мебель для ванной aquanet
Нет, не спорь. Хотя бы то, как ты воспринял эту комнату, как озирался…
— Не понимаю, о чем ты. — Ему явно не по себе.
— Прекрасно ты понимаешь. Не такой дурак. Не уподобляйся Абту, который любит говорить: «Не улавливаю твоей мысли». Мы правда в разных классах. Хотя бы разница в одежде это доказывает.
— Какие перемены. Какая разница. — Он качнул головой огорченно, задумчиво. — Ты всегда был совершенно разумным человеком.
— Я был компанейский.
— А теперь такое порешь. Тема себя исчерпала.
— Ну, как ты съездил? — спросил я.
Он оставался до вечера, старался все свернуть на старые рельсы. Но после такого вступления это было невозможно. Он был бодр и деловит, избегал шероховатостей, боялся опять вляпаться. Кое-как охватили ряд тем: общественное мнение, война, наши друзья и опять война. Минна Серватиус ждет ребенка. Да, я что-то такое слышал. Джордж Хейза вот-вот получит офицерское звание. Тоже слышал. Ходят слухи, что Абта отправляют в Пуэрто-Рико. На той неделе Эйдлер уточнит. Он едет на Восток.
— Знаешь, Джозеф, — сказал он в четыре часа, — мы бы с превеликим удовольствием, как раньше, забегали к тебе потрепаться. Но куда денешься. Некогда. Тебе самому скоро так станет некогда, как и не снилось.
— Да, все меняется. C'est la guerre. C'est la vie1 (Война есть война. Такова жизнь). Милый штампик.
— Как ты, однако, офранцузился.
— Слушай, а ты Джефа Формана помнишь?
— Да, читал. Посмертная медаль. Бедный Джеф.
— C'est la vie.
— И вовсе не остроумно. — В голосе звякнула укоризна.
— Это просто пошло еще с прошлой войны. Я и не собираюсь острить. Но ведь и своими вытянутыми физиономиями мы Джефу не поможем. Верно?
— Может быть.
В таком вот стиле свиданье тащилось к концу.
— Будешь на Востоке, — говорю я, — разыщи Джона Перла. Он соскучился по Чикаго. Ты бы к нему заглянул, — и я прибавляю со смешком: — Кстати, можешь набежать на еще одного чикагца в Нью-Йорке. На Стайдлера. Он давно что-то не заходит. Скорей всего, взял деньги у брата.
— Альф?
— Его брат написал песню и хочет, чтоб Альф отвез ее в Нью-Йорк. Ищет издателя.
— Если есть шанс напороться на Стайдлера, я лучше перебьюсь без Перла. Почему он не в армии?
— Говорит, нам, нормальным середнячкам, войну предоставил.
— И ты с ним видишься. Я бы не стал. Он тебе не чета. Держись от него подальше.
— Ах-ах! Он меня не укусит, К тому же голь перекатная не имеет права выбора. Цитирую свою племянницу. Строку, посвященную мне.
— Ну да? Дочка Эймоса?
— Да. Девочка выросла.
И Майрон удалился, явно недовольный результатами своего визита. Я вышел с ним на улицу. Дотащились до угла по забывшему о белизне снегу. Пока ждали у перехода к остановке автобуса, Майрон совал мне деньги в долг.
— Нет, — сказал я и мягко отвел его руку. — Нам хватает. Вполне справляемся. — Деньги вернулись в бумажник. — Там пятьдесят пятый идет! Беги.
И, прощально потрепав меня по плечу, он устремился через дорогу, взмахами шляпы привлекая вниманье водителя.
3 марта
Звонила Долли, звала на воскресенье ужинать. Сказал, что мы уже обещали в другом месте.
Фарсоны вернулись из Детройта, кончилось ученье. Сюзи забегала к Айве в библиотеку. У девочки грипп, но ничего страшного. Они решили отправить ее к родителям Фарсона в Дакоту, а сами едут в Калифорнию, работать на авиационном заводе. У Сюзи чудное настроение, она в восторге, что едет в Калифорнию. Уолтер скучал по девочке больше, чем она сама. Они ее возьмут, как только устроятся.
