Сервис на уровне магазин Водолей
По взгляду на мир - а когда не было и этого? По тому, в какого бога веришь? А еще раньше, когда даже вечные боги не были рождены человеческим воображением? Когда даже и воображения самого почти не было?
Подсознание племени требовало: не допуская чужака, убей его. Но племена должны были объединяться в этнические группы. Как же общественное подсознание?
Объединялись стаи, наиболее близкие друг к другу по многим признакам. Общественное подсознание перешло на более высокую ступень. Возникал этнос. Более развитая культура, но и более развитое подсознание.
Этнос - одно из измерений человечества в Мире. Как описать его в привычных словах? Не знаю. Примитивно сказал бы так: представьте сиамских близнецов, сросшихся боками. У них одна пищеварительная система, которую можно увидеть в рентгене. Но если смотреть на этих несчастных под определенным углом, невозможно заметить, что они срослись, кажется, что это просто два человека. Вот так одним существом является в многомерном Мире общность людей. Как и любое живое создание природы, многомерное существо, именуемое народом, может быть молодым или старым, может рождаться и умирать. Народ может исчезнуть из Мира, даже если живы еще отдельные его представители. Народ, лишенный подсознания, подобен мертвому человеку, в котором клетки, недавно живые и объединенные в организм, существуют теперь сами по себе и становятся прахом.
Я больше не мог отделить себя, Лесницкого, от нереальной, но существующей массы - общественного подсознания. Раздражение мое трансформировалось в стандартную реакцию общественного подсознания страх. Страх начал всплывать тяжелым бревном, до того лежавшим на дне, и я знал, что в общественное сознание тысяча девятьсот восемьдесят девятого года всплыла смута, всплыло желание расправиться с инородцами - с чужими. Я испытал мгновенный ужас, но сделать ничего не мог, сознание бурлило, и пролилась первая кровь, и взорвалось отчуждение. Но что же я мог? Что?! Как должен был изменить себя - себя, Лесницкого, или себя, подсознание общества? - чтобы общество оставалось единым существом? Живым существом в многомерном Мире. Вернуться и стать Мессией, проповедовать истину и учить всех, чтобы каждый смог ощутить себя тем, чем стал я? Можно ли усилием воли изменить подсознание? Тем более - подсознание общества?
Надо хотя бы попытаться. И ведь пытались. Это я тоже знал. Не знал, кто и когда, но знал, что могу это узнать, хотя и не знал пока - как. Вернись!
Я увидел чем-то, что не имело глаз, как пульсирующий шнур - дорога к Патриоту - начал метаться, то ярко вспыхивая, то затухая, и я с трудом следовал за его извивами, оставляя свое вновь обретенное знание. Нужно остаться, нужно понять... Нет. Нет. Я теряю собственное "я", становлюсь чем-то, возможно, более сложным и развитым, но не Лесницким.
Назад. Я знаю дорогу. Я держу шнур. Но нужна передышка. Глоток воздуха.
Я стоял у газетного киоска и смотрел, как старик киоскер собирает с прилавка газеты, собираясь закрыть свое заведение. Я не знал, как здесь оказался, и с трудом узнал улицу - узенький и кривой проезд Матросова.
Девять пятьдесят три. Далеко же я ушел за несколько минут. Двигался, значит, бодрым шагом и в нужном направлении. Это плохо, но разве не этого следовало ожидать? Если я здесь, в трехмерии, прикручу себя к скамейке проволокой, прежде чем погружаться в Мир, это будет означать только, что ни в одном из своих измерений я не буду свободен и не смогу делать то, что захочу. Я и там буду прикручен запретами в подсознании, каким-нибудь табу совести или чем-то еще. А это риск. Я всегда должен знать, что делаю в каждом из своих измерений, должен сам себя согласовывать, будто задачу со множеством независимых внешне параметров. Должен. Но не могу пока.
Девять пятьдесят четыре.
- Дед, - позвал я киоскера, и тот поднял на меня испуганный взгляд. "Ну вот, - подумал он, - зря, что ли, этот тип пять минут здесь кантуется, сейчас еще потребует..."
- Дед, - повторил я, - можно я прислонюсь к твоей конторе на пару минут? Сил нет, отдохну и пойду.
