смеситель grohe для ванной с душем
Писательница внимательна и к вечно гонимому еврею-фабриканту Левенталю, и к неосторожному в словах и поступках запойному пьянице адвокату Баумгартнеру, и к судовому врачу Шуману, на которого возложена обязанность заботиться о здоровье других, хотя сам он одной ногой уже стоит на краю могилы.
Естество почти каждого из наиболее заметных персонажей книги соткано из противоречий, как проникающих в глубь психики, так и отражающихся на социально-идеологическом «профиле» данного образа. Известная своим покровительством революционерам кубинская аристократка привыкла помыкать безропотными, принадлежащими к низшему классу слугами, да и вообще отнюдь не безупречна в нравственном измерении. С другой стороны, бурбон и невежда Уильям Дэнни оказывается чуть ли не единственным на корабле, кто проявляет непритворный, лишенный вымученной снисходительности интерес к несчастному изгою Левенталю.
Обилие и разнообразие действующих лиц позволяет автору постоянно менять ракурс изображения, переходя от сатирических зарисовок к метафизическим раздумьям, а затем опять обращаясь к нравоописательным сценам. Мозаичность текста, складывающегося из отдельных фрагментов, сродни поэтике киносценария, но когда в конце 60-х годов американский режиссер Стенли Крамер взялся за экранизацию романа, он предпочел вычленить из обширного полотна важнейшую идейно-композиционную линию. Ее можно определить как решительное осуждение философии исключительности, любых претензий на превосходство, которые в случае с идеологией немецкого национал-социализма зиждились прежде всего на расовых, и в частности на антисемитских, предрассудках.
Острый конфликт между Левенталем и издателем модного журнала Рибером, а также изгнание из-за стола «чистокровных арийцев» женатого на еврейке Фрейтага стягивают в тугой узел различные аспекты так называемого «еврейского вопроса». Патологическая нетерпимость профашиста Рибера находит мало поддержки в кают-компании «Веры», и вряд ли кто еще, кроме Лиззи Шпекенкикер, стал бы внимать его разглагольствованиям насчет желательности уничтожения всех «неполноценных» — не только «неарийцев» или социально чуждых элементов, но и физически недоразвитых младенцев, стариков, полукровок, короче, каждого, кто по тем или иным причинам не устраивает «правительствующую элиту». Неспешный анализ обсуждаемой проблемы профессором Гуттеном претендует на непредвзятую объективность, однако и в его речах сразу же обнаруживается попытка приписать определенной национальности далеко не специфические, распространенные где угодно черты нравственной нечистоплотности. Следуя этой искривленной логике, подчиняющей себе даже, казалось бы, высокообразованных людей, под «еврейством как состоянием ума» нередко понимают склонность к необязательности, к мелкому коварству и расчетливости, дешевое фанфаронство и въевшееся во все поры души двуличие.
Защита достоинства еврейского народа номинально доверена в романе Левенталю и Фрейтагу, но парадоксальность ситуации такова, что, исходя от них, самые резонные доводы способны вдруг обернуться своей противоположностью. Оттолкнув от себя естественного союзника, Левенталь демонстрирует узколобость и душевную скудость — те самые черты характера, на которые с особым злорадством указывали евреям их критики. Что касается Фрейтага, то, предвидя все козни антисемитизма, он невольно потворствует человеконенавистническим предрассудкам и сам становится их выразителем. «Кровь наших детей, — мысленно взывает он к своей жене, — будет такой же чистой, как моя, в их немецких жилах она очистится от той порчи, которая таится в твоей крови…»
Опровержение расистской идеологии — задача непростая, и поэтому ее психологические корни являются предметом особого внимания со стороны автора книги. Среди тех, на кого опирается рвущийся к власти тоталитаризм, не только горластые агитаторы и забронзовевшие бонзы, но и огромная масса «людей с улицы», подобных маленькой фрау Шмитт, которая при случае не прочь пролить слезу и посочувствовать бедствиям человечества. Националистический угар заставляет миллионы таких, как она, забыть о реальной жизни, полной обид и унижений, и вместо этого отдаться наркотическому ощущению «кровного родства с великой и славной расой». «Пусть сама она лишь мельчайшая, ничтожная среди всех — но сколько у нее преимуществ!» — размышляет чувствительная фрау, будучи, конечно же, не в состоянии распознать всю фальшь причащения к завлекательным абстракциям, в изобилии выдвигавшимся XX веком, но почти неизменно заводившим в тупик своих восторженных адептов.