5 марта
Есть тут одна женщина, ходит с хозяйственной сумкой, набитой религиозной литературой. Останавливает молодых людей и с ними заговаривает. У нас с ней общие маршруты, так что я часто на нее натыкаюсь, но она не помнит меня, и невозможно бывает от нее улизнуть. А она совершенно не умеет останавливать людей. Кинется наперерез и загородит путь своим телом. Если промахнется, стоит растерянно, и если тебе удастся проскочить — если ты захочешь, если у тебя хватит пороху, — просто убито смотрит тебе вслед. А если ты остановишься, вынет свои брошюрки и заведет разговор.
На вид ей под пятьдесят, высокая, плотная. Но лицо больное — тонкие растресканные губы, тупые желтые зубы, запавшие темные глаза, в которых ты тщетно вычитываешь смысл. Кожа под глазами в крошечных синеватых прожилках. Серые волосы, на широком лбу шрам, как от старой пулевой раны. Быстрый шепоток. Слушаю и жду, когда удобно будет смыться.
Речь заученная. Слежу, как растресканные губы вышелушивают слова, быстрые и сухие, произносимые часто так, будто она их не понимает. Эти слова, слова разжигают в ней жар. Она беседовала со многими юношами, уходившими на войну, навстречу погибели. Ее долг им сказать, что средство избавления рядом, только протянуть руку. Только в вере спасенье. Она и с другими беседовала, с вернувшимися из-под обстрела, из окопов, с выжившими под ураганным огнем единственно благодаря вере. Основы этой науки — не суеверие, но истина, это доказано. Вот тут у нее книжечка свидетельств, ее написали солдаты, которые умеют верить.
А лицо и твердые темные пуговицы глаз тем временем не меняются. Она что-то записывает на бумажке. Протягивает ее тебе. Названия и адреса ближайших церквей и читален. Все. Она в твоей власти. Ждет. Губы сжаты, как швы на плохо сшитом мяче. Лицо горит и на глазах у тебя иссякает. Даже волоски в углах рта исчезают почти. После долгой паузы, если ты не предлагаешь купить у нее брошюру, она идет прочь, стуча по тротуару стоптанными башмаками, тяжко, как куль с песком, волоча свою сумку.
Вчера она выглядела совсем уж больной. Кожа цвета кирпичной пыли, кислое дыханье. В своем старом берете, едва прикрывающем шрам, и грубом, потемнелом, застегнутом до горла пальто она напоминает мелкого политического деятеля в изгнанье, брошенного, ненужного, пожираемого двойным жаром.
Я услышал всегдашний шепоток.
— Вы со мной уже две недели назад разговаривали, — сказал я.
— А-а. Ну тогда… вот туту меня брошюра про веру по всей науке. И свидетельства… — Она запнулась.
Тут мне стало ясно, что ей понадобились эти добавочные минуты, чтоб услышать, что я сказал. У меня чуть не вырвалось: «Вам плохо?» — но я боялся ее обидеть и сдержался. Губы у нее сегодня были особенно растресканные, такого я еще не видел. Над взбухшим краем верхней сидела болячка.
— Людей из Батаана, — сказал я. — Вы мне в прошлый раз говорили.
— Да. Пять центов.
— А какую вы больше хотите продать-эту или ту? Она вытаскивает свидетельства ветеранов.
— Вы тоже в армию уходите, да? Эту тогда. — Взяла монету, сунула в карман, отороченный тлелым мехом. Потом сказала: — Так вы ее прочитайте. Ну что бы мне сказать «да». Но я говорю:
— Постараюсь найти время.
— Значит, не прочитаете; Я ее обратно возьму.
— Нет, я ее оставлю.
— Я вам деньги верну. Вот.
Я отказываюсь. Она трясет опущенной головой, как грустный ребенок.
— Я прочитаю, прочитаю, — говорю я. И сую книжонку в карман .
— Все от гордыни, — говорит она. Ложно поняв мою улыбку. Выглядит она в этот момент совсем больной. При сохранной твердости темной радужки белки утратили влажность, и в каждом сухо проступила жилка.
— Честное слово, я прочитаю.
