https://wodolei.ru/catalog/sistemy_sliva/sifon/butylochnyj/
Она переступила порог церкви первый раз после обращения в иную веру. Из кармана у нее демонстративно торчит «Вестник Тибета», на груди приколот медальон с улыбающимся Далай-ламой – все говорит о том, что она присутствует здесь как вольный слушатель и только ради меня.
Одиль из деликатности села по другую сторону прохода, отдельно от Жана-Ми с братьями. Это она, с разрешения Фабьены, которая петь не умеет, выбрала песнопения. Самые трудные. Накануне сутки отрабатывала их перед зеркалом – ее одну будет слышно в общем хоре.
Часовня наполнилась чуть ли не до отказа, пришло человек сто. Я и не подозревал, что у меня столько знакомых. Будь моя воля – я бы из них всех позвал десятка полтора, не больше. И прибавил трех-четырех, кого здесь нет, а было бы так приятно увидеть. Лица из прошлого: потерянные из виду друзья, мимолетные подруги… Может быть, они тут, но слишком изменились и я не узнаю их. Вообще средний возраст собравшихся великоват для моего поколения. Должно быть, у тех, кто помоложе, хватает других дел. Или они послушались мою сестру и не стали нарушать «сугубо семейную обстановку».
Певчий ломающимся голосом объявил, что церемония начинается, и призвал всех к тишине. Под стихарем у него надет синий спортивный костюм – вечером тренировка по регби. Аббат Кутан прокашливается и произносит несколько слов в сломанный микрофон: когда священник говорит, он не работает, а когда замолкает – пронзительно свистит.
– Эймерик, меня слышно? – осведомляется кюре, возясь с выключателем.
– Черт бы драл эту хрень! – отзывается певчий и стучит микрофоном по алтарю – усиленный звук громом отдается под сводами.
Рабочие от Бюньяров нечаянно оказались донельзя точны: покачивая гроб, как лодку, они переступили порог часовни ровно в три, с последним ударом колокола. За ними шел сын Жана-Гю, маленький очкарик, вызвавшийся нести на подушечке мои награды. Это была идея Фабьены. Поначалу меня эта затея раздражала, теперь же я получше узнал свою жену и оценил ее тонкость – она хотела тайно почтить мое чувство юмора. На малиновом бархате поблескивали герб города – мне присудили его как победителю конкурса на лучшее оформление витрины к Олимпиаде – и почетная медаль 120-го транспортного полка, которую я получил во время армейской службы за декорации и постановку рождественского спектакля для детей офицеров.
Сынок Жана-Гю медленно вышагивает за гробом, успевая поворачивать голову направо и налево, чтобы кивнуть или подмигнуть всем своим приятелям. У левого переднего носильщика развязался шнурок – я жадно жду, что будет, но все обходится. Когда лакированный сундук проплывает мимо Одили, она краснеет и отворачивается – увы, причина мне известна.
«Трианон» плавно приземляется на козлы. Бюньяровские работники раскладывают сверху несколько венков для красоты и удаляются в боковой придел.
В часовне появляется Альфонс. А то я уж начал беспокоиться. Запыхавшись, он катит перед собой инвалидную коляску. Вот не знал, что, кроме нас, у него есть кто-то из близких. Он пристраивает своего инвалида около кропильницы – мои теща с тестем освободили место, переместившись в первый ряд – и заботливо вытирает своим носовым платком стекающую у него изо рта слюну.
Кюре вздевает на нос очки, наклоняется над магнитофоном и включает Баха. Левая половина крыши начала протекать, люди жмутся и уворачиваются от капель, раскачиваясь совсем не в такт органным переливам. Кюре, видя это, указывает им на сухие места в правой стороне, однако там все занято – многие сообразили заранее. Заорал чей-то ребенок. Генеральша Добрэ клюет носом. Месье Рюмийо роняет приличествующую случаю слезу, стараясь попасть в объектив фотокорреспондента. Директор водолечебницы, человек занятой, прикрываясь молитвенником, заглядывает в электронный блокнот.
– Что мне тут делать? – дряблым голоском спрашивает гость в коляске.
Альфонс наклоняется к нему и шепчет на ухо:
– Разве вы не узнаете? Это же Жак Лормо, выпуск семьдесят седьмого года, семнадцать с половиной баллов по французскому и четырнадцать по латыни!