Самым последовательным противником антисемитизма выступает на страницах «Корабля дураков» сама К. Э. Портер. В гораздо более откровенном и субъективно окрашенном, чем обычно свойственно ее прозе, пассаже она зло высмеивает отвергших Левенталя и Фрейтага «людей высшей породы», которым вскоре суждено будет стать прямыми пособниками, а быть может, и жертвами нацистского режима. Однако в каких-то случаях определенные элементы общей концепции произведения представляются довольно сомнительными. Так, пожалуй, ничем, кроме как стойкой предубежденностью против представителей «латинской расы», нельзя объяснить черные краски, которыми рисует автор кубинских студентов и испанских танцоров. О «лукавой и злобной обезьяньей природе» в романе говорится неоднократно, а пара близнецов, Рик и Рэк, всякий раз является на сцене действия точно в отблесках адского пламени.
Их страсть к разрушению, привычка швырять за борт что ни попади таят в себе постоянную непредсказуемую угрозу — ведь многие осложнения по ходу плавания от Мексики до бухты Виго кое-как утрясались, и только проделки близнецов почему-то неизменно сопровождались непоправимыми последствиями. И все же, чуткая к каждой фальшивой ноте, писательница вовремя подправляет положение. Комментарии относительно «метафизических миазмов зла», которые источают вокруг себя вместе со своими соплеменниками Рик и Рэк, она обычно передоверяет «даме с записной книжкой», фрау Риттерсдорф, суждениям которой явно недостает глубины и простой человечности.
Большие и малые конфликты в среде примерно пятнадцати пар «чистых» оттесняют на задний план, но не позволяют полностью исключить из поля зрения другие проблемы социально-психологического порядка. У занятых бесконечными «эстетизированными» словопрениями Дэвида и Дженни хватает такта, чтобы по крайней мере попытаться вникнуть в трагедию изгоняемых с тростниковых полей Кубы наемных рабочих. Колебания рыночной конъюнктуры вдруг делают ненужными сотни и тысячи человеческих жизней, и, покорные слепому экономическому произволу, власти не находят ничего лучшего, как прибегнуть к сугубо полицейским мерам. Соответствующие страницы «Корабля дураков» писались на рубеже 30-40-х годов, и по силе обличения социальной несправедливости они сопоставимы с рожденными той же эпохой и переполненными народным страданием «Гроздьями гнева» Дж. Стейнбека.
То, что подчас благозвучно именуется в наши дни «новой стратегией занятости», предстает здесь перед читателем в своем подлинном, свободном от лицемерного камуфляжа обличье. Фальшивые рассуждения буржуазной газетки о гуманном и вместе с тем практичном подходе к решению вопроса о «лишней» рабочей силе опровергаются плачевным видом молчаливого и забитого люда, вынужденного сниматься с насиженного места. Почти девятьсот мужчин и женщин загнаны на тесную нижнюю палубу корабля «Вера», и эта пороховая бочка так и останется на всем пути до Канарских островов впечатляющим символом неустойчивости мироустройства, базирующегося в первую очередь на грубо материалистическом расчете.
Пассажиры с нижней палубы почти не персонифицированы в романе. Агитатор в красной рубашке и резчик по дереву, выделывающий забавных зверюшек, нужны Портер больше для того, чтобы обозначить два извечных типа реакции на социальные притеснения — неуправляемый, хотя и пламенный, протест и смиренномудрое терпение. Основная же масса «нечистых» безгласна, но уже в самом описании их повседневных непритязательных забот угадывается мысль писательницы о нравственном превосходстве этих отверженных над вот уж действительно образчиками «человеческого шлака» в лице все того же неуемного Рибера и его достойной партнерши фрейлейн Шпекенкикер.
Сухопутные главы «Корабля дураков» — составная часть развертываемой в романе панорамы. Мексика, Куба, а затем Тенерифе образуют тот необходимый контекст, без которого исследование взаимодействия характеров, предпринятое Портер, могло бы показаться подчеркнуто лабораторным экспериментом. Особенно многозначительна экспозиция книги, проливающая свет на представления писательницы об историческом процессе. Еще до знакомства с основными персонажами романа имеет место эпизод, о котором жители Веракруса узнают из утренней газеты. Адская машина террористов, предназначавшаяся «некоему потерявшему совесть богачу», взорвалась почему-то во дворе шведского посольства. От взрыва погибает мальчишка-индеец, бедняк, и смущенные ультрарадикалы спешат извиниться перед скорбящей семьей, а заодно припугнуть тех, кто на сей раз сумел избежать «народного мщения». Случившийся конфуз, впрочем, никого особенно не настораживает, хотя символика того, что зафиксировало перо писательницы, вполне прозрачна.