Она уже неуклюже тянула руку за своей брошюркой. Теперь убрала. И какое-то время, пока я разглядываю ее лицо, убегающий подбородок, нечистый лоб, мне кажется, что она полностью потеряла ощущенье реальности. Но почти тут же она подобрала свою сумку и поплелась прочь.
10 марта
Вчера был дождь и за ночь обернулся снегом. Опять холодрыга.
12 марта
Получил записку от Китти, спрашивает, почему я не заскочу. Порвал, пока не попалась на глаза Айве. Я последнее время и думать забыл про Китти. Не до нее.
15 марта
В воскресенье было тепло, пахнуло весной. Были у Алмстадов. Вечером бродил по парку Гумбольдта, возле лагуны, перешел по мосткам к лодочной станции, где обсуждался когда-то «Человек и сверхчеловек» , а еще раньше я бывал с Джоном Перлом и швырял в устроившиеся под балюстрадой парочки кислицей. Пахло назойливо — мерзлыми сучьями, сырой трухой, но воздух был легок, и смутные, но будоражаще-нертменимые стояли в нем луга и деревья, сизый и рыжий камень и зеркала луж. Когда стемнело и я возвращался, без всякого предупрежденья, внезапный, как удушье, как из ведра грянул теплый ливень. Я бросился бегом.
16 марта
Опять разговор с Духом Противоречья.
— Не могу тебе рассказать, как я рад, что ты вернулся.
—Да?
— И хотел бы извиниться.
— Да ладно тебе.
— И объяснить.
— Я к оскорбленьям привык. Работа такая.
— Нет, я хочу сказать. Я человек истерзанный, побитый как отбивная котлета.
— Легко предающийся отчаянию.
— Словом, сам знаешь. Я раздражен, измучен, затравлен, загнан, приперт к стенке…
— Чем? Совестью?
— Да, в некотором роде это совесть. Я не так с ней считаюсь, как со своей собственной. Это моя общественная струнка. Но сидит это глубоко. Мир, забравшийся вовнутрь, одним словом.
— И чего ему надо?
— Чтоб я перестал жить так, как живу. Колет меня до такой степени, чтобы стало уже все равно, что со мной будет дальше.
— То есть чтобы ты сдался?
— Вот именно.
— Но за чем же дело стало? Ты как раз готовишься к будущей жизни…
— И по-твоему, пора взять расчет.
— Основной опыт вашего времени связан главным образом не с жизнью. Думал ты о том, чтобы к этому подготовиться?
— К смерти? Ага, злишься, что я в тебя апельсинной коркой запустил.
— Нет, я серьезно.
— К чему тут готовиться? Готовиться можно только к жизни. Чтоб умереть, особых знаний не требуется. Просто надо усвоить, что в один прекрасный день ты умрешь. Я давным-давно усвоил. Нет, мы дурачимся оба. Я знаю, ты это мелешь просто так.
— Мелю не мелю, ты каждое слово мое выворачиваешь наизнанку.
— Нет. Но я-то говорю почти всерьез. Ты хочешь, чтоб я поклонялся антижизни. Я говорю, что вне жизни нет ничего ценного. Вообще ничего нет.
— Ладно, не будем по этому поводу дискутировать. Но у тебя невозможные цели. Не ты один болтаешься между небом и землей. Когда (и если) останешься в живых, вот тогда в себе и разберешься.
— А-а, это как раз и важно. Из-за чего сыр-бор? Возникает ряд важных вопросов. Тут-то и весь вопрос о моем истинном, а не поверхностном человеческом назначении.
— Ах, скажите! А с чего ты взял, что можешь во всем этом разобраться в одиночку?
— А кто у меня есть еще для начала?
— Да ну, ерунда какая!
— Но вопросы требуют ответов.
— Тебе комната эта не надоела?
— Осточертела.
— Может, надо двигаться побольше, на люди выходить?
— Иногда думаю, что это было бы самое милое дело.
— Но ты правда считаешь, что можешь сам решить все свои вопросы?
— Как когда.
— Да-с, тебе действительно не позавидуешь.
— Знаешь, бывают минуты, когда хочется плюнуть на все, пойти на призывной пункт и попросить, чтоб тут же отправили.