Боже мой! Это месье Мину! Гроза всей школы… Монтерлановская осанка, негнущаяся нога и грохочущая по каменному полу подкованная железом палка. Во что он превратился! Право, иногда стоит умереть пораньше из простого человеколюбия…
– Четырнадцать по латыни, – механически повторяет старый учитель.
Насколько я понимаю, Альфонс нарочно вытащил его из богадельни и привез сюда, чтобы у меня на похоронах, кроме собратьев по торговому цеху Экса, присутствовал свидетель моих блестящих успехов в науках, которые, пойди я по материнским стопам, открыли бы мне дорогу в университет. Не могу передать, до чего меня тронуло такое отношение. Для Альфонса мои возможности не исчерпывались витринами и картинами. Он принимал в расчет потенциальные пути, на которые я не осмелился ступить. Сегодня все шоры спали: робость, лень, страх потерять свободу, – и неосуществленное будущее уравнивается в правах с настоящим. Вряд ли кто-нибудь понял порыв Альфонса, но мне он от этого еще дороже.
– Это надолго? – забеспокоился месье Мину.
– Ему так приятно, что вы пришли. Он так часто вас вспоминал.
– Тише вы! – шипит на Альфонса соседка.
– Я близкий родственник, – возражает он.
Из того, что он шепчет на ухо месье Мину, я понимаю, что он регулярно навешает инвалида и держит его в курсе поэтической жизни города. Когда-то именно Мину, с которым Альфонс познакомился в школе, на родительских собраниях, ввел его в Комитет друзей Ламартина. Благодаря ему он может, предъявляя визитку, гордо представляться пациенткам и служащим водолечебницы: «От меня отказались родители, зато я признан общественно полезным».
Постепенно в часовне установилась тишина, только нет-нет да поскрипывали сиденья и щелкали замочки дамских сумочек. Люсьен обернулся и считает, сколько народу пришло почтить память его отца. На руке у него мои часы, которые я оставил в трейлере, в ящике ночного столика. Затвердевший от долгой носки ремешок не мог держаться на тоненьком запястье, и Люсьен проделал новые дырочки.
– Господи всемогущий! – дребезжащим голосом заговорил кюре. Микрофон усиливал примерно один слог из пяти. – Мы собрались сегодня в Твоем храме, чтобы помолиться об упокоении души рабы Твоей Маргерит Шевийя, принявшей христианскую кончину, причастившись Святых Даров. Мне приятно видеть, что так много людей провожает в последний путь эту женщину, которая, насколько мне известно, была одинокой и умерла в больнице.
Аудитория изумленно замерла, потом по рядам пополз ропот. Певчий, заподозрив неладное, заглянул в записи кюре и с перекошенной физиономией возбужденно зашептал ему в ухо:
– Мадам Шевийя – это в Вилларше в пять часов!
– Хорошо, я буду говорить громче, – смиренно вздохнув, ответил аббат Кутан и продолжал: – Она всю жизнь была труженицей, сначала работала в деревне, затем перебралась в Экс-ле-Бен и от простой прачки дослужилась до технической сотрудницы мэрии. У Маргерит Шевийя было трое детей и шестеро внуков, и, казалось бы, она заслужила спокойную старость в кругу заботливых близких. Однако же ей пришлось доживать последние годы в монастырском приюте Мон-Репо вплоть до того несчастного дня, когда она упала и сломала шейку бедра. Господу помолимся!
Фабьена и отец переглянулись, не зная, как реагировать. Певчий повернулся к ним и бессильно развел руками, далеко вылезавшими из рукавов слишком короткого ему стихаря.
– Благодать Господа нашего да пребудет с вами! – возгласил кюре, трепеща всем своим щуплым тельцем.
– И со духом твоим! – пропела в ответ одна только Жанна-Мари Дюмонсель, страшно обрадованная тем, что память одного из рода Лормо омрачит событие не менее курьезное, чем коровий пук.
– Каждый, кто хочет сказать несколько слов о покойной…
– Да это не она! – закричали со всех сторон сразу и замахали руками.
– …может выйти и сделать это по окончании службы.