- Больной, что ли? - сразу преисполнившись ко мне презрением, уронил киоскер. - Иди, закрываю, не видишь?
Нормальная человеческая реакция. Старик опустил стекло и закрыл киоск снаружи на висячий замок с такой быстротой, будто на горизонте появились футбольные фанаты, желающие приобрести дефицитный номер любимого еженедельника.
Я прислонился к холодному стеклу, стараясь укрепиться устойчивее, чтобы не сползти на землю. Шнур был у меня в руках, и я впервые перед погружением почувствовал, что боюсь. Что еще скрыто во мне? Подсознание человечества? Или - еще глубже - общность миров, в которой я утону, сгорю, не выдержу, выпущу шнур, и тогда не все ли равно, от чего умереть - от вспышки боли здесь, в своем привычном пространстве-времени, или от ужаса непонимания внутри себя?
Шнур начал жечься, мне показалось, что, если я сейчас же не брошу его, на ладонях вспухнут волдыри. Неужели Патриот решил раньше времени?.. Голова... Нет, голова не болит. Еще не болит?
Без четырех десять. Жарко. Я прижал ладони со шнуром (красный! раскалился! печет!) к щекам и впитал холод пальцев, лед, жидкий гелий, абсолютный нуль. Поблизости не было скамьи, чтобы сесть, чтобы держаться за что-то, когда это... Господи, Лена, если бы она была здесь, я положил бы ей голову на колени, она держала бы меня, ее мягкие руки, пухлые как снег, не позволили бы мне метаться... Но Лены нет, мы расстались - три года, не вспоминать, стоп! Не нужно об этом. Я не смогу следовать за шнуром - там, если меня будут держать - здесь. Господи, несмотря на все мои способности, несмотря на все уравнения, я ровно ничего о Мире не знаю. Ничего.
Как гулко тикают секунды. Ныряю.
ПОЕДИНОК
Шнур, все более раскаляясь, пронизывал серую топь, в которой нечем было дышать и незачем думать. Я думал, что повторю прежний путь, но почему-то выскользнул почти сразу, и увиденное было так неожиданно, что я на мгновение решил, что меня вытолкнуло назад и ничего больше не получится.
Был я и не я. Я удобно сидел на стуле, откинувшись на высокую спинку. Комната была маленькая, грязно побеленная, в зарешеченное окно слева сквозь пыльное стекло светила рыжеватая вечерняя луна, передо мной на письменном столе, старом, но прочном, лежала тоненькая папочка с бумагами. У противоположной от окна стены стоял массивный, уверенный в себе сейф. На табурете, не у стола, а поодаль, на полпути к закрытой двери, сидел, согнувшись, человек в жеваном костюме, имевшем когда-то светло-коричневый цвет, а сейчас более похожем на тряпку, о которую долго вытирали ноги. Руки мужчины лежали на коленях, лицо узкое, с нелепыми кустистыми бровями выглядело бы смешным, если бы не трагический взгляд огромных глаз. Глаза мужчины закрылись, и я, не меняя позы, сказал коротко и жестко:
- Не спать!
Я вовсе не повышал голоса, но мужчина вздрогнул, мгновенно выпрямился. Чтобы он окончательно проснулся - работать нам предстояло долго, всю ночь, - я включил настольную лампу (в патрон сегодня ввернули новую, более мощную, завхоз сделал это лично для меня, хорошая лампа, свечей триста) и направил свет в лицо мужчине. Он быстро заморгал, но взгляда не отвел, рефлексы работали, слава богу, не первую ночь мы вот так сидели друг перед другом, беседовали. Я многое знал о нем, он обо мне гораздо меньше, хотя иногда мне казалось, что он читает мысли, провидит будущее и знает прошлое; от этого ощущения мне хотелось коротко взвыть и хрястнуть этого еврея по его нелепому черепу чем-то тяжелым, чтобы мозги прыснули, и тогда я, возможно, узнал бы, о чем он думает.
Я придвинул к себе бланк, обмакнул в чернильницу перо, испачкал кончики пальцев (завхоз, подлюга, опять долил до краев), написал привычно, как уже третью неделю писал почти каждый вечер: "Мильштейн Яков Соломонович, 48 лет, беспартийный, из служащих, еврей."
- Рассказывайте! Мильштейн поднял на меня удивленный взгляд (он ждал других слов?). Так начинался наш разговор всегда, ничего сегодня не изменилось.