— Да?
— Я отрекся бы от самых своих сокровенных чувств, если бы заявил, что хочу, чтобы меня пощадили и избавили от того, чему подвергаются другие в моем поколении. Я не собираюсь охранять свою жизнь, как наседка. И я не настолько черств и не настолько извращен, чтоб ценить вкус жизни только на грани уничтожения. Но, как ни крути, ценность ее в этой комнате ото дня ко дню убывает. Скоро она мне омерзеет.
— Ну вот видишь.
— Погоди ты, мне еще надо собрать свои чувства и страхи в точку. Меня, в общем, даже пугает моя тщеславная затея собственным путем добиться ясности. Но еще важнее мне знать, имею ли я право сохранять себя в смертельном водовороте, который унес уже стольких таких, как я, оглушил, поволок, вниз-вниз-вниз — неиспытанный разум, бесполезные мышцы, хлам, ошметки. Вправе ли я уберегать себя от такой судьбы, вот вопрос.
— И каков ответ?
— Помнится, Спиноза писал, что нет добродетели выше, чем стараться сохранить самого себя.
— Себя? Любой ценой?
— Ты не понял. Себя. Он не говорит — свою жизнь. Он говорит — самого себя. Почувствовал разницу?
—Нет.
— Он знал, что каждый должен умереть. Он не учит нас вживлять новые железы или есть фазаньи потроха, чтоб тянуть до трехсот. Мы не можем себя сделать бессмертными.
Мы можем решать только то, что нам по силам решить. Прочее вне нашей власти. Словом, он не имеет в виду сохраненье животного.
— А-а, так это он о душе, о духе?
— О разуме. То есть о сути, о личности, которой мы сами должны управлять. Мы сами, а не удача или беда. Мы сами отвечаем за свою человечность, свое достоинство и свободу. И вот, возвращаясь к моему случаю, я не вправе уклоняться от войны. Я должен пройти этот смертный риск, как уже проходил его прежде, борясь с детскими болезнями и невзгодами, в результате которых я стал, между прочим, Джозефом. Я понятно говорю?
— Все сплошной бред, от первого до последнего слова.
— Мы боимся собой управлять. Конечно. Это же так трудно. Нам бы поскорей избавиться от свободы. Да и на свободу это тянет с трудом, потому что свобода должна быть осознанной. А это так, прелюдия свободы. Но нам она и такая ненавистна. И мы сбегаем, мы ищем хозяина, мы валимся кверху брюхом и требуем поводка.
— Ах! — сказал Tu As Raison Aussi.
— Так и происходит. И любовь тут ни при чем, не от нее в нас ощущение скуки жизни. Это все наша неготовность к свободе.
— Боишься, что с тобой так будет?
— Боюсь.
— Ну хорошо, тогда отвлеченно: как тебе угодно рассматривать эту войну?
— Как инцидент.
— Просто инцидент?
— Исключительно важный инцидент. Может, самый важный. Но тем не менее. Разве война изменила истинную природу мира? Нет. Решит она глобальные жизненные проблемы? Нет. Спасет нас духовно? Нет, нет и нет. Освободит нас в самом примитивном смысле, то есть даст возможность дышать, есть? Будем надеяться, хотя не уверен. Ни в чем существенном она ничего не решит — если, конечно, ты принимаешь мое понятье существенного. Допустим, я владел бы полной картиной мира. Война не могла бы на меня существенно повлиять. Она меня может разрушить физически. Это да, это она может. Но ведь это может и микроб. Естественно, я должен о них помнить. Брать в расчет. Они меня могут истребить. Но покуда я жив, я должен, невзирая на них, следовать своей судьбе.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19
— Не понимаю, о чем ты. — Ему явно не по себе.
— Прекрасно ты понимаешь. Не такой дурак. Не уподобляйся Абту, который любит говорить: «Не улавливаю твоей мысли». Мы правда в разных классах. Хотя бы разница в одежде это доказывает.
— Какие перемены. Какая разница. — Он качнул головой огорченно, задумчиво. — Ты всегда был совершенно разумным человеком.
— Я был компанейский.
