распродажа душевых уголков
— Главнокомандующий трижды прославленной (несуществующей) Национальной армии! Хох! А военным министром будет Лоссов. Уверяю вас, когда Людендорф тоже поднялся наконец на эстраду, он дрожал от ярости: было совершенно очевидно, что Гитлер обвел его вокруг пальца. Людендорф понятия не имел о том, что готовится переворот, пока они не притащили его сюда. Он произносил какие-то слащавые слова, но был при этом похож на примадонну, которой перед выходом подставили за кулисами ножку.
— Ну, а сам Эгон Гитлер?
— Адольф , с вашего разрешения! Наш скромный пещерный австрияк? Он очень немного хочет для себя! Всего-навсего… — Рейнхольд карикатурно вытянулся в струнку. — Всего-навсего быть единоличным Верховным Диктатором всего Германского рейха! Хох! Хох! Хох!
Кто-то из слушателей презрительно фыркнул.
— Друг мой, но вы бы побывали там! — сказал Рейнхольд, поглядев в его сторону. — Я не в состоянии этого понять… Честно признаюсь, не в состоянии! Я буду рад, если вы, умные головы, объясните мне все это! Гитлер удаляется для приватного, под дулом пистолета, разумеется, «совещания» с Каром и компанией, так как Кар и Лоссов пребывают в полной растерянности и практически находятся под арестом, а молодой роскошный Герман Геринг, звеня и сверкая медалями, остается с нами, чтобы нас развлекать! Но вот Гитлер возвращается: он сбросил свой плащ, и его божественная особа полностью открылась нашим взорам! Наш Титан! Наш новый Прометей! — в мешковатом фраке с хвостом чуть ли не до щиколоток — das arme Kellnerlein! Он снова держит речь : «Ноябрьские преступники», «доблестный фатерланд», «победа или смерть», ну и прочая брехня. За ним говорит Людендорф: «На Берлин — обратного пути нет…» Это же полностью расстраивает сепаратистские планы роялиста Кара, подумалось мне, и как раз в нужный момент! Теперь принц Рупрехт остается не у дел, он пропустил свой выход… Однако же нет! Потому что тут Гитлер, широко известный своими антироялистскими взглядами, выдавливает из себя нечто хвалебное — но сознательно еле слышное — по адресу «Его Величества», в ответ на что Кар всхлипывает, падает в его объятия и тоже лепечет что-то о «кайзере Рупрехте»! Людендорф, по счастью, не слышал ни того, что пробормотал Гитлер, ни того, что пролопотал Кар, — иначе его, конечно, разорвало бы на куски от злости. Ну тут все начинают пожимать друг другу руки, после чего слово берет Государственный Комиссар барон фон Кар, а за ним главнокомандующий — генерал фон Лоссов, а затем начальник полиции — полковник фон Зейсер, и все они, как один, лижут сапоги бывшему австрийскому ефрейтору! Все клянутся ему в верности! Впрочем, на месте Гитлера я бы не поверил ни единому их слову… Совершенно так же, как на месте Рупрехта не поверил бы новоявленным верноподданническим чувствам Гитлера.
Но хватит о подмостках и действующих на них профессиональных комедиантах. Мы, аудитория, все повскакали с мест и глупо выражаем криками свой восторг. «Рейнхольд Штойкель, — твержу я себе, — ты, знаменитый юрист, трезвая голова, ты видишь — это же не политика, это опера. Каждый играет какую-то роль — все играют, все до единого!»
— Опера или оперетка? — раздался чей-то голос позади Рейнхольда.
Рейнхольд повернулся в кресле и внимательно поглядел на вопрошавшего.
— Ага, вот в этом-то и вопрос! Но сейчас еще рано давать ответ, — медленно произнес он. — Впрочем, сдается мне , там было что-то, о чем я уже пытался намекнуть, — что-то не вполне человеческое. Вагнер, спросите вы? Что-то в духе его ранних, незрелых вещей, в духе «Риенци»? Возможно. Во всяком случае, партитура была явно в духе вагнеровской школы … Все эти солдаты-муравьи, все эти жуткие воодушевившиеся человекоподобные насекомые и эти угодливые кролики и хорьки, стоящие на задних лапках… И над всем этим Гитлер… Да, это был Вагнер, но Вагнер в постановке Иеронима Босха !