- О чем? - вопрос тоже давно стал традиционным, как и мой ответ:
- О вашей антисоветской деятельности в пользу международного сионизма.
Что я говорю? Кто я? Где? Впрочем, шок уже прошел, и я прекрасно понимал, что, где и даже когда. Я - я! - взвесил на ладони тяжелую пепельницу, чтобы этот плешивый Мильштейн увидел и оценил. Вспомнил, что и в этом жесте нет ничего нового - ритуал бесед отработан, и каждую ночь я позволял появляться в наших отношениях только одному (не более!) новому штриху, но именно этот штрих в силу своей неожиданности и отклонения от сценария выводил Мильштейна из себя и позволял мне продвинуться на один небольшой шаг. Шаг сегодня, шаг завтра, время есть, из шагов складывается дорога.
За кого я думал? За себя, Лесницкого? Или за следователя МГБ Лукьянова Сергея Сергеевича тридцати трех лет (возраст Христа, самое время подумать о грехах, а не плодить новые), десять лет в органах, с начала войны, в первый же день призвали - одних на фронт, других сюда. Работа как работа. Корчевать. Потому что социалистическое государство должно быть идеально чистым.
Невозможно строить коммунизм с людьми, думающими по-старому и объективно льющими воду на мельницу мирового империализма. Тем более, что этот еврей мне с самого начала не понравился. Гнилой какой-то. Типичный представитель своей нации - упрям, отвечает вопросами на вопросы, мелочен и вообще туп. Не знаю, каким он был на воле физиком, но здесь, в роли изменника-космополита, он больше на своем месте.
Господи, это думаю я? Спокойно, я не могу пока вмешаться. Топология Мира оказалась сложнее, чем мне представлялось, и шнур вынес меня - мое сознание или суть? - назад, в трехмерие, и опять в прошлое, в сознание Лукьянова, получающего садистское удовольствие от своей благородной миссии, удовольствие, которым он не прочь поделиться и со мной, тем более, что и не подозревает о моем присутствии. Но я-то? Неужели могу только смотреть его глазами и думать его (моими?) мыслями, чувствуя себя спеленутым по рукам и ногам, с кляпом во рту, с выпученными глазами перед картиной, о которой я знал, но никогда не видел и видеть не хотел.
Пятьдесят первый год. Мильштейн молчал и смотрел на меня, щурясь, знал, что закрывать глаза или отворачиваться запрещено. Молчал долго, я тоже не торопился, допрос только начался, и на сегодняшнюю ночь я никаких серьезных целей не ставил - продолжал изматывать, основное будет через неделю, когда этот типчик захлебнется в болоте невсплывших снов. Человеку отмерено определенное количество снов за ночь, и если он не спит, сны ждут и являются следующей ночью. А если и тогда не сомкнуть глаз... Сны раздирают мозг, они должны выплеснуться, и если дней пятнадцать не позволять человеку спать, он может сойти с ума или умереть от взрыва в мозгу, от снов, которые, подгоняя друг друга, начнут ломать сознание. Я это точно знал, это была моя теория, я не раз проверял ее. Помню, Зуев, троцкист, умер во сне, когда его вернули в камеру после семисуточного допроса. Долго что-то кричал и умер. А Миронов рехнулся, не поспав всего неделю. Теперь он рассказывает сны, которые являются ему наяву. И ты будешь рассказывать. Я стану записывать. А ты - подписывать, потому что допрос лишит тебя ума, но не способности царапать свою фамилию.
- Вы состояли в международном сионистском комитете и хотели захватить власть в стране.
Плечи Мильштейна затряслись. Смеется? Плачет?
- Гос-с-поди, да вы хоть знаете, что такое сионизм?! - кричит. Это хорошо, значит, почти готов. Можно дать в зубы, чтобы не орал на следователя, но пусть. Что-нибудь да скажет. - Я физик, поймете ли вы это когда-нибудь?
- Ну хорошо, - согласился я, чувствуя недовольство собой, не нужно было соглашаться, но то ли я и сам устал, то ли интуиция требовала сегодня чуть изменить тактику. - Ну хорошо, вы физик, вот и расскажите, как ваши физические теории работают на мировой сионизм.
