https://wodolei.ru/catalog/dushevie_poddony/arkyl/
HarryFan
«Ричард Хьюз. Лисица на чердаке. Деревянная пастушка.»: Прогресс; Москва; 1981
Ричард Хьюз
ЛИСИЦА НА ЧЕРДАКЕ
МОЕЙ ЖЕНЕ,
а также моим детям (особенно Пенелопе) с сердечной благодарностью за их помощь
КНИГА ПЕРВАЯ
«ПОЛЛИ И РЕЙЧЕЛ»
1
Тишину нарушал только равномерный шорох лебединых крыльев — упруго вытянув шеи, лебеди летели невысоко над землей в сторону моря.
День был теплый, влажный, безветренный: движение воздуха ощущалось, как мягкое прикосновение крыл, и дождь, казалось, не падал, а парил над землей. Капли дождя серебрились повсюду: камыш в глубоких, густо заросших, заболоченных низинах клонился под их тяжестью; стадо черных коров мелкой породы казалось окутанным влагой, как паутиной, и капельки дождя сверкали на рогах животных, подобно бриллиантам. Утонув почти по колено в болотистом грунте, коровы производили впечатление каких-то странно коротконогих существ.
Болота тянулись миля за милей. Со стороны моря их окаймляли дюны, невидимые за сероватой дымкой, сплавившей на горизонте землю с небом. Со стороны суши они упирались в массивные валлийские холмы, скрытые за еще более плотной серой завесой тумана. И лишь одинокая калитка, выступая из этой серой мглы, маячила впереди; там, где тропа взбегала на пешеходные мостки, перекинутые над длинной запрудой, и здесь, в густых, влажных зарослях куманики, был отчетливо ощутим запах лисицы, слишком отягощенный влагой, чтобы подняться и рассеяться в воздухе.
Калитка резко скрипнула и рассыпала каскад дождевых брызг, когда в нее, один за другим, прошли двое мужчин. Оба были в тяжелых непромокаемых плащах. Тот, что с виду был старше и в поношенном плаще, нес два дробовика, и на видавшей виды веревке, заменявшей ему пояс, висела подстреленная ржанка. Под капюшоном плаща, надвинутым поверх зюйдвестки, угадывались резкие черты грубоватого, обветренного лица, но длинные обвислые усы скрывали очертания рта и подбородка. Второй, помоложе, был высок, хорошо сложен, и поступь его была упруга, хотя он нес на плече ребенка. Тоненькие, перепачканные тиной ножки девочки бились о его грудь, голова и руки свисали вдоль спины. Следом за ним, не отставая ни на шаг, бежала черная собака — вышколенная, шустрая и мокрая.
Внезапно тот, что постарше, с силой сдул капли влаги с густой завесы усов, словно намереваясь что-то сказать, но, бросив искоса взгляд на своего спутника, так и не промолвил ни слова. Лицо молодого человека не выражало печали — только недоумение и испуг.
Часом позже двое путников, оставив болота позади, начали подниматься по крутому склону холма. Здесь, на возвышенности, стояли величественные, но неухоженные деревья заброшенного парка. Климат этой юго-западной окраины Уэльса был столь мягок, а могучие кроны деревьев сплетались в такой плотный шатер, что старые кусты азалий, посаженные когда-то вдоль просеки, превратились в карликовые деревья, а рододендроны разрослись вширь, захватив добрую половину того, что было некогда посыпанной гравием подъездной аллеей. В годы войны стальные ободья колес тяжелых фермерских фургонов оставили в мягком грунте этой заброшенной аллеи глубокие колеи; теперь же во многих местах путь был завален упавшими деревьями и сучьями, и аллея стала вовсе не проезжей.
Путники свернули вскоре на боковую тропинку, которая, сокращая путь, шла круто вверх между замшелой скалой высотою с дом и топкой поляной, поросшей гигантским бамбуком.
За бамбуковыми зарослями тропинка, как в туннель, нырнула под казавшийся нескончаемым рододендроновый свод, где то и дело приходилось идти согнувшись, так как почти все подпорки, когда-то поддерживавшие узловатые ветви, оставляя свободным проход, сгнили и валялись на земле. Где-то в центре этого заброшенного парка рододендроновый туннель пролегал близ невысокой каменной часовни, но и здесь буйство растительности проявилось с грубой бесцеремонностью: туннель был завален обломками, мраморный фавн лежал, уткнувшись лицом в густое сплетение плюща, оборванного его падением, и даже купол этого маленького храма покривился. Пройдя этим темным, сырым туннелем до конца одичавшего парка, путники увидели наконец над собой белесый свод неба.