Рейнхольд произнес все это с такой глубокой серьезностью, понизив голос на последних словах до зловещего шепота, что по спинам слушателей пробежал холодок и в комнате воцарилось молчание. Доктор Рейнхольд недаром снискал себе славу своими выступлениями в суде.
20
Доктор Ульрих разводил пчел, и маленькие медовые пирожные (поданные к ликеру) были фирменным блюдом дома. «Восхитительно! — восклицали гости. — Бесподобный деликатес, так и тает во рту!» Англичанин Огастин был просто шокирован, слушая, как мужчины предаются неумеренным восторгам по поводу еды.
— Гитлеру пришлись бы по вкусу твои пирожные, Ули, — сказал кто-то.
— Но Гитлер обожает все сладкое и липкое, — возразил кто-то другой. — Этих прелестных малюток он бы не сумел оценить. — И говоривший причмокнул губами.
— Верно, потому у него такой землистый цвет лица. — Кажется, это изрек сам доктор Ульрих, который до сегодняшнего вечера едва ли даже слышал когда-нибудь имя Адольфа Гитлера.
— А никто не знает, когда Гитлер подстриг себе усы? — неожиданно спросил Франц у своего соседа. Оказалось, что этого не знает никто. — Дело в том, что, когда я впервые его увидел, усы у него были длинные, висячие.
— Неужели?
— Он стоял на тротуаре и ораторствовал. Но никто его не слушал, ни единая душа: все проходили мимо, словно он был пустое место. Это меня просто обескуражило… Но конечно, я был тогда еще мальчишкой, — как бы оправдываясь, пояснил Франц.
— Представляю себе, как это должно было вас смутить, барон, — сочувственно произнес доктор Рейнхольд. — И как же вы поступили? Собрались с духом и тоже прошли мимо? Или остановились и стали слушать?
— Я… Я как-то не решался поступить ни так, ни эдак, — признался Франц. — Уж очень это выглядело неловко. Я, разумеется, подумал, что это какой-то умалишенный — он, право, казался совершенно сумасшедшим. В конце концов, чтобы не проходить мимо него, я повернул обратно и пошел по другой улице. На нем был старый макинтош, такой мятый, словно он всегда спит в нем не снимая, но при этом он был в высоком крахмальном воротничке, какие носят мелкие государственные чиновники. Волосы висели длинными космами, глаза дикие, выпученные, и мне показалось, что он подыхает с голоду.
— Белый крахмальный воротничок? — переспросил доктор Рейнхольд. — Возможно, что он его тоже не снимает на ночь. Этот чиновничий воротничок значит для него не меньше, чем для монарха-изгнанника титул «Ваше Величество» в устах ростовщика. Или для побежденного генерала возвращенный ему меч. Или смокинг для англичанина-эмигранта, высаженного на папуасском берегу! Это символ его неотъемлемого наследственного права на пожизненную принадлежность к Низшим Слоям Среднего Сословия. Хох!
— В этот день мне положительно не везло, — с кривой усмешкой проговорил Франц. — Свернув на соседнюю улицу, я тотчас наткнулся еще на одного пророка! Этот был одет просто в рыболовную сеть и считал себя святым Петром.
Доктор Рейнхольд понравился Огастину: интеллектуально он явно принадлежал совсем к другому разряду людей, чем Вальтер и Франц (примечательно, что сам Франц разительно менялся в обществе доктора Рейнхольда!). Выбравшись из кресла, в которое его усадили, Огастин подошел к доктору Рейнхольду и без особых околичностей принялся рассказывать ему о мальчике из одной с ним приготовительной школы, который не просто воображал себя богом — он это знал. У него не возникало ни малейших сомнений на этот счет. Но будучи Всемогущим Богом (при этом он был тщедушный, робкий, вечно весь измазанный чернилами), он почему-то не любил признаваться в этом публично, даже когда кто-нибудь большой и важный, имевший право без всяких экивоков получить ответ хоть от самого господа бога (к примеру сказать, староста или капитан крикетной команды), приступал к нему с вопросом: «Лейтон Майнор! В последний раз спрашиваю вас: Бог вы или не Бог?» Он стоял, переминался с ноги на ногу, краснел, но нипочем не хотел сказать ни «да», ни «нет»…
— Может быть, он стыдился своей божественности? Принимая во внимание то состояние, до которого при его попустительстве дошла вселенная?..