Мильштейн перестал трястись и посмотрел на меня, пытаясь что-то разглядеть в слепящем свете. Я выключил лампу.
- А ведь я действительно физик, - с каким-то недоумением сказал Мильштейн.
Он начал раскачиваться на табурете, но глаз не закрывал - помнил, чем это кончается. Он заговорил тихо, монотонно и, судя по всему, будет говорить долго, развезло его, придется записывать, потом разберусь.
- Вы знаете, как вас там, что бумаги пропали, все записи, что я вел шесть лет... Не знаю, ваши коллеги постарались или еще кто-то, но бумаги с расчетами пропали из моего стола на работе... за несколько дней до моего... да. Ну ладно. Я понимаю, что если сейчас не расскажу, а вы не запишете, то никто никогда ничего не узнает... Так и сохранится в истории в вашей интерпретации...
- Послушайте, Мильштейн, - прервал я, - не надо об истории, не теряйте времени. Хотите, я подскажу, как начать? В одна тысяча девятьсот сорок шестом году я вступил в нелегальную ячейку сионистского комитета...
- Господь с вами, - вздохнул Мильштейн, - это вы все равно напишете, зачем же диктовать... Пишите пока то, что скажу я. Так вот, в одна тысяча девятьсот сорок втором, а не сорок шестом году я пришел к выводу о многомерности физического космоса.
- Когда весь народ сражался, вы...
- Я отсиживался в тылу, потому что у меня больное сердце... Вам это известно. Ну, дальше... Философы говорили о многомерии мира давно. У нас, к сожалению, не прочитаешь ни Бердяева, ни Федорова, не говоря о Фрейде... А у них есть дельные мысли о единстве всего физически сущего. Это еще от древних иудеев и индусов идет... Нет, иудеев не надо, представляю, как вы это свяжете с международным сионизмом...
Философски подходя к многомерности космоса, можно понять сущность человека, но невозможно разобраться в реальной материальной сущности мироздания. Тут не философия нужна, она свое сказала. Нужен опыт, физическая модель... Не знаю, записано ль у вас, но я был специалистом по общей теории относительности... был, странно...
- Записано, - пробормотал я, волоча перо по шероховатой бумаге и царапая ее острым кончиком, - буржуазная теория.
1 2 3 4 5 6 7
Подсознание племени требовало: не допуская чужака, убей его. Но племена должны были объединяться в этнические группы. Как же общественное подсознание?
Объединялись стаи, наиболее близкие друг к другу по многим признакам. Общественное подсознание перешло на более высокую ступень. Возникал этнос. Более развитая культура, но и более развитое подсознание.
Этнос - одно из измерений человечества в Мире. Как описать его в привычных словах? Не знаю. Примитивно сказал бы так: представьте сиамских близнецов, сросшихся боками. У них одна пищеварительная система, которую можно увидеть в рентгене. Но если смотреть на этих несчастных под определенным углом, невозможно заметить, что они срослись, кажется, что это просто два человека. Вот так одним существом является в многомерном Мире общность людей. Как и любое живое создание природы, многомерное существо, именуемое народом, может быть молодым или старым, может рождаться и умирать. Народ может исчезнуть из Мира, даже если живы еще отдельные его представители. Народ, лишенный подсознания, подобен мертвому человеку, в котором клетки, недавно живые и объединенные в организм, существуют теперь сами по себе и становятся прахом.
Я больше не мог отделить себя, Лесницкого, от нереальной, но существующей массы - общественного подсознания. Раздражение мое трансформировалось в стандартную реакцию общественного подсознания страх. Страх начал всплывать тяжелым бревном, до того лежавшим на дне, и я знал, что в общественное сознание тысяча девятьсот восемьдесят девятого года всплыла смута, всплыло желание расправиться с инородцами - с чужими. Я испытал мгновенный ужас, но сделать ничего не мог, сознание бурлило, и пролилась первая кровь, и взорвалось отчуждение. Но что же я мог? Что?! Как должен был изменить себя - себя, Лесницкого, или себя, подсознание общества? - чтобы общество оставалось единым существом? Живым существом в многомерном Мире. Вернуться и стать Мессией, проповедовать истину и учить всех, чтобы каждый смог ощутить себя тем, чем стал я? Можно ли усилием воли изменить подсознание? Тем более - подсознание общества?
