нравится, а он, по-моему, нет. Вполне искренне произносит: «Благодарю за покупку, до свидания!» А когда покупатели, видя, что он еле-еле возвышается над прилавком, и то на цыпочках, спрашивают: «Что ты хочешь делать, когда вырастешь большой?» – отвечает: «То же самое». И с нетерпением поджидает из месяца в месяц, пока подрастет и дотянется до следующего ящика в стеллаже.
На первом году его жизни у нас с ним как-то выдалось несколько счастливых недель. Фабьена упала и сломала ногу, подвешивая на место какой-то инструмент, и я вставал рано утром покормить малыша из бутылочки. При тусклом свете ночника я рассказывал ему длинные истории про ковбоев. Ему, кажется, нравилось, он ждал продолжения, радовался, срыгивая молоко. Как только Фабьене сняли гипс, она снова взяла кормление в свои руки – я, по ее мнению, все делал не так. Плохо стерилизовал, мало скармливал, ребенок худел на глазах и т. д. Я по-прежнему валялся по утрам сколько хотел, было обидно, но ничего не попишешь – наверное, она права, и я действительно «ни на что в жизни не годился».
Когда Люсьен заговорил, я хотел опять начать рассказывать ему истории, но одним из первых его слов было: «Почему?» Каждое утро, как только его мать уходила в магазин, я тихонько вылезал из постели, шел в его комнату, перешагивал через барьер манежа, садился на корточки посреди всяких кубиков и начинал: «Жил-был на Дальнем Западе шериф по имени Уильям». – «А почему?»… Очень быстро я бросил эту затею.
* * *
– Жак, мадемуазель Туссен хочет посмотреть последний каталог автокосилок от «Массей-Фергюсона».
Среди детских бутылочек, косилок и больных улиток я пытаюсь сосредоточиться на мысли о Наиле. Сейчас без пяти девять. Наила все еще спит, и будет полный кошмар, если Фабьена так и обнаружит нас: голых, в обнимку, ее – такую молоденькую и меня – мертвого. Никаких сведений и никаких предчувствий относительно будущего у меня нет. Только смутный страх и уверенность, что необходимо срочно что-то сделать. Я пытаюсь удержать кадр: мое тело в трейлере в данный момент. Умоляю Наилу проснуться, потрясти меня, пощупать пульс, понять, что случилось. И, главное, не суетиться. Ты ничем мне не поможешь. Я люблю тебя. Проверь, чтобы не осталось никаких следов того, что ты здесь была, никаких следов этой ночи, убедись, что никто тебя не увидит, и беги, прошу тебя! Сделай это для меня. Не хватало только, чтобы эта заваруха коснулась тебя.
Но она спит, в полной отключке, и, похоже, дышит еще ровнее.
* * *
Ну вот, все мутится, Наила становится прозрачной, предметы тают – я снова улетаю. Куда: к улитке или в магазин? Нет. Теперь я на озере, на паруснике Жана-Ми. Ветер крепчает, надо быстро маневрировать, а я путаюсь в фалах, спотыкаюсь о якорь и пытаюсь выполнять поток указаний, который обрушивает на меня мой шкипер.
– Спускай, спускай парус, дубина! Жуткий ветер – нас снесет! Берегись – байдарка по правому борту! Поворот! Жак! Вот тупица! Байдарка, говорят тебе, по правому борту! Слышишь меня? Поворачивай!
Ничего я не слышу. Капюшон сполз мне на глаза, лицо все мокрое, меня трижды огрело по голове реей, байдарка полированного красного дерева надвигается вплотную – и мы в нее врезаемся.
* * *
– …температура в тени на рассвете: в Шамбери – минус четыре – ничего себе! – в Экс-ле-Бене чуть теплее – минус два, ну а в горах лучше не вылезать из-под одеяла…
Девять часов – включилось радио. Наила проснулась, вскакивает как встрепанная, наклоняется ко мне, целует в затылок и шепчет скороговоркой:
– Побежала, кофе пить уже некогда. Все было чудесно. Ну, спасибо!
Она вскакивает, влезает в трусики, джинсы, свитер.
– Хорошая новость для лыжников: снег в горах ожидается уже на высоте четырехсот метров. Давно пора. Верно же, Кристоф?