— Нет, не думаю, н-н-нет, скорее, он считал, что если вы сами не способны увидеть того, что так явно бросается в глаза, то не дело бога поднимать вокруг этого шумиху и вроде как бы заниматься саморекламой.
Доктор Рейнхольд был восхищен:
— Ну конечно же ! Бог, воплотившийся в английского мальчика, никоим образом не мог вести себя иначе! Собственно, все вы так себя ведете. — И он кротчайшим голосом неожиданно задал Огастину вопрос: — Господин англичанин, ответьте мне, пожалуйста, поскольку это очень меня интересует: вы Бог?
От неожиданности Огастин разинул рот.
— Вот видите! — торжествующе вскричал доктор Рейнхольд. Но тут же, обернувшись к Францу, сказал тоном искреннего раскаяния: — Пожалуйста, познакомьте нас.
Так — с некоторым запозданием — Рейнхольд и Огастин были официально представлены друг другу.
Немец щелкнул каблуками и негромко пробормотал свое имя, но Огастин просто продолжал прерванную беседу:
— Иной раз нам приходилось пребольно выкручивать ему руку, чтобы заставить признаться.
— Силы небесные! — Доктор Рейнхольд, округлив глаза, с притворным испугом воззрился на своего нового знакомого. — Принимая во внимание, кем он был в самом деле, не слишком ли большой опасности вы себя подвергали? — Он хлопнул в ладоши. — Прошу внимания! Позвольте представить вам этого молодого англичанина. По его понятиям, одним из безобидных развлечений для маленьких мальчиков в непогожие вечера может послужить выкручивание рук… господу богу!
— Представьте его тогда лучше Гитлеру, — угрюмо сказала какая-то плотная, коренастая дама.
— Похоже, что и в самом «Кампфбунде» не принимают Гитлера всерьез, — сказал кто-то. — Он не из их заправил.
— Это все вина Пуци, — говорил в это время кто-то другой. — Он начал водить Гитлера на званые вечера и вскружил ему этим голову.
— Его появления достаточно, чтобы испортить любой вечер…
— Ну нет! Он, право же, довольно мил, когда принимается говорить о маленьких детях…
— Пуци Ханфштенгль был вчера вечером вместе с ним и выглядел прямо как Зигфрид, — заметил Рейнхольд. — Или, вернее, выглядел так, словно чувствовал себя Зигфридом, — поправился он.
— Ему теперь вовсе не обязательно появляться под крылышком Ханфштенгля — теперь его уже стали приглашать в некоторые дома…
— В таком случае они получают по заслугам. Я помню один званый обед у Брукманов…
— Это тот знаменитый случай, когда Гитлер пытался проглотить артишок целиком?
— Да еще два года назад в Берлине у Элен Бехштейн…
— А у самого Пуци, в его загородном доме…
— Схема у него все та же и теперь, где бы он ни появился, — сказал, поднимаясь и проходя на середину комнаты, невысокий коренастый мужчина, чем-то смахивавший на актера. — Сначала зловещее многозначительное предупреждение, что ему придется немного запоздать — задерживают неотложные и крайне важные дела. Затем, примерно около полуночи, когда он уже может быть твердо уверен, что позже него никто не придет, он торжественно появляется на пороге, отвешивает хозяйке такой низкий поклон, что становятся видны резинки у него на носках, и преподносит ей букет ярко-красных роз. Затем, отказавшись от предложенного ему кресла, поворачивается к хозяйке спиной и занимает позицию у буфета. Если кто-нибудь обращается к нему, он набивает рот пирожными с кремом и мычит что-то нечленораздельное. Если после этого кто-нибудь осмеливается заговорить с ним вторично, он запихивает в рот еще одну порцию пирожных с кремом. Это не следует понимать так, что в столь избранном обществе ему не по плечу поддерживать беседу — он совершенно сознательно стремится играть роль этакого василиска, чье присутствие замораживает всех и убивает всякую беседу в зародыше. Вскоре в комнате воцаряется гробовая тишина. А он только этого и ждал. Тут он засовывает последнее — недоеденное — пирожное в карман и принимается витийствовать. Чаще всего громит евреев; иногда может ополчиться против Большевистской Угрозы; иногда — против Ноябрьских Преступников, не важно, против чего именно… Но о чем бы он ни говорил, все его речи всегда построены по одному шаблону: сперва они звучат увлекательно, осмысленно, спокойно, но вскоре его голос уже гремит так, что ложечки начинают подпрыгивать на блюдцах. Это продолжается примерно полчаса, иногда час. Затем, совершенно внезапно, он умолкает, чмокает липкими губами руку хозяйки и растворяется в ночи или в том, что еще от нее осталось.