Кюре снова нажимает клавишу магнитофона. Одиль с ничуть не пострадавшим пылом выводит «Господи, помилуй». Из третьего ряда слышен сдавленный хохот – братья Дюмонсель сидят с багровыми лицами, судорожно сцепив руки, стиснув зубы и глядя в пол. Я сам еле сдерживаюсь, чтобы не изойти волнами заразительного смеха. Ошибка старого кюре сбила с моих приятелей благопристойную печаль и воскресила память о наших школьных шкодах. Жан-Ми про себя вспоминает самые дурацкие шуточки, а кое-что шепчет вслух братьям, те добавляют что могут. Вот это самое подходящее настроение для данного момента. Я погружаюсь в стародавнее веселье, как в мягкую пуховую перину; мне тепло, уютно и спокойно, как в детстве, когда по утрам в Пьеррэ я нежился в постельке и сквозь сон ощущал знакомые звуки и запахи – на кухне для меня готовился завтрак. Чего только мы не откалывали: взять хоть хлопушечный концерт в церкви или переполох среди курортниц, когда мы вылили в целебный источник флакон текилы…
– Пиф-пиф-паф и пуф-пуф-пуф!– шепотом запевает Жан-Ми под «Господи, помилуй», наклонившись к братьям.
– Тара-тара-тарарах! – подхватывают Жан-Гю и Жан-До. – Бравый генерал Бабах!
Это из оперетты Оффенбаха «Герцогиня Геролльштейнская», которую мы поставили в школьном театре, с Одилью в главной роли, вместо «Затворников Альтоны» Жан-Поля Сартра, на которые начальство предлагало субсидию.
– Вы сами не понимаете, какие губите в себе задатки, – печально сказал мне месье Мину, возвращая тетрадь с сочинением, которое оценил восемнадцатью баллами из двадцати возможных, через несколько дней после спектакля, где я высмеял его в образе генерала Бабаха.
Зато сейчас я все понимаю. Понимаю, что внес свою лепту в многолетнюю травлю бедняги учителя, которую безжалостно вели поколение за поколением балбесов-учеников. Развалина в инвалидной коляске – наш поверженный враг. Я вдруг отчетливо увидел, как Жорж Мину стоит перед своими развешанными на стенке дипломами, приставив к подбородку дуло пистолета. Сколько раз одиночество, издевательства учеников, разочарование в жизни доводили его до грани самоубийства? И не случайно Альфонс, хотя и совсем из других соображений, выставил его передо мной. Учитель-словесник да еще Одиль – это, пожалуй, единственные два человека мучить которых доставляло мне удовольствие. И вот сегодня они тут, в полусотне метров друг от друга, одна поет ради спасения моей души со всем жаром незамутненной любви другой меня не помнит. Ты была права, Одиль: я стал мирным. Но гордиться мне особенно нечем.
– Помяни, Господи, преставившуюся рабу Твою Маргерит…
Братья Дюмонсель заразили смехом еще шесть рядов. Благочестивые католики трясутся, зажимая рты, и слезы катятся у них из глаз. Они не хотят смущать аббата Кутана, он же, видя такую бурную скорбь, считает ее показной и невозмутимо продолжает отпевать чужую покойницу. Между тем даже отец с Фабьеной пыжатся и кусают губы, чтобы удержаться в рамках приличия. Фабьена прелесть: как она махнула рукой шокированному дикой накладкой певчему – пусть все идет как идет! Зато Люсьен в бешенстве вертит головой направо и налево, шикает на соседей и возмущенно толкает в бок мать и деда.
– …в Тебя верила, на Тебя уповала, избави ее, Боже, от адских мук…
– Извините, это можно компенсировать.
Кто-то заговорил со мной. Кто-то появился в моем измерении. Это открытие мгновенно оторвало меня от наблюдения за происходящим в часовне. Глуховатый скрипучий голосок проникал мне в самую душу и наполнял восторгом. Наконец-то я не один!
– Приходите в пять часов в Вилларше. Там он будет вместо меня отпевать вас.
Не может быть! Наверное, мне просто почудилось, оттого что я слишком хотел встретить себе подобных. Или это желание в конце концов кого-то из них привлекло? Слова, которые я слышу, рождаются внутри моего сознания, и я не решаюсь ответить, боясь оборвать контакт.
