https://wodolei.ru/brands/Roca/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Но в это время вошла Евлалия Григорьевна с книгой в руках.
— Есть, есть! — еще в дверях крикнула она. — Вот!…
— Где же это? — выхватил у нее книгу Любкин.
— А вот тут… Закладки… Софья Дмитриевна бумажками заложила!
Любкин открыл книгу на закладке и медленно, слово за словом, прочитал с обостренной, напряженной вдумчивостью:
— «Вы — соль земли. Если же соль потеряет силу, то чем сделаешь ее соленой? Она уже ни к чему не годна, как разве выбросить ее вон, на попрание людям»… Та-а-ак! — с большим значением протянул он и посмотрел перед собою так, словно что-то видел. — Та-ак! На попрание… Само собою: больше-то на что?
— И еще есть: вот здесь! — показала на другую закладочку Евлалия Григорьевна.
— Еще есть? Где?
Он, путаясь пальцем в листах книги, открыл в другом месте и прочитал, так же медленно:
— «Соль добрая вещь, но если соль несолона будет, чем вы ее поправите? Имейте в себе соль»…
— И еще! И еще! — словно радуясь чему-то, показала Евлалия Григорьевна. — Вот тут, от Луки. Любкин прочитал еще:
— «Соль добрая вещь; но если соль потеряет силу, чем исправить ее? Ни в землю, ни в навоз не годится, вон выбрасывают ее. Кто имеет уши слышать, да слышит!» По-ни-маете вы? — с многозначительной расстановкой спросил он, закладывая пальцем книгу. — «Да слышит!» А если он никак не хочет слышать, нарочно не хочет? И ушей даже не затыкает, а вот просто не слышит, да и шабаш! Что ж с ним тогда делать? Он хоть и слышит, но не слышит, потому что — «не подходит, дескать, оно ко мне, не нужно оно мне!» Тогда что с ним делать? В навоз его? Он такое про себя думает, будто он — соль земли, а того совсем не видит, что в его соли солености нет. Значит, — в навоз его! На попрание людям!
Евлалия Григорьевна тихо обошла вокруг стола и села сбоку от него. Она не хотела на него смотреть, а тем более всматриваться, но все время ловила себя на том, что все же смотрит. А он даже не видел ее, думая о своем и переживая только свое. Потом он передернул губами и тупо показал пальцем на лежавшее перед ним вчерашнее письмо.
— Стало быть, к Чубуку-то… К Чубуку-то вам, выходит, возвращаться нельзя? Заклюют? Ну, да это не важно! Я…
— Но ведь это же неправда! Вы же знаете, что это неправда! — страстно рванулась к нему Евлалия Григорьевна. Она даже не спросила себя, почему он знает то, что написано в письме, и ничуть не смутилась оттого, что он все это знает.
— Конечно, неправда! — с горькой злобой подтвердил Любкин. — Да суть теперь не в этом, не в этом! — весь скривился он и замахал руками. — Суть не в этом, а в том, что…
И Евлалия Григорьевна увидела, как боль отразилась в его глазах.
— В том суть, что все это ведь я наделал! — ткнул он пальцем в письмо. — Не само оно вышло, а я, я наделал! Хотел и старался, как бы получше для вас было, нарочно с Чубуком сговаривался да разные планы придумывал, чтобы и от работы вас освободить и зарплату вам увеличить, а оно вон куда все повернуло: в яму! Да почему ж оно так? — даже всплеснул он руками, с непередаваемой тоской в глазах и в голосе. — Почему у меня все так обратно получается? Хочу, чтобы — хорошо, а выходит — плохо. С Чубуком — плохо, с отцом вашим — плохо и… И с коммунизмом — плохо! Почему? Проклят я, что ли? Заклятье на мне лежит, что ли? Большевистский черт, что ли, водит мною? Не можешь ты, говорит, ничего хорошего сделать, и обязательно хорошее у тебя на плохое перекинется! Так, что ли? За что угольщик ни возьмется, все черным сделает. И большевик, выходит, тоже так? Конечно, так! А почему оно так, про это… про это ни у Ленина, ни у Сталина не сказано!… Вот и живи, коли так! Вот и… беги! — совсем непонятным для Евлалии Григорьевны словом закончил он.
