https://wodolei.ru/catalog/smesiteli/dlya_kuhni/rossijskie/
на этом мы зарабатываем сердечно-сосудистые заболевания и, сделав дело, пропадаем, зато женщины живут подольше, потому что они проживали еще и чувствами то, что они делали, и делали все не с таким предельным напряжением; сперва умирают мужчины, потом женщины, а дольше всех не умирают дети, средняя продолжительность жизни у детей выше, чем у женщин, про это я нигде не читал, но утверждаю, потому что сам знаю, что это так, — у детей продолжительность жизни самая большая. Свой вопрос она задала, подумал я, без всякого злого умысла, просто спросила и спросила; удивилась, заметив, что у меня такой вид, будто я ночевал в лесу, ну и спросила, из любопытства, кроме любопытства за этим ничего не стоит, не собирается лее она меня подцепить, на что я ей сдался? Так получилось, что я ночевал сегодня в лесу, говорю я. Все так сложилось, что пришлось заночевать в лесу, точнее, с южной стороны согнского компостного поля, я решил забрать свою машину сразу, как рассветет, не люблю ездить в потемках, сказал я и, значит, солгал, вот и опять я начинаю запутываться во лжи, ведь не поэтому же я на самом деле отправился со спальным мешком ночевать в лесу, я поступил так совсем по другой причине, если уж говорить начистоту, я ясно чувствую, как мои нейронные связи заработали на полную мощность, они стараются дать ход сигналам между корой больших полушарий и подкоркой, они пытаются регистрировать носящиеся в воздухе эмоции, и кое-что получается, однако в целом система растренирована, она настроена на брошюры, на одиночество, на Финляндию и одиночество, я — вода, я — лед, в голове у меня великое оледенение, и я больше всего боюсь и больше всего желаю, чтобы лед растаял и вода потекла, потому что человеческие отношения — это самое текучее, что есть на свете, это бурлящий и пенящийся поток, одиночество же никуда не течет, оно только есть, и оно надежно, потому что одинокий точно знает, что у пего есть и что будет, а отношения текучи, и вот я, отлично понимая все это, все же стою здесь и пытаюсь высказать этой женщине нечто противоречивое, растекающееся; я избрал одиночество и, казалось бы, неплохо устроился, и, однако, я здесь, я сам нарочно сделал так, чтобы мою машину оттащили на площадку, хотя не прошло и суток с тех пор, как я ее отсюда забрал, и что-то тут не сходится, хотя если разобраться, то что вообще сходится, а мне ведь это снилось, вот уже несколько недель подряд мне снилась вода, так неужели мне никогда не видать покоя? Долой вранье, думаю я. Твой коллега был вредный старикашка, от него разило табаком, и я не захотел у него обслуживаться, думаю я, а ты была нежная и приветливая, и от тебя хорошо пахло, и мне захотелось подойти к твоему окошечку; и вопреки здравому смыслу я сделал так, чтобы мою машину снова забрали, чтобы я снова мог прийти сюда, и в ожидании твоего прихода я пропел ночь и лесу — так мне хотелось знать, так хочется знать, что ты имела в виду, когда попросила меня ездить осторожно, — это я тоже думаю, — ты, может быть, и не помнишь о том, что сказала, говорю я, но ведь ты так сама мне сказала, вчера, когда я забирал свою машину, ты сказала, чтобы я ездил осторожнее. В каком смысле ты сказала, чтобы я ездил осторожнее, спрашиваю я наконец. Все остальное я только подумал, а последнюю фразу произнес вслух. Мне ужасно хотелось бы сказать и все остальное, но я говорю вслух только последнее. Вслух я произношу только одно — в каком смысле она просила меня ездить поосторожней. Потому что в голове у меня работает особая инстанция, маленький такой контролирующий орган, который функционирует почти как орган государственной власти, — он отслеживает и фильтрует все, что происходит там наверху, все мысли и особенно те, которые предназначены для высказывания: думать я могу все, что угодно, но как только у меня появляется желание высказать свою мысль, она тотчас же отслеживается и пропускается через контролирующий орган, если он дает добро, я высказываю эту мысль, если не дает, не высказываю, и она остается у меня в голове, как бы ни была умна, потому что дело не в том, умна ли она, а в том, какие вещи можно говорить и какие нельзя, а это огромная разница, я даже спрашиваю себя, есть ли мне польза от этого органа, думает ли он о моем благе или заботится только о видимости, помогая мне сохранять лицо, не направлена ли вся его работа только на то, чтобы не позволить мне потерять лицо, и что это за штука, вообще-то, потеря лица? Без сомнения, это дело серьезное; говорят, что японцы, как правило, потеряв лицо, закалывают себя ножом. А финны? Что делают в таком случае финны? Надо будет выяснить, делаю я мысленную заметку, завязываю, так сказать, узелок на память, чтобы проверить потом, как поступают финны в