https://wodolei.ru/catalog/dushevie_kabini/
А счастье было так возможно,
Так близко!..
К Шестой симфонии текста нет, но как внятно слово! Я прокручу только вторую половину. Там, в финале, — одна знаменательная ключевая фраза, в которой вся суть вещи, ее мысль, биение сердца и плач. Она звучит в повторах двенадцать, кажется, раз. Тоже спадом вниз, таким изнемогающим выдохом отчаяния…
Но это — в конце, а сперва вы слышите, как шумит вокруг вас жизнь; речитативы движения: шаг, рысь, ход поезда, топот толпы. Ближе, ближе, горны вопят где-то за стеной, за вашей дверью; и это не просто движение, это что-то наступает на вас, чужеродное, вызывающее, исступленное. Это — угрозы, как щелк бича — сверху вниз, сверху вниз. Все замирает вокруг, затаивает в ужасе дыхание, и тогда (если подставить слова):
О расставанье с жизнью!
Смерть, я твой голос слышу!..
Потом идет будто много раз повторенное: зачем? Не надо! Заче-ем?.. И на звуковых спадах уже слышна поступь смерти, ее приближение. Взмет вверх — как глаза к небу, когда набирают полную грудь воздуха, и снова отчаянное:
О расставанье с жизнью!..
И дальше вы уже слышите, как откипает жизнь, как отлетает последний вздох…
Я навсегда запомнил этот необычный концерт — звуки, смягченные, как педалью, полусумеречным влажным воздухом, и прибитые дождем дюны вокруг. И самое Ию: под почерневшим от дождя зонтиком сидит она сперва со складкой на переносице: доставлю, мол, вам удовольствие, так и быть… А потом, к финалу, неожиданно для меня включается целиком в эту почти мистическую мозаику звуков — я вижу, как поводит ее кряду несколько раз в такт скрипичным пронзительным взлетам и отжимает краску со щек. «Страшно! — говорит она полушепотом. — И знаете: это словно бы обо мне!.. В общем — почти убедили, спасибо!»
Я записываю на свое конто эту маленькую победу.
2
На суету, говорит пословица, и смерти нет!
Не было ее и на мою суету и смуту: после схватки с издателем мы переделали договор на новый, уже о другой книге — не мемуары, а некий гибрид мемуаров самой острой современности.
Но современностью оказывалось все то же мое северное приключение. Правда, м авторский его пересказ и хлопоты, как слепить целое, стал вползать теперь вымысел но главное было подлинно, и в этом глав ном слишком живо бился пульс жизни и нахватало конца, которого я не в силах был подменить выдумкой.
В итоге, как бывало и раньше, я отложил месяца на два эту работу, занявшись другой, поскучней, и неожиданно обрел спокойствие. Когда зазеленели в вашингтонском сквере деревья, за которыми наблюдал с балкона, эта вторая моя работа поспела уже в журнал, сам я гадал, где стану проводить лето, и тихий ветер забвенья шелестел у меня в памяти.
И вдруг — посланье от Моб!
Мы переписывались с нею изредка. Еще осенью писала она, что Ия уехала из К с какой-то бригадой в Париж, после того как родители пробовали свести ее к одному знаменитому врачу, лечившему от наркотиков другим, менее убийственным наркотиком же. Чуть попозже узнал от нее же, что бригада эта перебралась куда-то еще, в неизвестном направлении. В остальных двух или трех письмах упоминаний об Ии больше не было.
И вдруг — громом с ясного неба:
«Отыскался след Тарасов!» Пришло известие от Ии из Сан-Франциско — вот куда ее занесло! Зиму она провела где-то близко от Голливуда. Письмо душераздирающее: крах всех ожиданий и личный — прежде всего. Пишет: «Теперь уж ничто меня не спасет…» Собирается сейчас в Ваш Вавилон. Не хотела об этом сообщать, но Пьер уверяет, что надо, и я уступаю. Надеюсь, что это Вас не встревожит, что летний эпизод полузабыт, да и Ия вряд ли Вас так уж помнит. Однако, обещайте мне…» И пустяки дальше.