– Мне было девяносто девять лет, а эти олухи все ждали, когда исполнится сто, чтоб я задувала их дурацкие свечки! Очень мне нужны эти церемонии! Двадцать лет никто не являлся, все откладывали до юбилея! Ну и ладно. Я им ничего не оставила. Никто никогда не узнает, где спрятаны мои золотые. Отлично!
Меня вернул к реальности звонок. Две трети мужчин спешно полезли во внутренние карманы пиджаков.
– Благодать Господа нашего да пребудет с вами…
– Я на совещании, перезвоню позднее, – пробормотал директор водолечебницы и отключил мобильный телефон.
Сколько минут я отсутствовал? Кюре отошел от микрофона и жестом пригласил желающих произнести надгробное слово. Люсьен с решительным видом встает, подходит к кюре, тащит его за руку к самому гробу и указывает на свой венок с надписью «Лучшему из отцов». У аббата Кутана отвисает челюсть, он смотрит на певчего, а тот в подтверждение сокрушенно разводит руками. Страшно сконфуженный, кюре рассыпается в извинениях, трясущимися руками перебирает листочки с записями на сегодня и роняет их на пол. Не пытаясь подобрать их и не утирая хлынувших слез, он в полном отчаянии, сгорбившись, возвращается к алтарю.
– Ничего не понимаю, – шепчет он, весь дрожа.
– Да вот, – ободряет его Эймерик и дает мой листочек.
– Что же, начинать отпевание сначала…
– Нет времени, через полчаса у вас крещение в Мукси…
– Мой отец… – срывающимся голосом выкрикнул Люсьен в окончательно издохший микрофон, – мой отец, конечно, не хотел бы, чтобы о нем плакали, но это не значит, что можно смеяться! Вам-то что, это не вы потеряли отца, иначе вы бы знали… а я так любил его и… и…
У него перехватило горло.
– Помолимся о его душе, – мягко подсказал ему кюре, тронутый глубоким чувством мальчугана, сквозившим в сумбурных словах.
Люсьен вернулся на место, заливаясь слезами. Его жгло унижение, которое причинили мне, тяготил груз приготовленной со вчерашнего вечера и оставшейся невысказанной речи. Фабьена хотела обнять и утешить его, но он резко отвернулся. У микрофона его сменил папа. Он выразил надежду, что я встречусь в раю со своей матерью, и попросил всех, кто меня любит, молиться об этом.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34
Одиль из деликатности села по другую сторону прохода, отдельно от Жана-Ми с братьями. Это она, с разрешения Фабьены, которая петь не умеет, выбрала песнопения. Самые трудные. Накануне сутки отрабатывала их перед зеркалом – ее одну будет слышно в общем хоре.
Часовня наполнилась чуть ли не до отказа, пришло человек сто. Я и не подозревал, что у меня столько знакомых. Будь моя воля – я бы из них всех позвал десятка полтора, не больше. И прибавил трех-четырех, кого здесь нет, а было бы так приятно увидеть. Лица из прошлого: потерянные из виду друзья, мимолетные подруги… Может быть, они тут, но слишком изменились и я не узнаю их. Вообще средний возраст собравшихся великоват для моего поколения. Должно быть, у тех, кто помоложе, хватает других дел. Или они послушались мою сестру и не стали нарушать «сугубо семейную обстановку».
Певчий ломающимся голосом объявил, что церемония начинается, и призвал всех к тишине. Под стихарем у него надет синий спортивный костюм – вечером тренировка по регби. Аббат Кутан прокашливается и произносит несколько слов в сломанный микрофон: когда священник говорит, он не работает, а когда замолкает – пронзительно свистит.
– Эймерик, меня слышно? – осведомляется кюре, возясь с выключателем.
– Черт бы драл эту хрень! – отзывается певчий и стучит микрофоном по алтарю – усиленный звук громом отдается под сводами.
Рабочие от Бюньяров нечаянно оказались донельзя точны: покачивая гроб, как лодку, они переступили порог часовни ровно в три, с последним ударом колокола. За ними шел сын Жана-Гю, маленький очкарик, вызвавшийся нести на подушечке мои награды. Это была идея Фабьены. Поначалу меня эта затея раздражала, теперь же я получше узнал свою жену и оценил ее тонкость – она хотела тайно почтить мое чувство юмора. На малиновом бархате поблескивали герб города – мне присудили его как победителю конкурса на лучшее оформление витрины к Олимпиаде – и почетная медаль 120-го транспортного полка, которую я получил во время армейской службы за декорации и постановку рождественского спектакля для детей офицеров.