— А теперь такое порешь. Тема себя исчерпала.
— Ну, как ты съездил? — спросил я.
Он оставался до вечера, старался все свернуть на старые рельсы. Но после такого вступления это было невозможно. Он был бодр и деловит, избегал шероховатостей, боялся опять вляпаться. Кое-как охватили ряд тем: общественное мнение, война, наши друзья и опять война. Минна Серватиус ждет ребенка. Да, я что-то такое слышал. Джордж Хейза вот-вот получит офицерское звание. Тоже слышал. Ходят слухи, что Абта отправляют в Пуэрто-Рико. На той неделе Эйдлер уточнит. Он едет на Восток.
— Знаешь, Джозеф, — сказал он в четыре часа, — мы бы с превеликим удовольствием, как раньше, забегали к тебе потрепаться. Но куда денешься. Некогда. Тебе самому скоро так станет некогда, как и не снилось.
— Да, все меняется. C'est la guerre. C'est la vie1 (Война есть война. Такова жизнь). Милый штампик.
— Как ты, однако, офранцузился.
— Слушай, а ты Джефа Формана помнишь?
— Да, читал. Посмертная медаль. Бедный Джеф.
— C'est la vie.
— И вовсе не остроумно. — В голосе звякнула укоризна.
— Это просто пошло еще с прошлой войны. Я и не собираюсь острить. Но ведь и своими вытянутыми физиономиями мы Джефу не поможем. Верно?
— Может быть.
В таком вот стиле свиданье тащилось к концу.
— Будешь на Востоке, — говорю я, — разыщи Джона Перла. Он соскучился по Чикаго. Ты бы к нему заглянул, — и я прибавляю со смешком: — Кстати, можешь набежать на еще одного чикагца в Нью-Йорке. На Стайдлера. Он давно что-то не заходит. Скорей всего, взял деньги у брата.
— Альф?
— Его брат написал песню и хочет, чтоб Альф отвез ее в Нью-Йорк. Ищет издателя.
— Если есть шанс напороться на Стайдлера, я лучше перебьюсь без Перла. Почему он не в армии?
— Говорит, нам, нормальным середнячкам, войну предоставил.
— И ты с ним видишься. Я бы не стал. Он тебе не чета. Держись от него подальше.
— Ах-ах! Он меня не укусит, К тому же голь перекатная не имеет права выбора. Цитирую свою племянницу. Строку, посвященную мне.
— Ну да? Дочка Эймоса?
— Да. Девочка выросла.
И Майрон удалился, явно недовольный результатами своего визита. Я вышел с ним на улицу. Дотащились до угла по забывшему о белизне снегу. Пока ждали у перехода к остановке автобуса, Майрон совал мне деньги в долг.
— Нет, — сказал я и мягко отвел его руку. — Нам хватает. Вполне справляемся. — Деньги вернулись в бумажник. — Там пятьдесят пятый идет! Беги.
И, прощально потрепав меня по плечу, он устремился через дорогу, взмахами шляпы привлекая вниманье водителя.
3 марта
Звонила Долли, звала на воскресенье ужинать. Сказал, что мы уже обещали в другом месте.
Фарсоны вернулись из Детройта, кончилось ученье. Сюзи забегала к Айве в библиотеку. У девочки грипп, но ничего страшного. Они решили отправить ее к родителям Фарсона в Дакоту, а сами едут в Калифорнию, работать на авиационном заводе. У Сюзи чудное настроение, она в восторге, что едет в Калифорнию. Уолтер скучал по девочке больше, чем она сама. Они ее возьмут, как только устроятся.
5 марта
Есть тут одна женщина, ходит с хозяйственной сумкой, набитой религиозной литературой. Останавливает молодых людей и с ними заговаривает. У нас с ней общие маршруты, так что я часто на нее натыкаюсь, но она не помнит меня, и невозможно бывает от нее улизнуть. А она совершенно не умеет останавливать людей. Кинется наперерез и загородит путь своим телом. Если промахнется, стоит растерянно, и если тебе удастся проскочить — если ты захочешь, если у тебя хватит пороху, — просто убито смотрит тебе вслед. А если ты остановишься, вынет свои брошюрки и заведет разговор.