случае потери лица; предполагаю, что они тоже закалываются ножом или убивают себя из пистолета, уж так повелось у них на Востоке чуть затронута репутация или нанесено малейшее оскорбление, как они сразу стреляются или разбиваются на самолете. Я ничего не смыслю в Востоке, для меня лучше Запад, Запад я понимаю, но что касается Востока — тут я барахтаюсь, как щенок, брошенный в воду, Восток — это нечто запредельное, там все размыто, и пропади пропадом контролирующий орган, из-за которого я не говорю ей то хорошее, что я думаю, а только задал не очень-то удобный вопрос насчет того, в каком смысле она пожелала мне ездить поосторожней, я и сам сразу понял, что сказал что-то не то, получилось как-то грубо и резко, а вот если бы я произнес первое, теплое, что я подумал, это была бы совсем другая ситуация, но в жизни все складывается так, как оно есть, а не по-другому, потому что если бы было по-другому, то не было бы так, как оно есть, а все может быть только такое, как есть, и не может быть никаким иным. Можно что-то менять, но от этого все равно ничего не изменится, а останется так, как есть. Надо было, невзирая ни на что, высказать ей все, что я думал, надо было проскочить мимо контролирующего органа, нужно будет научиться передавать импульсы, минуя его, нужно научиться обходить его по кривой, как Пер, чертов Пер Гюнт, образ которого воплощает в себе общие черты всех норвежцев — наше непостоянство, нашу ложь; ведь, кажется, так обстоит дело, я помню, мы проходили это в школе, Пер Гюнт чистит луковицу, чтобы найти сердцевину, ну и, конечно, не находит, ведь в луковице не бывает сердцевины, и весь зал вздрагивает, потому что мы узнаем себя и это нас потрясает, мы вспоминаем: «У луковицы же нет сердцевины!» И образ завораживает; вернее, его применение, потому что мы сразу переносим это на самих себя, мы видим, как Пер чистит луковицу в поисках сердцевины, а сердцевины-то и нет, и тогда мы начинаем думать, что, наверное, и сам Пер тоже пустой внутри, такой вот изящный ход, а в следующий момент мы неизбежно начинаем думать, что, может быть, мы и сами такие же — тоже пустые внутри, вон какую штуку умудрился проделать Ибсен в промежутках между своими распутствами, думаем мы; ну а если представить себе, что он выбрал бы вместо луковицы яблоко, — что случилось бы, если бы вместо луковицы у него было там яблоко, у яблока есть сердцевина, тогда Пер просто очистил бы яблоко и съел вместо всей этой возни с луковицей, и все, наверное, выглядело бы иначе, хотя иначе, чем оно есть, быть не может, а тут, глядишь, и вышло бы по-другому, и к черту всю эту ерунду, будто бы все может быть только так, как есть, и ничего другого быть не может; и тут я замечаю, что отвлекся и забрел не в ту сторону, заблудился в своих мыслях и забыл, что нахожусь в данный момент в домике среди прерий, на коммунальной автомобильной площадке, что стою лицом к лицу с другим человеком, с этой женщиной, которая вчера попросила меня ездить поосторожнее, и что мне надо было узнать, почему она так сказала.— Ты это всем говоришь? — спрашиваю я. — Ты всех просишь ездить поосторожней?Она отрицательно мотает головой:— Очень мало кого. Почти что никого.Очень редко когда прошу.— Но меня ты же попросила ездить поосторожней?— Да.Попросила меня и помнит об этом. Драматическое признание. Это звучит драматически. Она попросила меня ездить поосторожней, и признает это, и помнит. Она попросила ездить осторожно, и я ехал осторожнее, чем всегда. Ей не все равно, и мне не все равно, что ей не все равно, и вследствие этого между нами возникли определенные отношения, и вода хлынула каскадом, как только я признался себе, что между нами возникли отношения, какие-никакие, но ведь отношения, и все пространство заполнилось вдруг водой, меня охватывает паника, меня надо спасать, и она меня спасет, потому что она умеет плавать и у нее есть такой продолговатый оранжевый спасательный круг, которым пользуется береговая охрана в Калифорнии, чтобы спасать людей, а я уже потерял сознание, и последнее, что я запомнил, — это как меня подхватили ее сильные руки, а я такой беспомощный и весь мокрый, как мышь, как бывает «Афтенпостен» у меры по утрам, я — слабый, мокрый и обессилевший от испуга, а она такая уверенная, и сухая, и здравомыслящая, и она меня спасает. По-настоящему все должно было бы случиться наоборот, это я должен был быть сухим и здравомыслящим, брошюроподобным, а она — мокрой, бестолковой и перепуганной, но все есть как есть и не может быть иначе, поскольку что есть, то есть, а раз есть, то не может одновременно не быть в линейном мире, который в графическом выражении строится слева направо? Об этом и думать нечего, поскольку это невозможно. Сейчас мы сосредоточимся на том, что возможно, а то, что невозможно, рассмотрим