— Что… с отцом? — боясь своего вопроса, спросила Евлалия Григорьевна. — Что с отцом у вас вышло?
Что-то говорило в ней, что про это не надо спрашивать, но она все же спросила, потому что никак не могла не спросить.
— С отцом вашим? — отводя от нее глаза, ответил Люб-кин. — Вы меня за него, конечно, проклятьем проклинаете, но ведь я… Я по-хорошему хотел! Я ведь его тогда у вас чуть не по первому взгляду узнал, потому что — бородка эта у него приметная такая. Вижу: наш сотрудник, видал я его там, у нас… Ну, а потом мне про него кое-что рассказали, да и справки я о нем навел: о нем ведь у нас всё знают, за такими мы ведь особенно следим. Ну, и определил я, каков он есть. И, стало быть, захотел… Для вас же по-хорошему захотел, чтобы для вас же хорошо было. Молчите! Молчите! — крикнул он в ответ на ее негодующее движение и даже поднял руку, останавливая ее. — Все знаю! Вы по-своему рассуждаете и чувствуете, а я — по-своему. Вы — по-настоящему, а я — по-ненастоящему. Разве я иначе умею? Я же — большевик! Вижу, что, кроме вреда, ничего вам ваш отец не приносит, я и приказал арестовать его.
— Вы? — вся похолодев, слабо вскрикнула Евлалия Григорьевна. — Это… вы? Нарочно?
— Не нечаянно же! — с мрачной дерзостью усмехнулся прямо ей в глаза Любкин. — Не правильно разве? Несправедливо? — вызывающе бросил он.
Евлалия Григорьевна молчала: у нее не было ни одного слова.
— Неправильно? Несправедливо? — еще раз настойчиво повторил Любкин, но никакого вызова в его голосе уже не было, а звучала в нем только пытливость, словно он хотел именно для себя разрешить эту загадку: правильно ли и справедливо ли поступил он?
— По-моему, оно… вполне целесообразно! — с небольшой запинкой выговорил Любкин это слово и тут же рассердился на него. — Целесообразно! — несильно хлопнул он ладонью по столу. — А если целесообразно, значит, и справедливо! — так горячо сказал он, как будто хотел убедить не только ее, но (главное!) себя. — Ведь я, — сразу перешел он на другое, — ведь я особенного зла не хотел вашему отцу, это я вам правду говорю. Я так сделал бы, чтобы его сослали, да не на Колыму и не в Воркуту, а куда-нибудь полегче, и чтобы он помаленьку работал там. Вот и все! Но только я между делом не доглядел, без внимания его оставил, и в этом я, конечно, перед ним и перед вами виноват. То ли я забыл, то ли не подумал тогда… Тогда у меня, надо вам знать, такие дела крутились, что… Не отметил я его, и он моим ребятам в руки попался, а те… Ну, те, конечно, нехорошо с ним поступили… целесообразно поступили! — криво усмехнулся он. — Я всего того, что с ним там сделали, даже и не знал, правду вам говорю. И думал я тогда, что вы особенно против всего этого возражать не станете, а в глубине души даже и рады будете, что с ваших плеч скверную обузу сняли…
— Рада? — сразу задохнулась Евлалия Григорьевна. — Рада?
— Ну… Поговорил я тогда с вами и увидел, что… ошибся я! Уж как я вас тогда искушал, как мучил, чтобы вы сказали мне: «Так и надо!» А вы — «к самому Любкину пойду!» Ну, и увидел я, что ваше настоящее никак сломать невозможно, потому что настоящее оно! И сразу же, на другое же утро, я и распорядился: немедленно освободить без последствий. А что его потом в двадцать седьмую комнату вызывали, так это уж без меня, этого я и не знал даже, оно совсем косвенно вышло.