На вид ей под пятьдесят, высокая, плотная. Но лицо больное — тонкие растресканные губы, тупые желтые зубы, запавшие темные глаза, в которых ты тщетно вычитываешь смысл. Кожа под глазами в крошечных синеватых прожилках. Серые волосы, на широком лбу шрам, как от старой пулевой раны. Быстрый шепоток. Слушаю и жду, когда удобно будет смыться.
Речь заученная. Слежу, как растресканные губы вышелушивают слова, быстрые и сухие, произносимые часто так, будто она их не понимает. Эти слова, слова разжигают в ней жар. Она беседовала со многими юношами, уходившими на войну, навстречу погибели. Ее долг им сказать, что средство избавления рядом, только протянуть руку. Только в вере спасенье. Она и с другими беседовала, с вернувшимися из-под обстрела, из окопов, с выжившими под ураганным огнем единственно благодаря вере. Основы этой науки — не суеверие, но истина, это доказано. Вот тут у нее книжечка свидетельств, ее написали солдаты, которые умеют верить.
А лицо и твердые темные пуговицы глаз тем временем не меняются. Она что-то записывает на бумажке. Протягивает ее тебе. Названия и адреса ближайших церквей и читален. Все. Она в твоей власти. Ждет. Губы сжаты, как швы на плохо сшитом мяче. Лицо горит и на глазах у тебя иссякает. Даже волоски в углах рта исчезают почти. После долгой паузы, если ты не предлагаешь купить у нее брошюру, она идет прочь, стуча по тротуару стоптанными башмаками, тяжко, как куль с песком, волоча свою сумку.
Вчера она выглядела совсем уж больной. Кожа цвета кирпичной пыли, кислое дыханье. В своем старом берете, едва прикрывающем шрам, и грубом, потемнелом, застегнутом до горла пальто она напоминает мелкого политического деятеля в изгнанье, брошенного, ненужного, пожираемого двойным жаром.
Я услышал всегдашний шепоток.
— Вы со мной уже две недели назад разговаривали, — сказал я.
— А-а. Ну тогда… вот туту меня брошюра про веру по всей науке. И свидетельства… — Она запнулась.
Тут мне стало ясно, что ей понадобились эти добавочные минуты, чтоб услышать, что я сказал. У меня чуть не вырвалось: «Вам плохо?» — но я боялся ее обидеть и сдержался. Губы у нее сегодня были особенно растресканные, такого я еще не видел. Над взбухшим краем верхней сидела болячка.
— Людей из Батаана, — сказал я. — Вы мне в прошлый раз говорили.
— Да. Пять центов.
— А какую вы больше хотите продать-эту или ту? Она вытаскивает свидетельства ветеранов.
— Вы тоже в армию уходите, да? Эту тогда. — Взяла монету, сунула в карман, отороченный тлелым мехом. Потом сказала: — Так вы ее прочитайте. Ну что бы мне сказать «да». Но я говорю:
— Постараюсь найти время.
— Значит, не прочитаете; Я ее обратно возьму.
— Нет, я ее оставлю.
— Я вам деньги верну. Вот.
Я отказываюсь. Она трясет опущенной головой, как грустный ребенок.
— Я прочитаю, прочитаю, — говорю я. И сую книжонку в карман .
— Все от гордыни, — говорит она. Ложно поняв мою улыбку. Выглядит она в этот момент совсем больной. При сохранной твердости темной радужки белки утратили влажность, и в каждом сухо проступила жилка.
— Честное слово, я прочитаю.
Она уже неуклюже тянула руку за своей брошюркой. Теперь убрала. И какое-то время, пока я разглядываю ее лицо, убегающий подбородок, нечистый лоб, мне кажется, что она полностью потеряла ощущенье реальности. Но почти тут же она подобрала свою сумку и поплелась прочь.
10 марта
Вчера был дождь и за ночь обернулся снегом. Опять холодрыга.
12 марта
Получил записку от Китти, спрашивает, почему я не заскочу. Порвал, пока не попалась на глаза Айве. Я последнее время и думать забыл про Китти. Не до нее.