«Не понимают, видно, что это палка о двух концах… Они даже не понимают, что вся их борьба только и даст им новых хозяев…» — звучат приглушенные разговоры на веранде городского кафе. К сожалению, эти опасности, угрожающие любой революции, самым непосредственным образом повлияли на ситуацию в Мексике. После осуществления некоторых позитивных мер наследники буржуазно-демократического переворота, вдохновившего Джека Лондона на рассказ «Мексиканец», а Джона Рида — на книгу репортажей «Восставшая Мексика», пошли на существенные уступки реакции. Проведение аграрной реформы замедлилось, в 1929 году репрессии обрушились на местную компартию, а через год были порваны дипломатические отношения с Советским Союзом, которые Мексика установила раньше других латиноамериканских стран.
Другой, еще глубже проникающий в основной «корпус» романа мотив, который впервые также возникает в его экспозиции, навеян экзистенциалистской трактовкой проблемы «удела человеческого». Забота, неприкаянность, маета — этот синонимический ряд выходит на передний план уже при изображении того, что предшествует посадке пассажиров на корабль. «Кошельки и душевные силы, — пишет Портер, — неуклонно истощались… а неотложные дела, казалось, все не двигаются с места». Озабоченные, напряженные лица особо отличают американцев, но подобное состояние игнорирует национальные и даже имущественные различия. Несмотря на перемену обстановки, оно не исчезает и во время путешествия. Стиснутые условиями неуютного существования на борту старой посудины, кое-кто из пассажиров быстро опускаются и прямо-таки дичают; у других обостряются давние неврозы, выплескивается наружу неутоленное озлобление.
Как хорошо было бы поверить вместе с простодушной и доверчивой фрау Шмитт, что все люди хотят только покоя и счастья, хотят, чтобы желания одного не мешали бы желаниям другого. Откуда же берется тогда дух зла, тот самый «бес извращенности», что причиняет не меньше бед, нежели войны и стихийные бедствия? «Царят на свете три особы, /Зовут их: Зависть, Ревность, Злоба./ Нет им погибели и гроба!» — утверждал в конце XV века Себастьян Брант, и последующие столетия не поколебали оправданности этих слов. Причин тому немало, но стоило бы осознать, что особый разгул низких страстей возможен там, где человеческое бытие долгие десятилетия было стиснуто до предела, где страшно напряжен быт и где ржавчина душевной всеядности и приспособленчества к вечно «трудным временам» разъедает последние скрепы нравственности. Так, примененный даже в самом первом приближении, конкретно-исторический анализ корректирует, если не вовсе опровергает, экзистенциалистские догмы.
Тенденция к разъединенности постоянно воздвигает перегородки между персонажами романа и служит, в глазах его автора, устойчивой характеристикой склада современной жизни. Черные тени то и дело ложатся между любовниками и супругами, ссорятся соседи по каюте, родители истязают детей, и даже два врачевателя, доктор Шуман и проповедник Графф, исполнены глухой подозрительности друг к другу. Но можно ли говорить, как это делают многие американские критики, о «безысходной мизантропичности» писательского взгляда? Следует ли соглашаться с тем, что содержание «Корабля дураков» полностью отвечает заявленному самой Портер перед началом работы над рукописью намерению «проследить драматический и в чем-то величественный процесс упадка личности в западном мире»?
Мрачные краски действительно преобладают в тексте произведения, которое, однако, не является ни философическим рассуждением, ни теологическим трактатом. Понятий «обобщенная личность» или «человек западного мира» для Портер-беллетриста не существует. Имея дело с множеством разнородных типажей, она не просто тасует эту карточную колоду, извлекая из нее все новые комбинации, а внимательно всматривается в характер и обстоятельства жизни каждого, стараясь не спешить со слишком категорическими и размашистыми суждениями.