Впереди, подобно ступеням гигантской лестницы, в склон холма уступами врезались террасы сада. Эти террасы спускались к извилистой цепочке заросших кувшинками прудов и роще, прорезанной серебристой излучиной реки. На вершине холма возвышался дом. Когда двое мужчин и собака, поднявшись по склону холма, свернули направо вдоль верхней террасы, их шагающие фигуры на фоне дома оказались странно маленькими, почти игрушечными, так как старинное это здание было еще огромней, чем представлялось издали. И оно поражало своим безмолвием, в нем не было ни малейшего признака жизни — ни растворенного окна, ни завитка дыма хотя бы над одной из сотни труб. Лишь негромкий стук мокрых сапог пришельцев о каменные плиты двора нарушал тишину.
Верхняя терраса упиралась в пристройку — высокую шестиугольную оранжерею викторианского стиля, казавшуюся каким-то странным наростом на теле старинного здания с его готическими окнами в узорчатых чугунных переплетах и сумеречно поблескивающими бристольскими красными и синими стеклами. Там, где оранжерея примыкала под углом к основному зданию, в старой каменной кладке дома виднелась узкая, малоприметная дверь, и здесь путь мужчин наконец оборвался: молодой человек, несший тело ребенка, взял у своего диковато-угрюмого, необщительного спутника оба дробовика и отослал его прочь. После чего, не снимая с плеча своей ноши, он вошел в дом, мокрая собака последовала за ним, и дверь у них за спиной захлопнулась с глухим стуком.
2
Молодого человека звали Огастин (как звали собаку, я позабыл).
У Огастина была очень гладкая, белая кожа, которая нередко сопутствует рыжеватым волосам, короткий, усеянный мелкими веснушками нос и высокий умный лоб. Обычно его юное лицо казалось безмятежным, но сейчас на нем лежал отпечаток только что пережитого потрясения, и с минуту он стоял совершенно неподвижно, не снимая мокро поблескивавшего плаща, окидывая словно бы изумленным взглядом стены знакомой комнаты, встретившей его приветливым теплом. Затем его расширенные зрачки завороженно приковались к ружью его прадедушки, словно он видел это ружье впервые. Красивая, кованой работы двустволка с серебряной насечкой, с истонченными долголетней стрельбой черными, отливающими синевой стволами стояла на почетном месте в высокой застекленной витрине, служа главным украшением комнаты. К задней внутренней стенке витрины над двустволкой была прикреплена кнопками старая фотография. Некто кудлатый, коренастый и заросший до бровей, с двустволкой, перекинутой через плечо, стоял в центре этой фотографии, а по бокам его стояли двое лесничих, таких же заросших и кудлатых, в егерских шапочках. От времени фотография выцвела и стала желтовато-бурой, но, когда Огастин остановил на ней свой напряженный взгляд, ему показалось, что тусклые эти фигуры растут, становятся более отчетливыми и смотрят на него так, словно хотят дать ему совет. Затем поле его зрения расширилось и в него попало и все остальное семейство бережно хранимых ружей, собранных в этом большом стеклянном вместилище — ружья всех калибров, от грачиных и детских двадцатого калибра до тяжелого дробовика, — и у всех у них был вид советников при главном ружье-ветеране.
Огастин отвел глаза. В углу комнаты помещалась его коллекция удочек. Поставленные толстым концом в большую надтреснутую вазу, они торчали из нее, словно стрелы из колчана, и ему почудилось вдруг, что их кончики вибрируют, как антенны, его антенны. Над удочками с потрескавшихся оштукатуренных стен скалили зубы чучела выдр. Тонкое облачко пара, виясь над неустанно кипящим котелком на круглой чугунной печке, казалось, настойчиво приглашало к столу коричневый, стоявший на полке чайник, и буханку хлеба, и нож, и горшочек с джемом. И все это — и ружье, и свои удочки, и даже мебель, и котелок, и буханку хлеба — он внезапно ощутил как часть себя самого, чувствующую, осязающую часть себя самого, и ему показалось, что эта с детства любимая Ружейная комната и он сам стали как бы единой живой плотью и его «я» уже не вмещалось больше в его телесную оболочку — оно расширилось, выросло до непривычных размеров, заполнив всю эту комнату. А там, за четырьмя ее стенами, лежало то чуждое, враждебное, что называлось «миром».
Это длилось всего несколько секунд. Усилием воли Огастин заставил себя вернуться к нормальному восприятию действительности, осознав, что на мгновение утратил с ней связь, и тут же его мысли вернулись к той крохотной частице этого чуждого мира, которую он принес сюда и которая все еще покоилась на его плече.
Старинное стрельчатое окно напоминало о том, что когда-то это помещение было домовой часовней. И все-таки здесь он свою ношу не сложит, нет, ни на секунду.