«Не встревожит», «эпизод полузабыт»… — какое удивительное «пальцем в небо»!
А я вот держу перед собой это письмо Моб, перечитываю еще и еще и понимаю, что с той самой минуты, когда я его прочитал, какая-то часть меня встанет на бессменную вахту, а сказать без литературщины — буду вздрагивать теперь при каждом звонке, затаивать дыхание, открывая почтовый ящик, и, может быть, даже шарить глазами по лицам в толпе, отыскивая там некие вожделенные черты. Словом — здравствуй, смута моя, ожившая снова, когда думал, что совсем тебя одолел!
За этими размышлениями как раз и застал меня Сэм в тот вечер.
Среди многих его ипостасей художник был в нем сильнее прочего, и творческим глазом видел он мир всего впечатлительней: умилялся и писал, главным образом, весьма уродливых женщин, раскрывая в каждой ее особое бытийное неблагообразие и гримасы судьбы.
Склонность эта объясняет, может быть, и тот раз, с которым он схватился за мою историю, которую, сам не знаю зачем, я ему рассказал.
Чтобы окончательно его объяснить, скажу, что их было два Сэма: утренний и вечерний. Сэм утренний творил и работал у себя дома, в мансарде, которую как-то ухитрился отыскать в этом городе без мансард, а если по письменной части — то в читальнях, где был завсегдатаем. Вечерний Сэм — только созерцал и беседовал. Средостением между обоими был полдник с обильным возлиянием, которое, собственно, и осуществляло метаморфозу.
Ко мне пришел Сэм вечерний и, выслушав письмо и к нему комментарий, зажегся, как факел:
— Что решили вы делать?
— Что тут можно решить, чудак вы! — ничего!
— Как «ничего»! Искать! Спасти, может быть, эту несчастную в самый последний миг. Вытянуть со дна, перед которым горьковское — детские радости. Найти!!
— Найти иголку в стогу? субмарину, затонувшую в Атлантике?
Он вскочил, потрясая над головой руками:
— Отказываюсь видеть в вас писателя! Как! Вы не верите в мистику совпадений и встреч? В невероятности, которые исправляют самые вероятные графики? Стыдитесь! Командовать парадом буду я! Есть у вас ее фото?
Единственный снимок, который в нарушение нашей конвенции сделал я с Ии, представлял ее загорающей на песочке спиной ко мне. Пленка от лежанья на солнце попортилась, и отпечаток вышел размытым и точечным. Я заказал увеличение маслом одному из подвальных художников Зеленой Деревни, и получилось неожиданно хорошо, в манере неоимпрессионизма Сера. Картина висела сейчас у меня с Сэмом перед глазами, и я осторожно отвел в сторону свои, чтобы не навести его на мысль…
— Фото нет, — сказал я.
— Тогда… — потянул он с моего стола блокнот, — ответьте мне на вопросы, я попобую один фокус…
Он закурил трубку и стал похож на частного детектива из серийного фильма, ставя какие-то закорючки по углам листа. Вопросы касались Ииного роста, цвета глаз, волос, но были и вполне, по-моему, идиотские, лишенные видимого смысла.
Однако, когда он, посопев и напустив вокруг себя тучу сладкого дыма, показал мне эскиз — я ахнул! Что значит, в самом деле, талант! Это, конечно, была не Ия, но нечто так близко подвоплотившееся к ней, что, казалось, две-три искорки изнутри — и встрепенется именно она, как из кусков сложенный мертвый Иван-царевич от спрыска живой водой.
— Это удивительно! Вы не работаете ли, часом, в полиции, где составляют такие портреты-догадки на неизвестных преступников?
— Я пойду! — говорит он, не слушая. — У меня еще несколько важных встреч этим вечером. Я сообщу вам свой план, когда выработаю.