лучше в другой раз. Если отвлечься от лишнего, то сухие факты говорят, что между нами образовались своего рода отношения, что вода подымается и я охвачен паникой, потому что с водой у меня напряженные отношения, и отношения — это вода, вода их размывает, с течем тем времени, и время — тоже вода, а вовсе не деньги, как многие думают, с деньгами время не имеет ничего общего, зато с водой имеет, а у меня нет времени затевать какие-то отношения, потому что мне надо писать о Финляндии, об этой прекрасной стране, о которой я ничегошеньки не знаю, но которая, по моему предположению, повсеместно охвачена мобильной телефонной связью, и я ведь одинокий человек, я сам выбрал одиночество, но если ей не все равно и мне не все равно, что ей не все равно, значит, между нами есть отношения — хотя для них нет ни времени, ни повода, они есть, и она спасает меня от водной пучины, сильной своей рукой — временно, как нужно отмстить, — потому что никого нельзя спасти раз и навсегда, можно только купить отсрочку, под конец вода все равно останется победителем, но на этот раз она спасает меня, кто бы она ни была.Я лежу в доме на диване, в задней комнатке домика на краю автомобильной площадки; должно быть, я немного поспал; может быть, свалился на пол, — не помню, как и что случилось, но, как бы там ни было, это говорит в мою пользу, думаю я; со мной редко случается что-то такое, что говорило бы в мою пользу, так что непонятно, с какой стати я тут лежу на чужом диване, в чужой комнате, не в состоянии вспомнить, что такое со мной случилось, говорящее в мою пользу. Очевидно, я потерял лицо, думаю я; если так, то хорошо, что я не японец или не финн, иначе я бы, наверное, пустил себе пулю в лоб, как только проснулся; даже представить невозможно, что вот я потерял лицо, не глядя вытащил пистолет и прострелил себе голову; но я-то норвежец; мы, норвежцы, тоже не любим терять лицо, но все же не принимаем это так близко к сердцу, как восточные народы, нам это не нравится, но мы от этого не стреляемся, мы только замыкаемся в себе и отправляемся в одиночестве бродить по лесу, иногда мы так бродим несколько дней, и все-таки это лучше, чем застрелиться, думаю я. Сейчас надо встать и уйти в лес, надо переходить случившееся, избыть в ходьбе унижение, мне надо переходить потерю лица; я пытаюсь встать и тут замечаю, что кто-то укрыл шерстяным одеялом, кто-то обо мне позаботился и незаметно укрыл одеялом; я вылезаю из-под одеяла и откладываю его в сторону, начинаю вставать, но на меня нахлынула такая усталость, а тут входит она, та самая, кто бы она ни была, и спрашивает, проснулся ли я. Да, проснулся; я тут, должно быть, немного вздремнул, говорю я. Да, ты поспал, говорит она. Это, наверное, оттого, что я провел ночь в лесу. Конечно оттого, говорит она. Но я подумал, что мне пора идти, говорю я; но она, кажется, не согласна, что мне пора; она говорит, чтобы я еще немножко полежал, и я тоже подумал, почему бы, правда, не полежать; раз она говорит, чтобы я еще полежал, наверное, она права; и она снова уходит, потому что там кто-то пришел забирать свою машину и ей надо набрать номер его машины и выдать ему жетон, а я пока уж лучше полежу. В лесу-то я и раньше бывал, лес я достаточно повидал, так что лучше я полежу и повспоминаю, как я раньше ходил в лес; иногда я подолгу бродил в лесу, ходил в дальние походы, но лучше так, чем стреляться, подумалось мне снова, и гораздо лучше, чем втыкать себе в живот нож и потом его поворачивать; это поворачивание ножа вызвало у меня, как я заметил, особенно неприятное ощущение. Как будто мало было пырнуть себя ножом! Так нет же, этим японцам — вот ненормальные! — требуется еще, чтобы этим ножом как следует пошуровали туда и сюда.Лежание на диване в конторе дорожно-транспортного управления означает перемену; для меня это перемена. Очень заметная перемена, можно сказать. Нормально для меня было бы сидеть сейчас дома и писать брошюру, писать про Финляндию; что-то я совсем забыл про Финляндию, а именно Финляндия должна бы сейчас занимать мои мысли. Прошло уже несколько часов с тех пор, как я в последний раз вспоминал про Финляндию, а мне следовало бы сидеть дома и тюкать по клавиатуре, а я вместо этого лежу на диване в конторе дорожно-транспортного управления и, кажется, уже опять засыпаю, я то сплю, то просыпаюсь, точно в бреду, и вместо того, чтобы думать о Финляндии, думаю об этой женщине, о той незнакомой женщине, которая меня уложила на диван и прикрыла шерстяным одеялом, потому что кто же еще, как не она, меня уложил, думаю я, вряд ли это сделал ее коллега, вредный курилка, который вчера хотел меня обслужить, откуда иначе одеяло и все такое, за этим стоит не кто иной, как она, а я даже не знаю ее имени;
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31