— Какое нахальство! — возмущенно воскликнула молодящаяся и весьма эмансипированная с виду дама.
— Но во всяком случае, одно можно сказать с уверенностью, — задумчиво произнес доктор Рейнхольд, — кто хоть раз встретил герра Гитлера в обществе, тот едва ли позабудет эту встречу.
— Но ведь вспоминать-то о нем будут с отвращением!
— Моя дорогая, — наставительно возразил Рейнхольд, — для делающего карьеру политика иметь друзей — это еще не все, главное — иметь вдоволь врагов!
— Но это же противоречит здравому смыслу!
— Нисколько. Потому что политик карабкается вверх по спинам своих друзей (по-видимому, ни на что другое они и не пригодны), но управлять ему придется с помощью своих врагов.
— Вздор какой! — ангельским, как ей самой казалось, голоском (видимо, чтобы не прозвучало грубо) произнесла эмансипированная молодящаяся дама.
Внезапно в углу комнаты, где сидела всеми позабытая Мици, раздался сдавленный, испуганный крик. Но он затонул в шуме голосов и почти никто его не услышал — не услышал даже Огастин, ибо в эту минуту доктор Рейнхольд предложил показать ему Мюнхен, на что Огастин с живостью воскликнул:
— Когда мне прийти к вам?
— Давайте завтра, если вы не возражаете. Впрочем, нет, я же совсем упустил из виду, что у нас революция. — Доктор Рейнхольд улыбнулся. — Придется отложить на день-два… Скажем, в начале будущей недели?
Вот почему Огастин едва ли не последним заметил странное поведение Мици. Почти все сразу умолкли, когда Мици, вскрикнув, поднялась, сделала два-три шага и стала, вытянув перед собой руки, словно нащупывая что-то.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45
— Ну, а сам Эгон Гитлер?
— Адольф , с вашего разрешения! Наш скромный пещерный австрияк? Он очень немного хочет для себя! Всего-навсего… — Рейнхольд карикатурно вытянулся в струнку. — Всего-навсего быть единоличным Верховным Диктатором всего Германского рейха! Хох! Хох! Хох!
Кто-то из слушателей презрительно фыркнул.
— Друг мой, но вы бы побывали там! — сказал Рейнхольд, поглядев в его сторону. — Я не в состоянии этого понять… Честно признаюсь, не в состоянии! Я буду рад, если вы, умные головы, объясните мне все это! Гитлер удаляется для приватного, под дулом пистолета, разумеется, «совещания» с Каром и компанией, так как Кар и Лоссов пребывают в полной растерянности и практически находятся под арестом, а молодой роскошный Герман Геринг, звеня и сверкая медалями, остается с нами, чтобы нас развлекать! Но вот Гитлер возвращается: он сбросил свой плащ, и его божественная особа полностью открылась нашим взорам! Наш Титан! Наш новый Прометей! — в мешковатом фраке с хвостом чуть ли не до щиколоток — das arme Kellnerlein! Он снова держит речь : «Ноябрьские преступники», «доблестный фатерланд», «победа или смерть», ну и прочая брехня. За ним говорит Людендорф: «На Берлин — обратного пути нет…» Это же полностью расстраивает сепаратистские планы роялиста Кара, подумалось мне, и как раз в нужный момент! Теперь принц Рупрехт остается не у дел, он пропустил свой выход… Однако же нет! Потому что тут Гитлер, широко известный своими антироялистскими взглядами, выдавливает из себя нечто хвалебное — но сознательно еле слышное — по адресу «Его Величества», в ответ на что Кар всхлипывает, падает в его объятия и тоже лепечет что-то о «кайзере Рупрехте»! Людендорф, по счастью, не слышал ни того, что пробормотал Гитлер, ни того, что пролопотал Кар, — иначе его, конечно, разорвало бы на куски от злости. Ну тут все начинают пожимать друг другу руки, после чего слово берет Государственный Комиссар барон фон Кар, а за ним главнокомандующий — генерал фон Лоссов, а затем начальник полиции — полковник фон Зейсер, и все они, как один, лижут сапоги бывшему австрийскому ефрейтору! Все клянутся ему в верности! Впрочем, на месте Гитлера я бы не поверил ни единому их слову… Совершенно так же, как на месте Рупрехта не поверил бы новоявленным верноподданническим чувствам Гитлера.