Наила выскользнула из прицепа и оставила меня наедине с «Радио Савойя». «Побежала»… вот так. Сам не знаю, рад я или огорчен. Кажется, всей душой желал, чтобы ее эта история со мной никак не коснулась, а теперь, когда мое желание исполнилось и я должен быть доволен, что волей случая у нее даже не испортилось настроение, мне жаль, что не она первая найдет меня мертвым. Мне бы хотелось услышать, как она заклинает меня вернуться, просит сказать, что я ее люблю… Утопить мою печаль в ее слезах… С Фабьеной я бы так легко не отделался. Получил бы по всей программе: и «скорую», и «реанимацию», и сердечный массаж, и электростимуляцию. И все это, разумеется, без толку. Удрать бы от этой скукотищи: медицинской возни, бумажных формальностей, дружной скорби… Уйти вместе с Наилой, увязаться за ней, тенью проскользнуть в ее комнатку под самой крышей на улице Верден. Посмотреть, как она принимает душ, как укладывает и закалывает свои непослушные курчавые волосы, надевает строгий костюм служащей турагентства и бежит на работу; сейчас усядется за стеклянной перегородкой, расцветет дежурной улыбкой, и пожалуйста – обворожительно-вежливая Наила готова со знанием дела распродать весь свет, это она-то, ничего, кроме Сарселя, Мюлуза да Экс-ле-Бена, в жизни своей не видавшая.
Но, похоже, оторваться от себя мне не дано. Три раза я приказывал себе: «Ухожу!» – но ничего не получалось. Значит, я обречен витать в трейлере, привязанный к своему телу, фигурально говоря, бродить из угла в угол и вытерпеть все: хладнокровную деловитость Фабьены, бурные переживания отца, серьезность Люсьена – представляю, как он встает со своего места посреди урока, после того как директор, этот надутый индюк, вдруг зашел в класс и торжественным тоном сообщил учительнице: «Лормо должен срочно идти домой – У него в семье случилось несчастье».
Я уж не говорю о двух завернутых в салфетку использованных презервативах и неоконченном, но, скажу не хвалясь, уже имеющем явное сходство с моделью портрете Наилы – то-то будут находки! Вот идиотизм! Умереть так нелепо! Было бы в тысячу раз лучше страдать, задыхаться, сколько угодно часов биться в агонии – но чтобы все было в ажуре, чтобы никому не дать повода вспоминать обо мне с обидой, горечью, издевкой. Вот он – мой ад. Наказание за грехи наступит, как только они начнут думать обо мне как о покойном. Я буду корчиться по их милости в муках совести и дожидаться, пока их мысли не займет что-нибудь другое. Пока они не забудут меня окончательно.
Мне так нужна твоя любовь, Наила. Устоит ли она в потоке грязи, которая на тебя польется?
– …влейте в кипящую смесь взбитые белки, снимите ее с водяной бани и продолжайте помешивать. Подайте на стол с бутылочкой бургундского.
– Спасибо, Кристоф. А теперь послушаем «Люблю тебя до гроба» – прямо разрывается сердце! – в исполнении Франсиса Кабреля, эту песню Патрик просит нас послать своей Карине, которую он нежно целует и просит не сердиться за последнюю встречу в «Алькателе», а затем – «Ваш гороскоп», у микрофона Шанталь.
– Ты все перепутала, Ванесса, гороскоп сначала.
– О, прошу прощения – гороскоп так гороскоп.
– Вроде бы ты вчера не пила, а послушать – как с бодуна.
– Гопля, говорит «Радио Савойя», слушайте нас на частоте девяносто два и три десятых килогерца, ваше радио – «Радио Савойя»!
Не хочу жаловаться, но если бы как-нибудь вырубить это чертово радио… А то от дикой мешанины из рекламы, жизнерадостных голосов, причитаний мадемуазель Туссен и страстей вокруг улитки можно спятить. Пытаюсь отключиться от этого мельтешения и сосредоточиться на каком-нибудь весомом эпизоде, вынырнуть в значительном моменте прошлого, обрести контроль над своей памятью, но все зря – так и продолжаю кружить на автопилоте.
– Овен: будьте осмотрительны в делах, возможны осложнения в личной жизни. Телец: у вас чешутся руки – вперед, ваш час настал…
И вдруг – я снова на паруснике, восемьдесят шестой год, мы с Жаном-Ми на озере Бурже.
– Ну давай же, обормот! Убирай кливер! Да ты совсем безрукий – не видишь, нас заносит в другую сторону?!
– «Расстались мы, конец любви…»
– Берегись – получишь реей по башке! Ну вот! Жак!!! Совсем, что ли, оборзел?!
– «Но оглянись и позови.
И спасены мы оба.
Мы оба, мы оба.
Люблю тебя до гроба…»
Мы снова боднули байдарку.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34


А-П

П-Я