«Корабль дураков» — это словно продуваемый ветрами эпохи идеологический перекресток, конкретное, художественно зримое воплощение плюрализма мнений, рожденных совокупностью социально-политических обстоятельств XX века. Пестрота человеческих заблуждений и упований, с которой сталкивается читатель, прямо вытекает из сути «переходного периода» между двумя историческими гомеостазами — промежутка, заполненного беспрецедентными потрясениями и конвульсиями.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14
Естество почти каждого из наиболее заметных персонажей книги соткано из противоречий, как проникающих в глубь психики, так и отражающихся на социально-идеологическом «профиле» данного образа. Известная своим покровительством революционерам кубинская аристократка привыкла помыкать безропотными, принадлежащими к низшему классу слугами, да и вообще отнюдь не безупречна в нравственном измерении. С другой стороны, бурбон и невежда Уильям Дэнни оказывается чуть ли не единственным на корабле, кто проявляет непритворный, лишенный вымученной снисходительности интерес к несчастному изгою Левенталю.
Обилие и разнообразие действующих лиц позволяет автору постоянно менять ракурс изображения, переходя от сатирических зарисовок к метафизическим раздумьям, а затем опять обращаясь к нравоописательным сценам. Мозаичность текста, складывающегося из отдельных фрагментов, сродни поэтике киносценария, но когда в конце 60-х годов американский режиссер Стенли Крамер взялся за экранизацию романа, он предпочел вычленить из обширного полотна важнейшую идейно-композиционную линию. Ее можно определить как решительное осуждение философии исключительности, любых претензий на превосходство, которые в случае с идеологией немецкого национал-социализма зиждились прежде всего на расовых, и в частности на антисемитских, предрассудках.
Острый конфликт между Левенталем и издателем модного журнала Рибером, а также изгнание из-за стола «чистокровных арийцев» женатого на еврейке Фрейтага стягивают в тугой узел различные аспекты так называемого «еврейского вопроса». Патологическая нетерпимость профашиста Рибера находит мало поддержки в кают-компании «Веры», и вряд ли кто еще, кроме Лиззи Шпекенкикер, стал бы внимать его разглагольствованиям насчет желательности уничтожения всех «неполноценных» — не только «неарийцев» или социально чуждых элементов, но и физически недоразвитых младенцев, стариков, полукровок, короче, каждого, кто по тем или иным причинам не устраивает «правительствующую элиту». Неспешный анализ обсуждаемой проблемы профессором Гуттеном претендует на непредвзятую объективность, однако и в его речах сразу же обнаруживается попытка приписать определенной национальности далеко не специфические, распространенные где угодно черты нравственной нечистоплотности. Следуя этой искривленной логике, подчиняющей себе даже, казалось бы, высокообразованных людей, под «еврейством как состоянием ума» нередко понимают склонность к необязательности, к мелкому коварству и расчетливости, дешевое фанфаронство и въевшееся во все поры души двуличие.
Защита достоинства еврейского народа номинально доверена в романе Левенталю и Фрейтагу, но парадоксальность ситуации такова, что, исходя от них, самые резонные доводы способны вдруг обернуться своей противоположностью. Оттолкнув от себя естественного союзника, Левенталь демонстрирует узколобость и душевную скудость — те самые черты характера, на которые с особым злорадством указывали евреям их критики. Что касается Фрейтага, то, предвидя все козни антисемитизма, он невольно потворствует человеконенавистническим предрассудкам и сам становится их выразителем. «Кровь наших детей, — мысленно взывает он к своей жене, — будет такой же чистой, как моя, в их немецких жилах она очистится от той порчи, которая таится в твоей крови…»
Опровержение расистской идеологии — задача непростая, и поэтому ее психологические корни являются предметом особого внимания со стороны автора книги. Среди тех, на кого опирается рвущийся к власти тоталитаризм, не только горластые агитаторы и забронзовевшие бонзы, но и огромная масса «людей с улицы», подобных маленькой фрау Шмитт, которая при случае не прочь пролить слезу и посочувствовать бедствиям человечества. Националистический угар заставляет миллионы таких, как она, забыть о реальной жизни, полной обид и унижений, и вместо этого отдаться наркотическому ощущению «кровного родства с великой и славной расой». «Пусть сама она лишь мельчайшая, ничтожная среди всех — но сколько у нее преимуществ!» — размышляет чувствительная фрау, будучи, конечно же, не в состоянии распознать всю фальшь причащения к завлекательным абстракциям, в изобилии выдвигавшимся XX веком, но почти неизменно заводившим в тупик своих восторженных адептов.