3
Он сообщил.
И так начались в эту весну, очень мокрую и продувную, наши с ним вечера.
Я никогда не предполагал, что моя история его так захватит! Сам я не находил в себе мужества верить в «Экспедицию ПСД» (Поиски Скандинавской Девушки) — как назвал это Сэм; как-то не представлял себе зримо успеха (спасание все-таки было непрошеным), ходил с ним всюду, полуприкидываясь, что разделяю его надежды, но погасить в себе скрытое, почти мучительное ожидание «сигнала» не мог, и в часы вечернего одиночества — избавиться от нелепого прислушивания к шорохам и шагам, которым неоткуда было взяться!
— Она превосходно сложена, вы говорите? — спрашивает Сэм, пыхтя трубкой. — Значит, надо пошнырять по всем зрелищам с гёрлс, где только есть!
И мы сидим в городском мюзик-холле, разглядывая в бинокли розовоногий на авансцене всплеск в перемежающихся цветных заревах; или из полутрущобного партера тщимся рассмотреть на затемненной сцене лица клубящихся на ковре голышей.
— Интересно, хоть и маловато шансов! — звонит он однажды, когда я уже собираюсь спать. — Есть убежище, называется «Веселые Евы». Там две раздеваются, и одна по описанию здорово близка к СД. Приятель мне говорил; я показал ему свой набросок — он так и вскинулся. Буду ждать вас у Главного вокзала в одиннадцать. Надо проверить!
«Надо проверить» — и, значит, бесполезно возражать.
Темные, под мореный дуб, стены и на них розовые в рамках Евы самых различных размеров и поз.
На квадратной посреди зальца эстраде под лучистыми софитами с потолка — золотистая, как подсолнечник, Ева живая.
— Я уже узнал, сейчас ее сменит наша! — говорит Сэм и заказывает себе виски.
Откуда-то из-за угла ревет антимузыка. Ева приседает и складывается, гнет мостик, свинчивается и развинчивается, сверкая блестяшкой, приткнувшей пупок, лоснясь кожей, льняным каскадом волос, а когда выпрямляется, застывая, чья-то восторженная рука сует под ее узкую ступню свернутую трубочкой пятерку.
— А ведь очаровательна, а? — кивает мне Сэм, поймав взор в нашу сторону, и высоко поднимает стакан, а с эстрады делают ему ручкой. — Эту дуру природа слепила как свой шедевр. И не такой ли вот красоте поэты приписывали выражение вечности?
Я забыл сказать, что после пятого при мерно виски Сэма всегда кренит на цитаты, которыми он перенабит. Так и сейчас:
В ее прельстительности скрыта,
Быть может, соль пучины той,
Откуда, древле, Афродита
Всплыла прекрасной и нагой…
— читает он.
— Ваше? — спрашиваю я.
— Из Теофиля Готье. Перевел Брюсов. Но — смотрите, смотрите!
Он хватает меня за руку, и я вижу, что мы прохлопали смену; на подиуме — Ева вторая, много первой мельче и с синеватой гривкой до плеч. Она стоит к нам спиной, а когда поворачивается, спуская хитон, мы видим подростковое, едва налившееся округлостями смуглое тело и такой лубочной выделки личико с чуть вывернутыми губками и тупым носиком, что Сэм отпускает мою руку, даже не пытаясь, как обычно, проверить на мне свое впечатление.
— Не вышло! — вздыхает он и огорченно дохлебывает стакан.
— Пошли домой?
— Я закажу еще виски, если вы не имеете ничего против… — говорит он, подзывая подавальщицу.
Я имею против, потому что, «перебрав» к концу вечера, он впадает иной раз в некую вселенскую скорбь, а то и в ярость. Но новый стакан уже перед ним, и, потягивая через соломинку, он исподлобья недоброжелательно следит за мельканиями на эстраде.