Евлалия Григорьевна слушала, изо всех сил стараясь не только все понять, но и все запомнить. Конечно, ей стало понятно то, что раньше казалось странным и загадочным, но чем понятнее все становилось, тем все большая тяжесть наваливалась на ее сердце.
— И вот вижу… Вижу! — продолжал Любкин, дикими скачками перепрыгивая с одного на другое. — Вижу, что лежит на мне заклятье: ничего хорошего я уж сделать не могу. И ведь тогда, с самого-то начала, когда я вот вас в первый раз увидел… Меня тогда сразу ведь потянуло, без сомнения потянуло, всем нутром… А на что потянуло? Сказать? А? Сказать?
— На что? — спросила Евлалия Григорьевна, боясь, что он скажет еще что-то страшное.
— На что? Да я в ту минуту и сам не знал, как оно называется. Это я уж потом понял. На что потянуло? А на… на… на…
Одно слово, очень большое, охватило его, и у него забилось сердце от этого слова. Но непонятная сила связала его, и он никак не мог это слово выговорить. Он несколько раз судорожно хватал в себя воздух и уже готов был, совсем готов был сказать его, это нужное слово, но тут же сковывался страхом перед ним. И наконец, поняв, что он не в силах выговорить то, что так страшно хотел выговорить, он искривился от внутренней боли и, задавив в себе нужное слово, пониженным голосом сказал другое, а не то, которое рвалось:
— Меня на… хорошее потянуло! И не для вас на хорошее, а вроде как бы для меня.
— Понимаю! — очень серьезно и очень честно ответила Евлалия Григорьевна, прямо смотря ему в глаза и не боясь своего взгляда. — Я это очень понимаю, Павел Петрович. Ваша жизнь, и вы… — немного неосторожно начала было она, но сразу же почувствовала свою неосторожность и остановила себя. — И вам добро нужно было, вам обязательно добро нужно было сделать, потому что вы… много зла делали! Я это очень, очень понимаю!
— Добро! — неудержимо сорвался Любкин, блестя глазами и весь подергиваясь, так что Евлалию Григорьевну поразило его лицо. Словно бы экстаз охватил его. — Вот-вот-вот! Вот-вот-вот! Вот это самое слово и есть! — завопил он, вскакивая на ноги и размахивая руками. — Настоящее это слово, совсем настоящее! Его-то я сейчас и хотел сказать, всеми силами хотел, но только никак оно у меня не говорилось! Вот никак не говорилось, ни за что! Словно вот — «слава Богу» дьяволу не говорится! И раньше… и раньше… Тоже! Помнишь? Сказал я, что «и я, может быть, могу», а что именно — «могу», и сказать не в силах был. Добро могу сделать! На добро меня потянуло! Вот! И я… Я никак это слово выговорить не смел, а ты… легко его сказала! Как солнышко! Почему? — чуть ли не с рыданием всплеснул он руками. — Почему я не мог, а ты вот смогла? Что такое? Неужто ж слово-то это совсем уж не для меня? Даже слово не для меня! И права я на него не имею, что ли? Да неужто, — с больным отчаяньем воскликнул он, — неужто я и впрямь на него право потерял? Отказался я от него, продал за чечевичную похлебку, а оно и ушло от меня… Так? Ушло? А я, стало быть… я… на по-пра-ние!
Спазма перехватила ему горло, и он только усилием преодолел ее. Потерянный стоял он, ища выхода, который, казалось, хоть и был перед ним, но все же не давался. Он взглядывал на Евлалию Григорьевну со страшной силой надежды, но тут же опускал глаза, потому что боялся спросить себя: а может ли он надеяться?
— Я ведь уезжаю… Я ведь скоро уезжаю, насовсем уезжаю! — опять заторопился Любкин. — И это я к вам попрощаться зашел, потому что больше, может, и зайти не удастся. Вот я и хочу… Хочу, чтобы вы мне вашей силы дали, настоящей, соленой… Я ведь до такой точки дошел, что вот слова «добро» не мог сказать! Только хоть бы сказать, и то не мог… А! — в отчаянии махнул он рукой. — Одно, значит, и остается: на попрание!