Самым последовательным противником антисемитизма выступает на страницах «Корабля дураков» сама К. Э. Портер. В гораздо более откровенном и субъективно окрашенном, чем обычно свойственно ее прозе, пассаже она зло высмеивает отвергших Левенталя и Фрейтага «людей высшей породы», которым вскоре суждено будет стать прямыми пособниками, а быть может, и жертвами нацистского режима. Однако в каких-то случаях определенные элементы общей концепции произведения представляются довольно сомнительными. Так, пожалуй, ничем, кроме как стойкой предубежденностью против представителей «латинской расы», нельзя объяснить черные краски, которыми рисует автор кубинских студентов и испанских танцоров. О «лукавой и злобной обезьяньей природе» в романе говорится неоднократно, а пара близнецов, Рик и Рэк, всякий раз является на сцене действия точно в отблесках адского пламени.
Их страсть к разрушению, привычка швырять за борт что ни попади таят в себе постоянную непредсказуемую угрозу — ведь многие осложнения по ходу плавания от Мексики до бухты Виго кое-как утрясались, и только проделки близнецов почему-то неизменно сопровождались непоправимыми последствиями. И все же, чуткая к каждой фальшивой ноте, писательница вовремя подправляет положение. Комментарии относительно «метафизических миазмов зла», которые источают вокруг себя вместе со своими соплеменниками Рик и Рэк, она обычно передоверяет «даме с записной книжкой», фрау Риттерсдорф, суждениям которой явно недостает глубины и простой человечности.
Большие и малые конфликты в среде примерно пятнадцати пар «чистых» оттесняют на задний план, но не позволяют полностью исключить из поля зрения другие проблемы социально-психологического порядка. У занятых бесконечными «эстетизированными» словопрениями Дэвида и Дженни хватает такта, чтобы по крайней мере попытаться вникнуть в трагедию изгоняемых с тростниковых полей Кубы наемных рабочих. Колебания рыночной конъюнктуры вдруг делают ненужными сотни и тысячи человеческих жизней, и, покорные слепому экономическому произволу, власти не находят ничего лучшего, как прибегнуть к сугубо полицейским мерам. Соответствующие страницы «Корабля дураков» писались на рубеже 30-40-х годов, и по силе обличения социальной несправедливости они сопоставимы с рожденными той же эпохой и переполненными народным страданием «Гроздьями гнева» Дж. Стейнбека.
То, что подчас благозвучно именуется в наши дни «новой стратегией занятости», предстает здесь перед читателем в своем подлинном, свободном от лицемерного камуфляжа обличье. Фальшивые рассуждения буржуазной газетки о гуманном и вместе с тем практичном подходе к решению вопроса о «лишней» рабочей силе опровергаются плачевным видом молчаливого и забитого люда, вынужденного сниматься с насиженного места. Почти девятьсот мужчин и женщин загнаны на тесную нижнюю палубу корабля «Вера», и эта пороховая бочка так и останется на всем пути до Канарских островов впечатляющим символом неустойчивости мироустройства, базирующегося в первую очередь на грубо материалистическом расчете.
Пассажиры с нижней палубы почти не персонифицированы в романе. Агитатор в красной рубашке и резчик по дереву, выделывающий забавных зверюшек, нужны Портер больше для того, чтобы обозначить два извечных типа реакции на социальные притеснения — неуправляемый, хотя и пламенный, протест и смиренномудрое терпение. Основная же масса «нечистых» безгласна, но уже в самом описании их повседневных непритязательных забот угадывается мысль писательницы о нравственном превосходстве этих отверженных над вот уж действительно образчиками «человеческого шлака» в лице все того же неуемного Рибера и его достойной партнерши фрейлейн Шпекенкикер.
Сухопутные главы «Корабля дураков» — составная часть развертываемой в романе панорамы. Мексика, Куба, а затем Тенерифе образуют тот необходимый контекст, без которого исследование взаимодействия характеров, предпринятое Портер, могло бы показаться подчеркнуто лабораторным экспериментом. Особенно многозначительна экспозиция книги, проливающая свет на представления писательницы об историческом процессе. Еще до знакомства с основными персонажами романа имеет место эпизод, о котором жители Веракруса узнают из утренней газеты. Адская машина террористов, предназначавшаяся «некоему потерявшему совесть богачу», взорвалась почему-то во дворе шведского посольства. От взрыва погибает мальчишка-индеец, бедняк, и смущенные ультрарадикалы спешат извиниться перед скорбящей семьей, а заодно припугнуть тех, кто на сей раз сумел избежать «народного мщения». Случившийся конфуз, впрочем, никого особенно не настораживает, хотя символика того, что зафиксировало перо писательницы, вполне прозрачна.