Сынок Жана-Гю медленно вышагивает за гробом, успевая поворачивать голову направо и налево, чтобы кивнуть или подмигнуть всем своим приятелям. У левого переднего носильщика развязался шнурок – я жадно жду, что будет, но все обходится. Когда лакированный сундук проплывает мимо Одили, она краснеет и отворачивается – увы, причина мне известна.
«Трианон» плавно приземляется на козлы. Бюньяровские работники раскладывают сверху несколько венков для красоты и удаляются в боковой придел.
В часовне появляется Альфонс. А то я уж начал беспокоиться. Запыхавшись, он катит перед собой инвалидную коляску. Вот не знал, что, кроме нас, у него есть кто-то из близких. Он пристраивает своего инвалида около кропильницы – мои теща с тестем освободили место, переместившись в первый ряд – и заботливо вытирает своим носовым платком стекающую у него изо рта слюну.
Кюре вздевает на нос очки, наклоняется над магнитофоном и включает Баха. Левая половина крыши начала протекать, люди жмутся и уворачиваются от капель, раскачиваясь совсем не в такт органным переливам. Кюре, видя это, указывает им на сухие места в правой стороне, однако там все занято – многие сообразили заранее. Заорал чей-то ребенок. Генеральша Добрэ клюет носом. Месье Рюмийо роняет приличествующую случаю слезу, стараясь попасть в объектив фотокорреспондента. Директор водолечебницы, человек занятой, прикрываясь молитвенником, заглядывает в электронный блокнот.
– Что мне тут делать? – дряблым голоском спрашивает гость в коляске.
Альфонс наклоняется к нему и шепчет на ухо:
– Разве вы не узнаете? Это же Жак Лормо, выпуск семьдесят седьмого года, семнадцать с половиной баллов по французскому и четырнадцать по латыни!
Боже мой! Это месье Мину! Гроза всей школы… Монтерлановская осанка, негнущаяся нога и грохочущая по каменному полу подкованная железом палка. Во что он превратился! Право, иногда стоит умереть пораньше из простого человеколюбия…
– Четырнадцать по латыни, – механически повторяет старый учитель.
Насколько я понимаю, Альфонс нарочно вытащил его из богадельни и привез сюда, чтобы у меня на похоронах, кроме собратьев по торговому цеху Экса, присутствовал свидетель моих блестящих успехов в науках, которые, пойди я по материнским стопам, открыли бы мне дорогу в университет. Не могу передать, до чего меня тронуло такое отношение. Для Альфонса мои возможности не исчерпывались витринами и картинами. Он принимал в расчет потенциальные пути, на которые я не осмелился ступить. Сегодня все шоры спали: робость, лень, страх потерять свободу, – и неосуществленное будущее уравнивается в правах с настоящим. Вряд ли кто-нибудь понял порыв Альфонса, но мне он от этого еще дороже.
– Это надолго? – забеспокоился месье Мину.
– Ему так приятно, что вы пришли. Он так часто вас вспоминал.
– Тише вы! – шипит на Альфонса соседка.
– Я близкий родственник, – возражает он.
Из того, что он шепчет на ухо месье Мину, я понимаю, что он регулярно навешает инвалида и держит его в курсе поэтической жизни города. Когда-то именно Мину, с которым Альфонс познакомился в школе, на родительских собраниях, ввел его в Комитет друзей Ламартина. Благодаря ему он может, предъявляя визитку, гордо представляться пациенткам и служащим водолечебницы: «От меня отказались родители, зато я признан общественно полезным».
Постепенно в часовне установилась тишина, только нет-нет да поскрипывали сиденья и щелкали замочки дамских сумочек. Люсьен обернулся и считает, сколько народу пришло почтить память его отца. На руке у него мои часы, которые я оставил в трейлере, в ящике ночного столика. Затвердевший от долгой носки ремешок не мог держаться на тоненьком запястье, и Люсьен проделал новые дырочки.