Надо хотя бы попытаться. И ведь пытались. Это я тоже знал. Не знал, кто и когда, но знал, что могу это узнать, хотя и не знал пока - как. Вернись!
Я увидел чем-то, что не имело глаз, как пульсирующий шнур - дорога к Патриоту - начал метаться, то ярко вспыхивая, то затухая, и я с трудом следовал за его извивами, оставляя свое вновь обретенное знание. Нужно остаться, нужно понять... Нет. Нет. Я теряю собственное "я", становлюсь чем-то, возможно, более сложным и развитым, но не Лесницким.
Назад. Я знаю дорогу. Я держу шнур. Но нужна передышка. Глоток воздуха.
Я стоял у газетного киоска и смотрел, как старик киоскер собирает с прилавка газеты, собираясь закрыть свое заведение. Я не знал, как здесь оказался, и с трудом узнал улицу - узенький и кривой проезд Матросова.
Девять пятьдесят три. Далеко же я ушел за несколько минут. Двигался, значит, бодрым шагом и в нужном направлении. Это плохо, но разве не этого следовало ожидать? Если я здесь, в трехмерии, прикручу себя к скамейке проволокой, прежде чем погружаться в Мир, это будет означать только, что ни в одном из своих измерений я не буду свободен и не смогу делать то, что захочу. Я и там буду прикручен запретами в подсознании, каким-нибудь табу совести или чем-то еще. А это риск. Я всегда должен знать, что делаю в каждом из своих измерений, должен сам себя согласовывать, будто задачу со множеством независимых внешне параметров. Должен. Но не могу пока.
Девять пятьдесят четыре.
- Дед, - позвал я киоскера, и тот поднял на меня испуганный взгляд. "Ну вот, - подумал он, - зря, что ли, этот тип пять минут здесь кантуется, сейчас еще потребует..."
- Дед, - повторил я, - можно я прислонюсь к твоей конторе на пару минут? Сил нет, отдохну и пойду.
- Больной, что ли? - сразу преисполнившись ко мне презрением, уронил киоскер. - Иди, закрываю, не видишь?
Нормальная человеческая реакция. Старик опустил стекло и закрыл киоск снаружи на висячий замок с такой быстротой, будто на горизонте появились футбольные фанаты, желающие приобрести дефицитный номер любимого еженедельника.
Я прислонился к холодному стеклу, стараясь укрепиться устойчивее, чтобы не сползти на землю. Шнур был у меня в руках, и я впервые перед погружением почувствовал, что боюсь. Что еще скрыто во мне? Подсознание человечества? Или - еще глубже - общность миров, в которой я утону, сгорю, не выдержу, выпущу шнур, и тогда не все ли равно, от чего умереть - от вспышки боли здесь, в своем привычном пространстве-времени, или от ужаса непонимания внутри себя?
Шнур начал жечься, мне показалось, что, если я сейчас же не брошу его, на ладонях вспухнут волдыри. Неужели Патриот решил раньше времени?.. Голова... Нет, голова не болит. Еще не болит?
Без четырех десять. Жарко. Я прижал ладони со шнуром (красный! раскалился! печет!) к щекам и впитал холод пальцев, лед, жидкий гелий, абсолютный нуль. Поблизости не было скамьи, чтобы сесть, чтобы держаться за что-то, когда это... Господи, Лена, если бы она была здесь, я положил бы ей голову на колени, она держала бы меня, ее мягкие руки, пухлые как снег, не позволили бы мне метаться... Но Лены нет, мы расстались - три года, не вспоминать, стоп! Не нужно об этом. Я не смогу следовать за шнуром - там, если меня будут держать - здесь. Господи, несмотря на все мои способности, несмотря на все уравнения, я ровно ничего о Мире не знаю. Ничего.
Как гулко тикают секунды. Ныряю.
ПОЕДИНОК
Шнур, все более раскаляясь, пронизывал серую топь, в которой нечем было дышать и незачем думать. Я думал, что повторю прежний путь, но почему-то выскользнул почти сразу, и увиденное было так неожиданно, что я на мгновение решил, что меня вытолкнуло назад и ничего больше не получится.