Ева вторая повторяет все фокусы первой, подробно перечисленные, вероятно, в контракте, — выходят они у нее, пожалуй, непринужденнее и моложавее, но с тем похотливым профессиональным смаком, который так нравится посетителям этих мест.
Не спуская с нее глаз и все темнея лицом, Сэм цедит сквозь зубы:
— А это вот та профанация красоты, которую никогда не могу простить шлюхам Помните, у Елагина:
Картины кострами сложите
И небо забейте доской!
Не надо уже Афродите
Рождаться из пены морской,
Не всплыть ей со дна мифологий,
И пена ее не родит.
Тут девка закинула ноги,
Тут кончился век афродит…
Я доволен, что он ограничивается цитатами, и увожу его наконец из «Веселых Ев».
И еще вечер, о котором надо рассказать, потому что был выразительнее прочих в наших выслеживаниях и даже всполошил нас — правда, ненадолго — кое-какими чаяниями.
— Мы на следу! на следу! на следу! — кричит в трубку Сэм голосом ловчего, обложившего в пуще красного зверя, — Сейчас иду к вам и все доложу. Сенсация!
Пожалуй, и сенсация: некая актриса из Скандинавии («Не наша, не наша! натуральная блондинка с гитарой!» — обрывает сам себя Сэм) жила будто бы с Ней в одном из местных опустившихся отельчиков, откуда потом Ия исчезла.
— Она не знает куда, но нужно ее допросить, тоже и адрес отеля… Она будет сегодня в здешнем молодежном притоне — их тут несколько вокруг, я называю их ложами. Это зовется у меня ЛИН — Ложа Интеллигентных Наркоманов. Есть и ЛИЛ — лесбиянки, туда мы, само со бой, не вхожи; и ЛИП — туда нам тоже без надобности… А в ЛИН — моя приятельница, она мне про эту, с гитарой, и поведала. Сейчас и двинем. Только вам бы маленько замаскироваться — ну кто теперь ходит с такими высокими висками, в манжетах и галстуках! Экий снобизм!
Сам Сэм такого рода снобизмом не страдал — бриться забывал неделями, под пиджаком носил вечный с воротом-черепахой свитер и вообще слабо обновлял гардероб.
— Ступайте лучше один! — сказал я.
Вы же сами как-то просились поглядеть , вот вам случай! Есть у вас плащик пообтрепаннее? Поменяемся — возьмите мой! Потом — темные очки и шарф круто на шею. Выдам вас там за кинорежиссера, который разыскивает одну удравшую от него натуру, — будут заинтригованы!
Швейцар внизу прищурился подозрительно, распахивая перед двумя пропойцами стеклянную дверь.
Было воскресенье, и — одна из тех самодеятельных на открытом воздухе выставок, о которых я выше упоминал.
Уже смеркалось, и картины снимались со стендов и укладывались в автобагажники.
Сэм шел мимо них по тротуару, как меценат-церемониймейстер, зная, казалось, всех и каждого и каждого же одаряя приятностью на ходу. «Вы создаете школу, да, школу, мой дорогой!» — застопоривал он перед картиной, представляющей ночь с помощью кобальтовых проволочек, расходящихся лучами от медной бляшки-луны. «Очаровательные песики! — кидает он уже по-русски даме с тремя подбородками и дюжиной разноцветных в рамочках пуделей. — Вот-вот залают!..»
Ему улыбались в ответ благодарно и радостно, и я думал о том, что вот не умерло еще в людях некое необозначаемое словом тепло, которое позволяет им привечать и ценить Сэма, не стяжавшего себе ни славы, ни состояния, но просто — доброжелательного собрата их по искусству и судью.
В районе Зеленой Деревни улицы начинали уже петлять и перехлестываться, как московские переулки, и было почти темно.
— Ночами тут не совсем безопасно, но меня местная шпана знает и считает своим, — сказал Сэм и вдруг остановился сходу перед совсем незаметной на первый взгляд, прорезанной в крытой подворотне калиткой.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19