Теперь посреди комнаты стоял круглый дубовый стол, и на его поверхности — под крошками, оставшимися от утреннего завтрака, под масляными пятнами, оставшимися после чистки ружей, производившейся на этом столе из года в год, под пятнами крови, оставленными лежавшей на нем когда-то убитой дичью, — и сейчас еще были различимы чернильные пятна, полуистершиеся надписи и выщерблины, сделанные ножом, — следы еще более давнего пребывания стола в классной комнате. Огастин шагнул к столу, чтобы положить на него ружья, и его собственные инициалы — О.Л.П.-Г. — сразу бросились ему в глаза на темном дереве столешницы; когда-то (вспомнилось ему), много лет назад, одним холодным ветреным утром он наколол их кончиком стрелки компаса и раскрасил, в подражание своему кузену Генри, который был старше его и перед которым он благоговел. В этом доме — хотя он и не был его родительским домом — Огастин провел немалую часть своего детства. Его двоюродные дедушки постоянно приглашали его к себе — главным образом для того, чтобы он составил компанию Генри, — и он с малых лет часто и подолгу гостил здесь. А вот и инициалы самого Генри — Г.П.-Г (несравненно более изящно вырезанные, разумеется, чем его собственные) — проглянули сквозь позднейшие наслоения…
А это маленькое охотничье ружье за стеклом (на секунду оно словно бы выступило вперед, как это бывает с фигурами на групповых портретах) принадлежало Генри и было первым его ружьем. Когда Генри вырос и не захотел больше пользоваться детским ружьем, оно перешло к Огастину, и тот тоже стал учиться стрелять. Все это, понятно, было до четырнадцатого года, в безмятежную предвоенную пору, когда оба старика были еще живы, а их наследником считался Генри.
Огастин, все еще с телом ребенка на плече, направился к телефону, висевшему на стене за дверью. Аппарат имел странный вид и явно был сделан на заказ, с двумя слуховыми трубками — с одного боку и с другого, — дабы им мог пользоваться и тот, кто глух на правое, и тот, кто глух на левое ухо. А на его древность указывала ручка, которую следовало крутить для вызова телефонистки. Огастин покрутил ручку и попросил, чтобы его соединили с полицейским участком. Он произносил слова раздельно, монотонно: так говорят те, чьим уделом — по собственной воле и выбору — стало одиночество, кто предпочитает тратить как можно меньше слов и прибегать к ним как можно реже.
Наконец из аппарата послышался ответ. Смысл его заключался в том, что сержант приедет сегодня же вечером на велосипеде поглядеть, что там такое, но до утра ему едва ли удастся раздобыть санитарный автомобиль. На эту ночь труп придется оставить там, где он сейчас находится.
Когда наконец (в одном из отдаленных покоев — полутемном, элегантно обставленном, которым он никогда прежде не пользовался) Огастин снял крохотное тело с плеча, он увидел, что оно окоченело. Ребенка больше не существовало — был просто труп. Нежное податливое тело восприняло форму его плеча, на котором оно так долго покоилось, и, затвердев, превратилось как бы в его матрицу. Если бы (не дай господь!) ему пришлось снова положить его на плечо, оно облегло бы его, как хорошо пригнанная одежда.
В этом огромном пустом доме Огастин был один на один с трупом. Он положил его на большой зачехленный диван и, поспешно пройдя через огромный каменно-безмолвный холл, направился вымыть занемевшие руки.
3
Огастин вычистил оба дула двустволки, насухо вытер полотенцем собаку — на какое-то время это целиком поглотило его внимание, — после чего почувствовал, что не знает, чем себя занять до приезда сержанта. Ему вдруг захотелось чего-нибудь сладкого, и он проглотил полную ложку сахарного песку, но ни к какой другой еде притронуться не мог, потому что снова начал ощущать свои руки: они казались непомерно большими и недостаточно чисто вымытыми . Ему неприятно было даже взять в руки книгу, словно он боялся ее замарать.
Не зная, куда себя деть, он вышел из Ружейной комнаты и почти бессознательно забрел в бильярдную. Здесь пахло старыми коврами и старой кожей. Сюда он тоже редко наведывался последнее время, но в отличие от остальных помещений окна тут не были закрыты ставнями и угасающий дневной свет позволял различать предметы.
Бильярдные всегда просторны. В детстве эта бильярдная казалась Огастину огромной, как небесный свод. К тому же это была комната чудес: ведь каждому ясно, что в комнате, куда сквозь стену просунул из Африки (она же где-то там, за штукатуркой!) свою рогатую морду носорог, может произойти все, что угодно. (Не раз еще совсем крошкой Огастин до завтрака заглядывал украдкой в дверную щелку, чтобы проверить, не высунулся ли носорог из своего деревянного воротника еще чуточку дальше.)
Это была мужская комната — ни одна женщина, за исключением горничных, не переступала ее порога. И так уж повелось, что она дала приют всем тем предметам, которые ни одна утонченная женщина с хорошим вкусом никогда не потерпит в своем доме. Стены здесь были угрюмого, шоколадно-коричневого цвета.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45