Был я и не я. Я удобно сидел на стуле, откинувшись на высокую спинку. Комната была маленькая, грязно побеленная, в зарешеченное окно слева сквозь пыльное стекло светила рыжеватая вечерняя луна, передо мной на письменном столе, старом, но прочном, лежала тоненькая папочка с бумагами. У противоположной от окна стены стоял массивный, уверенный в себе сейф. На табурете, не у стола, а поодаль, на полпути к закрытой двери, сидел, согнувшись, человек в жеваном костюме, имевшем когда-то светло-коричневый цвет, а сейчас более похожем на тряпку, о которую долго вытирали ноги. Руки мужчины лежали на коленях, лицо узкое, с нелепыми кустистыми бровями выглядело бы смешным, если бы не трагический взгляд огромных глаз. Глаза мужчины закрылись, и я, не меняя позы, сказал коротко и жестко:
- Не спать!
Я вовсе не повышал голоса, но мужчина вздрогнул, мгновенно выпрямился. Чтобы он окончательно проснулся - работать нам предстояло долго, всю ночь, - я включил настольную лампу (в патрон сегодня ввернули новую, более мощную, завхоз сделал это лично для меня, хорошая лампа, свечей триста) и направил свет в лицо мужчине. Он быстро заморгал, но взгляда не отвел, рефлексы работали, слава богу, не первую ночь мы вот так сидели друг перед другом, беседовали. Я многое знал о нем, он обо мне гораздо меньше, хотя иногда мне казалось, что он читает мысли, провидит будущее и знает прошлое; от этого ощущения мне хотелось коротко взвыть и хрястнуть этого еврея по его нелепому черепу чем-то тяжелым, чтобы мозги прыснули, и тогда я, возможно, узнал бы, о чем он думает.
Я придвинул к себе бланк, обмакнул в чернильницу перо, испачкал кончики пальцев (завхоз, подлюга, опять долил до краев), написал привычно, как уже третью неделю писал почти каждый вечер: "Мильштейн Яков Соломонович, 48 лет, беспартийный, из служащих, еврей."
- Рассказывайте! Мильштейн поднял на меня удивленный взгляд (он ждал других слов?). Так начинался наш разговор всегда, ничего сегодня не изменилось.
- О чем? - вопрос тоже давно стал традиционным, как и мой ответ:
- О вашей антисоветской деятельности в пользу международного сионизма.
Что я говорю? Кто я? Где? Впрочем, шок уже прошел, и я прекрасно понимал, что, где и даже когда. Я - я! - взвесил на ладони тяжелую пепельницу, чтобы этот плешивый Мильштейн увидел и оценил. Вспомнил, что и в этом жесте нет ничего нового - ритуал бесед отработан, и каждую ночь я позволял появляться в наших отношениях только одному (не более!) новому штриху, но именно этот штрих в силу своей неожиданности и отклонения от сценария выводил Мильштейна из себя и позволял мне продвинуться на один небольшой шаг. Шаг сегодня, шаг завтра, время есть, из шагов складывается дорога.
За кого я думал? За себя, Лесницкого? Или за следователя МГБ Лукьянова Сергея Сергеевича тридцати трех лет (возраст Христа, самое время подумать о грехах, а не плодить новые), десять лет в органах, с начала войны, в первый же день призвали - одних на фронт, других сюда. Работа как работа. Корчевать. Потому что социалистическое государство должно быть идеально чистым.
Невозможно строить коммунизм с людьми, думающими по-старому и объективно льющими воду на мельницу мирового империализма. Тем более, что этот еврей мне с самого начала не понравился. Гнилой какой-то. Типичный представитель своей нации - упрям, отвечает вопросами на вопросы, мелочен и вообще туп. Не знаю, каким он был на воле физиком, но здесь, в роли изменника-космополита, он больше на своем месте.
Господи, это думаю я? Спокойно, я не могу пока вмешаться. Топология Мира оказалась сложнее, чем мне представлялось, и шнур вынес меня - мое сознание или суть? - назад, в трехмерие, и опять в прошлое, в сознание Лукьянова, получающего садистское удовольствие от своей благородной миссии, удовольствие, которым он не прочь поделиться и со мной, тем более, что и не подозревает о моем присутствии. Но я-то? Неужели могу только смотреть его глазами и думать его (моими?) мыслями, чувствуя себя спеленутым по рукам и ногам, с кляпом во рту, с выпученными глазами перед картиной, о которой я знал, но никогда не видел и видеть не хотел.