— Павел Петрович! Господи! — не помня себя, вдруг вся встрепенулась Евлалия Григорьевна и схватила его за оба локтя. Она знала, что он — убийца и что эти руки убили, но об этом она даже не думала. На нем была кровь, и она знала, что на нем — кровь, но это странным образом не пугало ее, а пугало ее другое: то, что он не мог даже выговорить слово «добро». В этом она видела что-то такое большое и такое ужасное, что она не могла даже охватить это. Широко раскрытыми глазами засматривала она ему в глаза и не то искала в них что-то, не то сама давала им что-то. Он с жадностью, с восторгом, даже с каким-то упоением впивал в себя ее взгляд и чувствовал, как он сам все больше и больше слабеет.
— Го… Го… Голубенькая! — неслышным всхлипом пробормотал он, но с такой нежностью пробормотал, что слезы сдавили горло, и он едва успел удержать их.
— Это ничего! Это ничего! — бессвязно заговорила Евлалия Григорьевна, не отводя от него глаз. — Вы… Вам… Вы ведь потеряли что-то, вы что-то очень нужное потеряли, и не сейчас, а когда-то, давно потеряли, еще перед тем, как… Но вы найдете, потому что то, что вы для меня сделали… Нет, нет! — вдруг даже обрадовалась она, поймав нужную мысль. — Нет, не то, что вы «для меня» сделали, а то, «почему» вы для меня все это сделали!… Понимаете? Понимаете? Ведь оно как раз и есть настоящее!
Он, не отрываясь от ее глаз и тоже схватив ее за руки, ловил каждое слово. Ни в одном ее слове не было ничего большого и значительного, даже смысла, может быть, не было, но когда перед ним промелькнуло проклятое слово «беги», которое еще вчера так издевалось над ним, он не испугался его и не смутился перед ним. Так иногда даже небольшой камень на рельсе может сбросить с рельс тяжелый поезд, если этот поезд мчится с безумной скоростью. А разве не с безумной скоростью, разве не с безумием мчался по нечеловеческим рельсам Любкин?
— И вы от себя не уходите! — и просила и уверяла Евлалия Григорьевна, не зная, чего она просят и в чем уверяет. — Не уходите! Вот куда оно вас ведет, то что в вас сейчас, вы туда и идите: не бойтесь его! Я не поняла, что вы тут говорили, я многого не поняла, но ведь вы же видите настоящее, вы же видите, где оно!…
— Так, стало быть, бежать? — неожиданно спросил Любкин, удивительно остро чувствуя и ясно понимая это «стало быть».
— Куда бежать? Зачем? — удивилась Евлалия Григорьевна.
— Нет, это я так… — с болью нахмурился он. — Это я на свое… Потому что я так думал, будто мне бежать не с чем и некуда, а вы говорите, что… Я ведь знал, я ведь всегда знал, только не хотел знать, прятал от себя и сам прятался. А оно — настоящее!
— Что вы знали? Что — настоящее?
— Машинка эта пишущая и… и вообще! Настоящее оно! А все другое — что ж? «Суперфляй»! — со страшной злобой вспомнил он. — Ну уж ладно! Уж я теперь… Я уж теперь…
Он грузно опустился всем телом на стуле, с трудом продумывая что-то.
— Вы… Вы не бойтесь! — сказал он, овладевая собой и своими мыслями. — Я, конечно, уезжаю, и вы одна остаетесь, но я это все уж обдумал. Еще когда из Москвы ехал, так это я в вагоне обдумал, потому что оставить мне вас без поддержки никак не возможно: не отобьетесь вы. Но тут вместо меня Супрунов останется, а он — все равно что я для вас будет. Я ему все скажу. С ним не пропадете. И это вот все… машинка и переписка… это все за вами, за вами сохранится: ваше!
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48


А-П

П-Я