– Господи всемогущий! – дребезжащим голосом заговорил кюре. Микрофон усиливал примерно один слог из пяти. – Мы собрались сегодня в Твоем храме, чтобы помолиться об упокоении души рабы Твоей Маргерит Шевийя, принявшей христианскую кончину, причастившись Святых Даров. Мне приятно видеть, что так много людей провожает в последний путь эту женщину, которая, насколько мне известно, была одинокой и умерла в больнице.
Аудитория изумленно замерла, потом по рядам пополз ропот. Певчий, заподозрив неладное, заглянул в записи кюре и с перекошенной физиономией возбужденно зашептал ему в ухо:
– Мадам Шевийя – это в Вилларше в пять часов!
– Хорошо, я буду говорить громче, – смиренно вздохнув, ответил аббат Кутан и продолжал: – Она всю жизнь была труженицей, сначала работала в деревне, затем перебралась в Экс-ле-Бен и от простой прачки дослужилась до технической сотрудницы мэрии. У Маргерит Шевийя было трое детей и шестеро внуков, и, казалось бы, она заслужила спокойную старость в кругу заботливых близких. Однако же ей пришлось доживать последние годы в монастырском приюте Мон-Репо вплоть до того несчастного дня, когда она упала и сломала шейку бедра. Господу помолимся!
Фабьена и отец переглянулись, не зная, как реагировать. Певчий повернулся к ним и бессильно развел руками, далеко вылезавшими из рукавов слишком короткого ему стихаря.
– Благодать Господа нашего да пребудет с вами! – возгласил кюре, трепеща всем своим щуплым тельцем.
– И со духом твоим! – пропела в ответ одна только Жанна-Мари Дюмонсель, страшно обрадованная тем, что память одного из рода Лормо омрачит событие не менее курьезное, чем коровий пук.
– Каждый, кто хочет сказать несколько слов о покойной…
– Да это не она! – закричали со всех сторон сразу и замахали руками.
– …может выйти и сделать это по окончании службы.
Кюре снова нажимает клавишу магнитофона. Одиль с ничуть не пострадавшим пылом выводит «Господи, помилуй». Из третьего ряда слышен сдавленный хохот – братья Дюмонсель сидят с багровыми лицами, судорожно сцепив руки, стиснув зубы и глядя в пол. Я сам еле сдерживаюсь, чтобы не изойти волнами заразительного смеха. Ошибка старого кюре сбила с моих приятелей благопристойную печаль и воскресила память о наших школьных шкодах. Жан-Ми про себя вспоминает самые дурацкие шуточки, а кое-что шепчет вслух братьям, те добавляют что могут. Вот это самое подходящее настроение для данного момента. Я погружаюсь в стародавнее веселье, как в мягкую пуховую перину; мне тепло, уютно и спокойно, как в детстве, когда по утрам в Пьеррэ я нежился в постельке и сквозь сон ощущал знакомые звуки и запахи – на кухне для меня готовился завтрак. Чего только мы не откалывали: взять хоть хлопушечный концерт в церкви или переполох среди курортниц, когда мы вылили в целебный источник флакон текилы…
– Пиф-пиф-паф и пуф-пуф-пуф!– шепотом запевает Жан-Ми под «Господи, помилуй», наклонившись к братьям.
– Тара-тара-тарарах! – подхватывают Жан-Гю и Жан-До. – Бравый генерал Бабах!
Это из оперетты Оффенбаха «Герцогиня Геролльштейнская», которую мы поставили в школьном театре, с Одилью в главной роли, вместо «Затворников Альтоны» Жан-Поля Сартра, на которые начальство предлагало субсидию.
– Вы сами не понимаете, какие губите в себе задатки, – печально сказал мне месье Мину, возвращая тетрадь с сочинением, которое оценил восемнадцатью баллами из двадцати возможных, через несколько дней после спектакля, где я высмеял его в образе генерала Бабаха.
Зато сейчас я все понимаю. Понимаю, что внес свою лепту в многолетнюю травлю бедняги учителя, которую безжалостно вели поколение за поколением балбесов-учеников. Развалина в инвалидной коляске – наш поверженный враг. Я вдруг отчетливо увидел, как Жорж Мину стоит перед своими развешанными на стенке дипломами, приставив к подбородку дуло пистолета. Сколько раз одиночество, издевательства учеников, разочарование в жизни доводили его до грани самоубийства? И не случайно Альфонс, хотя и совсем из других соображений, выставил его передо мной. Учитель-словесник да еще Одиль – это, пожалуй, единственные два человека мучить которых доставляло мне удовольствие. И вот сегодня они тут, в полусотне метров друг от друга, одна поет ради спасения моей души со всем жаром незамутненной любви другой меня не помнит. Ты была права, Одиль: я стал мирным. Но гордиться мне особенно нечем.