Но хватит о подмостках и действующих на них профессиональных комедиантах. Мы, аудитория, все повскакали с мест и глупо выражаем криками свой восторг. «Рейнхольд Штойкель, — твержу я себе, — ты, знаменитый юрист, трезвая голова, ты видишь — это же не политика, это опера. Каждый играет какую-то роль — все играют, все до единого!»
— Опера или оперетка? — раздался чей-то голос позади Рейнхольда.
Рейнхольд повернулся в кресле и внимательно поглядел на вопрошавшего.
— Ага, вот в этом-то и вопрос! Но сейчас еще рано давать ответ, — медленно произнес он. — Впрочем, сдается мне , там было что-то, о чем я уже пытался намекнуть, — что-то не вполне человеческое. Вагнер, спросите вы? Что-то в духе его ранних, незрелых вещей, в духе «Риенци»? Возможно. Во всяком случае, партитура была явно в духе вагнеровской школы … Все эти солдаты-муравьи, все эти жуткие воодушевившиеся человекоподобные насекомые и эти угодливые кролики и хорьки, стоящие на задних лапках… И над всем этим Гитлер… Да, это был Вагнер, но Вагнер в постановке Иеронима Босха !
Рейнхольд произнес все это с такой глубокой серьезностью, понизив голос на последних словах до зловещего шепота, что по спинам слушателей пробежал холодок и в комнате воцарилось молчание. Доктор Рейнхольд недаром снискал себе славу своими выступлениями в суде.
20
Доктор Ульрих разводил пчел, и маленькие медовые пирожные (поданные к ликеру) были фирменным блюдом дома. «Восхитительно! — восклицали гости. — Бесподобный деликатес, так и тает во рту!» Англичанин Огастин был просто шокирован, слушая, как мужчины предаются неумеренным восторгам по поводу еды.
— Гитлеру пришлись бы по вкусу твои пирожные, Ули, — сказал кто-то.
— Но Гитлер обожает все сладкое и липкое, — возразил кто-то другой. — Этих прелестных малюток он бы не сумел оценить. — И говоривший причмокнул губами.
— Верно, потому у него такой землистый цвет лица. — Кажется, это изрек сам доктор Ульрих, который до сегодняшнего вечера едва ли даже слышал когда-нибудь имя Адольфа Гитлера.
— А никто не знает, когда Гитлер подстриг себе усы? — неожиданно спросил Франц у своего соседа. Оказалось, что этого не знает никто. — Дело в том, что, когда я впервые его увидел, усы у него были длинные, висячие.
— Неужели?
— Он стоял на тротуаре и ораторствовал. Но никто его не слушал, ни единая душа: все проходили мимо, словно он был пустое место. Это меня просто обескуражило… Но конечно, я был тогда еще мальчишкой, — как бы оправдываясь, пояснил Франц.
— Представляю себе, как это должно было вас смутить, барон, — сочувственно произнес доктор Рейнхольд. — И как же вы поступили? Собрались с духом и тоже прошли мимо? Или остановились и стали слушать?
— Я… Я как-то не решался поступить ни так, ни эдак, — признался Франц. — Уж очень это выглядело неловко. Я, разумеется, подумал, что это какой-то умалишенный — он, право, казался совершенно сумасшедшим. В конце концов, чтобы не проходить мимо него, я повернул обратно и пошел по другой улице. На нем был старый макинтош, такой мятый, словно он всегда спит в нем не снимая, но при этом он был в высоком крахмальном воротничке, какие носят мелкие государственные чиновники. Волосы висели длинными космами, глаза дикие, выпученные, и мне показалось, что он подыхает с голоду.