«Не понимают, видно, что это палка о двух концах… Они даже не понимают, что вся их борьба только и даст им новых хозяев…» — звучат приглушенные разговоры на веранде городского кафе. К сожалению, эти опасности, угрожающие любой революции, самым непосредственным образом повлияли на ситуацию в Мексике. После осуществления некоторых позитивных мер наследники буржуазно-демократического переворота, вдохновившего Джека Лондона на рассказ «Мексиканец», а Джона Рида — на книгу репортажей «Восставшая Мексика», пошли на существенные уступки реакции. Проведение аграрной реформы замедлилось, в 1929 году репрессии обрушились на местную компартию, а через год были порваны дипломатические отношения с Советским Союзом, которые Мексика установила раньше других латиноамериканских стран.
Другой, еще глубже проникающий в основной «корпус» романа мотив, который впервые также возникает в его экспозиции, навеян экзистенциалистской трактовкой проблемы «удела человеческого». Забота, неприкаянность, маета — этот синонимический ряд выходит на передний план уже при изображении того, что предшествует посадке пассажиров на корабль. «Кошельки и душевные силы, — пишет Портер, — неуклонно истощались… а неотложные дела, казалось, все не двигаются с места». Озабоченные, напряженные лица особо отличают американцев, но подобное состояние игнорирует национальные и даже имущественные различия. Несмотря на перемену обстановки, оно не исчезает и во время путешествия. Стиснутые условиями неуютного существования на борту старой посудины, кое-кто из пассажиров быстро опускаются и прямо-таки дичают; у других обостряются давние неврозы, выплескивается наружу неутоленное озлобление.
Как хорошо было бы поверить вместе с простодушной и доверчивой фрау Шмитт, что все люди хотят только покоя и счастья, хотят, чтобы желания одного не мешали бы желаниям другого. Откуда же берется тогда дух зла, тот самый «бес извращенности», что причиняет не меньше бед, нежели войны и стихийные бедствия? «Царят на свете три особы, /Зовут их: Зависть, Ревность, Злоба./ Нет им погибели и гроба!» — утверждал в конце XV века Себастьян Брант, и последующие столетия не поколебали оправданности этих слов. Причин тому немало, но стоило бы осознать, что особый разгул низких страстей возможен там, где человеческое бытие долгие десятилетия было стиснуто до предела, где страшно напряжен быт и где ржавчина душевной всеядности и приспособленчества к вечно «трудным временам» разъедает последние скрепы нравственности. Так, примененный даже в самом первом приближении, конкретно-исторический анализ корректирует, если не вовсе опровергает, экзистенциалистские догмы.
Тенденция к разъединенности постоянно воздвигает перегородки между персонажами романа и служит, в глазах его автора, устойчивой характеристикой склада современной жизни. Черные тени то и дело ложатся между любовниками и супругами, ссорятся соседи по каюте, родители истязают детей, и даже два врачевателя, доктор Шуман и проповедник Графф, исполнены глухой подозрительности друг к другу. Но можно ли говорить, как это делают многие американские критики, о «безысходной мизантропичности» писательского взгляда? Следует ли соглашаться с тем, что содержание «Корабля дураков» полностью отвечает заявленному самой Портер перед началом работы над рукописью намерению «проследить драматический и в чем-то величественный процесс упадка личности в западном мире»?
Мрачные краски действительно преобладают в тексте произведения, которое, однако, не является ни философическим рассуждением, ни теологическим трактатом. Понятий «обобщенная личность» или «человек западного мира» для Портер-беллетриста не существует. Имея дело с множеством разнородных типажей, она не просто тасует эту карточную колоду, извлекая из нее все новые комбинации, а внимательно всматривается в характер и обстоятельства жизни каждого, стараясь не спешить со слишком категорическими и размашистыми суждениями.
«Корабль дураков» — это словно продуваемый ветрами эпохи идеологический перекресток, конкретное, художественно зримое воплощение плюрализма мнений, рожденных совокупностью социально-политических обстоятельств XX века. Пестрота человеческих заблуждений и упований, с которой сталкивается читатель, прямо вытекает из сути «переходного периода» между двумя историческими гомеостазами — промежутка, заполненного беспрецедентными потрясениями и конвульсиями.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14