– Помяни, Господи, преставившуюся рабу Твою Маргерит…
Братья Дюмонсель заразили смехом еще шесть рядов. Благочестивые католики трясутся, зажимая рты, и слезы катятся у них из глаз. Они не хотят смущать аббата Кутана, он же, видя такую бурную скорбь, считает ее показной и невозмутимо продолжает отпевать чужую покойницу. Между тем даже отец с Фабьеной пыжатся и кусают губы, чтобы удержаться в рамках приличия. Фабьена прелесть: как она махнула рукой шокированному дикой накладкой певчему – пусть все идет как идет! Зато Люсьен в бешенстве вертит головой направо и налево, шикает на соседей и возмущенно толкает в бок мать и деда.
– …в Тебя верила, на Тебя уповала, избави ее, Боже, от адских мук…
– Извините, это можно компенсировать.
Кто-то заговорил со мной. Кто-то появился в моем измерении. Это открытие мгновенно оторвало меня от наблюдения за происходящим в часовне. Глуховатый скрипучий голосок проникал мне в самую душу и наполнял восторгом. Наконец-то я не один!
– Приходите в пять часов в Вилларше. Там он будет вместо меня отпевать вас.
Не может быть! Наверное, мне просто почудилось, оттого что я слишком хотел встретить себе подобных. Или это желание в конце концов кого-то из них привлекло? Слова, которые я слышу, рождаются внутри моего сознания, и я не решаюсь ответить, боясь оборвать контакт.
– Мне было девяносто девять лет, а эти олухи все ждали, когда исполнится сто, чтоб я задувала их дурацкие свечки! Очень мне нужны эти церемонии! Двадцать лет никто не являлся, все откладывали до юбилея! Ну и ладно. Я им ничего не оставила. Никто никогда не узнает, где спрятаны мои золотые. Отлично!
Меня вернул к реальности звонок. Две трети мужчин спешно полезли во внутренние карманы пиджаков.
– Благодать Господа нашего да пребудет с вами…
– Я на совещании, перезвоню позднее, – пробормотал директор водолечебницы и отключил мобильный телефон.
Сколько минут я отсутствовал? Кюре отошел от микрофона и жестом пригласил желающих произнести надгробное слово. Люсьен с решительным видом встает, подходит к кюре, тащит его за руку к самому гробу и указывает на свой венок с надписью «Лучшему из отцов». У аббата Кутана отвисает челюсть, он смотрит на певчего, а тот в подтверждение сокрушенно разводит руками. Страшно сконфуженный, кюре рассыпается в извинениях, трясущимися руками перебирает листочки с записями на сегодня и роняет их на пол. Не пытаясь подобрать их и не утирая хлынувших слез, он в полном отчаянии, сгорбившись, возвращается к алтарю.
– Ничего не понимаю, – шепчет он, весь дрожа.
– Да вот, – ободряет его Эймерик и дает мой листочек.
– Что же, начинать отпевание сначала…
– Нет времени, через полчаса у вас крещение в Мукси…
– Мой отец… – срывающимся голосом выкрикнул Люсьен в окончательно издохший микрофон, – мой отец, конечно, не хотел бы, чтобы о нем плакали, но это не значит, что можно смеяться! Вам-то что, это не вы потеряли отца, иначе вы бы знали… а я так любил его и… и…
У него перехватило горло.
– Помолимся о его душе, – мягко подсказал ему кюре, тронутый глубоким чувством мальчугана, сквозившим в сумбурных словах.
Люсьен вернулся на место, заливаясь слезами. Его жгло унижение, которое причинили мне, тяготил груз приготовленной со вчерашнего вечера и оставшейся невысказанной речи. Фабьена хотела обнять и утешить его, но он резко отвернулся. У микрофона его сменил папа. Он выразил надежду, что я встречусь в раю со своей матерью, и попросил всех, кто меня любит, молиться об этом.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34