— Белый крахмальный воротничок? — переспросил доктор Рейнхольд. — Возможно, что он его тоже не снимает на ночь. Этот чиновничий воротничок значит для него не меньше, чем для монарха-изгнанника титул «Ваше Величество» в устах ростовщика. Или для побежденного генерала возвращенный ему меч. Или смокинг для англичанина-эмигранта, высаженного на папуасском берегу! Это символ его неотъемлемого наследственного права на пожизненную принадлежность к Низшим Слоям Среднего Сословия. Хох!
— В этот день мне положительно не везло, — с кривой усмешкой проговорил Франц. — Свернув на соседнюю улицу, я тотчас наткнулся еще на одного пророка! Этот был одет просто в рыболовную сеть и считал себя святым Петром.
Доктор Рейнхольд понравился Огастину: интеллектуально он явно принадлежал совсем к другому разряду людей, чем Вальтер и Франц (примечательно, что сам Франц разительно менялся в обществе доктора Рейнхольда!). Выбравшись из кресла, в которое его усадили, Огастин подошел к доктору Рейнхольду и без особых околичностей принялся рассказывать ему о мальчике из одной с ним приготовительной школы, который не просто воображал себя богом — он это знал. У него не возникало ни малейших сомнений на этот счет. Но будучи Всемогущим Богом (при этом он был тщедушный, робкий, вечно весь измазанный чернилами), он почему-то не любил признаваться в этом публично, даже когда кто-нибудь большой и важный, имевший право без всяких экивоков получить ответ хоть от самого господа бога (к примеру сказать, староста или капитан крикетной команды), приступал к нему с вопросом: «Лейтон Майнор! В последний раз спрашиваю вас: Бог вы или не Бог?» Он стоял, переминался с ноги на ногу, краснел, но нипочем не хотел сказать ни «да», ни «нет»…
— Может быть, он стыдился своей божественности? Принимая во внимание то состояние, до которого при его попустительстве дошла вселенная?..
— Нет, не думаю, н-н-нет, скорее, он считал, что если вы сами не способны увидеть того, что так явно бросается в глаза, то не дело бога поднимать вокруг этого шумиху и вроде как бы заниматься саморекламой.
Доктор Рейнхольд был восхищен:
— Ну конечно же ! Бог, воплотившийся в английского мальчика, никоим образом не мог вести себя иначе! Собственно, все вы так себя ведете. — И он кротчайшим голосом неожиданно задал Огастину вопрос: — Господин англичанин, ответьте мне, пожалуйста, поскольку это очень меня интересует: вы Бог?
От неожиданности Огастин разинул рот.
— Вот видите! — торжествующе вскричал доктор Рейнхольд. Но тут же, обернувшись к Францу, сказал тоном искреннего раскаяния: — Пожалуйста, познакомьте нас.
Так — с некоторым запозданием — Рейнхольд и Огастин были официально представлены друг другу.
Немец щелкнул каблуками и негромко пробормотал свое имя, но Огастин просто продолжал прерванную беседу:
— Иной раз нам приходилось пребольно выкручивать ему руку, чтобы заставить признаться.
— Силы небесные! — Доктор Рейнхольд, округлив глаза, с притворным испугом воззрился на своего нового знакомого. — Принимая во внимание, кем он был в самом деле, не слишком ли большой опасности вы себя подвергали? — Он хлопнул в ладоши. — Прошу внимания! Позвольте представить вам этого молодого англичанина. По его понятиям, одним из безобидных развлечений для маленьких мальчиков в непогожие вечера может послужить выкручивание рук… господу богу!
— Представьте его тогда лучше Гитлеру, — угрюмо сказала какая-то плотная, коренастая дама.
— Похоже, что и в самом «Кампфбунде» не принимают Гитлера всерьез, — сказал кто-то. — Он не из их заправил.
— Это все вина Пуци, — говорил в это время кто-то другой. — Он начал водить Гитлера на званые вечера и вскружил ему этим голову.
— Его появления достаточно, чтобы испортить любой вечер…
— Ну нет! Он, право же, довольно мил, когда принимается говорить о маленьких детях…
— Пуци Ханфштенгль был вчера вечером вместе с ним и выглядел прямо как Зигфрид, — заметил Рейнхольд. — Или, вернее, выглядел так, словно чувствовал себя Зигфридом, — поправился он.