Пятьдесят первый год. Мильштейн молчал и смотрел на меня, щурясь, знал, что закрывать глаза или отворачиваться запрещено. Молчал долго, я тоже не торопился, допрос только начался, и на сегодняшнюю ночь я никаких серьезных целей не ставил - продолжал изматывать, основное будет через неделю, когда этот типчик захлебнется в болоте невсплывших снов. Человеку отмерено определенное количество снов за ночь, и если он не спит, сны ждут и являются следующей ночью. А если и тогда не сомкнуть глаз... Сны раздирают мозг, они должны выплеснуться, и если дней пятнадцать не позволять человеку спать, он может сойти с ума или умереть от взрыва в мозгу, от снов, которые, подгоняя друг друга, начнут ломать сознание. Я это точно знал, это была моя теория, я не раз проверял ее. Помню, Зуев, троцкист, умер во сне, когда его вернули в камеру после семисуточного допроса. Долго что-то кричал и умер. А Миронов рехнулся, не поспав всего неделю. Теперь он рассказывает сны, которые являются ему наяву. И ты будешь рассказывать. Я стану записывать. А ты - подписывать, потому что допрос лишит тебя ума, но не способности царапать свою фамилию.
- Вы состояли в международном сионистском комитете и хотели захватить власть в стране.
Плечи Мильштейна затряслись. Смеется? Плачет?
- Гос-с-поди, да вы хоть знаете, что такое сионизм?! - кричит. Это хорошо, значит, почти готов. Можно дать в зубы, чтобы не орал на следователя, но пусть. Что-нибудь да скажет. - Я физик, поймете ли вы это когда-нибудь?
- Ну хорошо, - согласился я, чувствуя недовольство собой, не нужно было соглашаться, но то ли я и сам устал, то ли интуиция требовала сегодня чуть изменить тактику. - Ну хорошо, вы физик, вот и расскажите, как ваши физические теории работают на мировой сионизм.
Мильштейн перестал трястись и посмотрел на меня, пытаясь что-то разглядеть в слепящем свете. Я выключил лампу.
- А ведь я действительно физик, - с каким-то недоумением сказал Мильштейн.
Он начал раскачиваться на табурете, но глаз не закрывал - помнил, чем это кончается. Он заговорил тихо, монотонно и, судя по всему, будет говорить долго, развезло его, придется записывать, потом разберусь.
- Вы знаете, как вас там, что бумаги пропали, все записи, что я вел шесть лет... Не знаю, ваши коллеги постарались или еще кто-то, но бумаги с расчетами пропали из моего стола на работе... за несколько дней до моего... да. Ну ладно. Я понимаю, что если сейчас не расскажу, а вы не запишете, то никто никогда ничего не узнает... Так и сохранится в истории в вашей интерпретации...
- Послушайте, Мильштейн, - прервал я, - не надо об истории, не теряйте времени. Хотите, я подскажу, как начать? В одна тысяча девятьсот сорок шестом году я вступил в нелегальную ячейку сионистского комитета...
- Господь с вами, - вздохнул Мильштейн, - это вы все равно напишете, зачем же диктовать... Пишите пока то, что скажу я. Так вот, в одна тысяча девятьсот сорок втором, а не сорок шестом году я пришел к выводу о многомерности физического космоса.
- Когда весь народ сражался, вы...
- Я отсиживался в тылу, потому что у меня больное сердце... Вам это известно. Ну, дальше... Философы говорили о многомерии мира давно. У нас, к сожалению, не прочитаешь ни Бердяева, ни Федорова, не говоря о Фрейде... А у них есть дельные мысли о единстве всего физически сущего. Это еще от древних иудеев и индусов идет... Нет, иудеев не надо, представляю, как вы это свяжете с международным сионизмом...
Философски подходя к многомерности космоса, можно понять сущность человека, но невозможно разобраться в реальной материальной сущности мироздания. Тут не философия нужна, она свое сказала. Нужен опыт, физическая модель... Не знаю, записано ль у вас, но я был специалистом по общей теории относительности... был, странно...
- Записано, - пробормотал я, волоча перо по шероховатой бумаге и царапая ее острым кончиком, - буржуазная теория.
1 2 3 4 5 6 7