— Ему теперь вовсе не обязательно появляться под крылышком Ханфштенгля — теперь его уже стали приглашать в некоторые дома…
— В таком случае они получают по заслугам. Я помню один званый обед у Брукманов…
— Это тот знаменитый случай, когда Гитлер пытался проглотить артишок целиком?
— Да еще два года назад в Берлине у Элен Бехштейн…
— А у самого Пуци, в его загородном доме…
— Схема у него все та же и теперь, где бы он ни появился, — сказал, поднимаясь и проходя на середину комнаты, невысокий коренастый мужчина, чем-то смахивавший на актера. — Сначала зловещее многозначительное предупреждение, что ему придется немного запоздать — задерживают неотложные и крайне важные дела. Затем, примерно около полуночи, когда он уже может быть твердо уверен, что позже него никто не придет, он торжественно появляется на пороге, отвешивает хозяйке такой низкий поклон, что становятся видны резинки у него на носках, и преподносит ей букет ярко-красных роз. Затем, отказавшись от предложенного ему кресла, поворачивается к хозяйке спиной и занимает позицию у буфета. Если кто-нибудь обращается к нему, он набивает рот пирожными с кремом и мычит что-то нечленораздельное. Если после этого кто-нибудь осмеливается заговорить с ним вторично, он запихивает в рот еще одну порцию пирожных с кремом. Это не следует понимать так, что в столь избранном обществе ему не по плечу поддерживать беседу — он совершенно сознательно стремится играть роль этакого василиска, чье присутствие замораживает всех и убивает всякую беседу в зародыше. Вскоре в комнате воцаряется гробовая тишина. А он только этого и ждал. Тут он засовывает последнее — недоеденное — пирожное в карман и принимается витийствовать. Чаще всего громит евреев; иногда может ополчиться против Большевистской Угрозы; иногда — против Ноябрьских Преступников, не важно, против чего именно… Но о чем бы он ни говорил, все его речи всегда построены по одному шаблону: сперва они звучат увлекательно, осмысленно, спокойно, но вскоре его голос уже гремит так, что ложечки начинают подпрыгивать на блюдцах. Это продолжается примерно полчаса, иногда час. Затем, совершенно внезапно, он умолкает, чмокает липкими губами руку хозяйки и растворяется в ночи или в том, что еще от нее осталось.
— Какое нахальство! — возмущенно воскликнула молодящаяся и весьма эмансипированная с виду дама.
— Но во всяком случае, одно можно сказать с уверенностью, — задумчиво произнес доктор Рейнхольд, — кто хоть раз встретил герра Гитлера в обществе, тот едва ли позабудет эту встречу.
— Но ведь вспоминать-то о нем будут с отвращением!
— Моя дорогая, — наставительно возразил Рейнхольд, — для делающего карьеру политика иметь друзей — это еще не все, главное — иметь вдоволь врагов!
— Но это же противоречит здравому смыслу!
— Нисколько. Потому что политик карабкается вверх по спинам своих друзей (по-видимому, ни на что другое они и не пригодны), но управлять ему придется с помощью своих врагов.
— Вздор какой! — ангельским, как ей самой казалось, голоском (видимо, чтобы не прозвучало грубо) произнесла эмансипированная молодящаяся дама.
Внезапно в углу комнаты, где сидела всеми позабытая Мици, раздался сдавленный, испуганный крик. Но он затонул в шуме голосов и почти никто его не услышал — не услышал даже Огастин, ибо в эту минуту доктор Рейнхольд предложил показать ему Мюнхен, на что Огастин с живостью воскликнул:
— Когда мне прийти к вам?
— Давайте завтра, если вы не возражаете. Впрочем, нет, я же совсем упустил из виду, что у нас революция. — Доктор Рейнхольд улыбнулся. — Придется отложить на день-два… Скажем, в начале будущей недели?
Вот почему Огастин едва ли не последним заметил странное поведение Мици. Почти все сразу умолкли, когда Мици, вскрикнув, поднялась, сделала два-три шага и стала, вытянув перед собой руки, словно нащупывая что-то.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45