15 марта
В воскресенье было тепло, пахнуло весной. Были у Алмстадов. Вечером бродил по парку Гумбольдта, возле лагуны, перешел по мосткам к лодочной станции, где обсуждался когда-то «Человек и сверхчеловек» , а еще раньше я бывал с Джоном Перлом и швырял в устроившиеся под балюстрадой парочки кислицей. Пахло назойливо — мерзлыми сучьями, сырой трухой, но воздух был легок, и смутные, но будоражаще-нертменимые стояли в нем луга и деревья, сизый и рыжий камень и зеркала луж. Когда стемнело и я возвращался, без всякого предупрежденья, внезапный, как удушье, как из ведра грянул теплый ливень. Я бросился бегом.
16 марта
Опять разговор с Духом Противоречья.
— Не могу тебе рассказать, как я рад, что ты вернулся.
—Да?
— И хотел бы извиниться.
— Да ладно тебе.
— И объяснить.
— Я к оскорбленьям привык. Работа такая.
— Нет, я хочу сказать. Я человек истерзанный, побитый как отбивная котлета.
— Легко предающийся отчаянию.
— Словом, сам знаешь. Я раздражен, измучен, затравлен, загнан, приперт к стенке…
— Чем? Совестью?
— Да, в некотором роде это совесть. Я не так с ней считаюсь, как со своей собственной. Это моя общественная струнка. Но сидит это глубоко. Мир, забравшийся вовнутрь, одним словом.
— И чего ему надо?
— Чтоб я перестал жить так, как живу. Колет меня до такой степени, чтобы стало уже все равно, что со мной будет дальше.
— То есть чтобы ты сдался?
— Вот именно.
— Но за чем же дело стало? Ты как раз готовишься к будущей жизни…
— И по-твоему, пора взять расчет.
— Основной опыт вашего времени связан главным образом не с жизнью. Думал ты о том, чтобы к этому подготовиться?
— К смерти? Ага, злишься, что я в тебя апельсинной коркой запустил.
— Нет, я серьезно.
— К чему тут готовиться? Готовиться можно только к жизни. Чтоб умереть, особых знаний не требуется. Просто надо усвоить, что в один прекрасный день ты умрешь. Я давным-давно усвоил. Нет, мы дурачимся оба. Я знаю, ты это мелешь просто так.
— Мелю не мелю, ты каждое слово мое выворачиваешь наизнанку.
— Нет. Но я-то говорю почти всерьез. Ты хочешь, чтоб я поклонялся антижизни. Я говорю, что вне жизни нет ничего ценного. Вообще ничего нет.
— Ладно, не будем по этому поводу дискутировать. Но у тебя невозможные цели. Не ты один болтаешься между небом и землей. Когда (и если) останешься в живых, вот тогда в себе и разберешься.
— А-а, это как раз и важно. Из-за чего сыр-бор? Возникает ряд важных вопросов. Тут-то и весь вопрос о моем истинном, а не поверхностном человеческом назначении.
— Ах, скажите! А с чего ты взял, что можешь во всем этом разобраться в одиночку?
— А кто у меня есть еще для начала?
— Да ну, ерунда какая!
— Но вопросы требуют ответов.
— Тебе комната эта не надоела?
— Осточертела.
— Может, надо двигаться побольше, на люди выходить?
— Иногда думаю, что это было бы самое милое дело.
— Но ты правда считаешь, что можешь сам решить все свои вопросы?
— Как когда.
— Да-с, тебе действительно не позавидуешь.
— Знаешь, бывают минуты, когда хочется плюнуть на все, пойти на призывной пункт и попросить, чтоб тут же отправили.
— Да?
— Я отрекся бы от самых своих сокровенных чувств, если бы заявил, что хочу, чтобы меня пощадили и избавили от того, чему подвергаются другие в моем поколении. Я не собираюсь охранять свою жизнь, как наседка. И я не настолько черств и не настолько извращен, чтоб ценить вкус жизни только на грани уничтожения. Но, как ни крути, ценность ее в этой комнате ото дня ко дню убывает. Скоро она мне омерзеет.
— Ну вот видишь.
— Погоди ты, мне еще надо собрать свои чувства и страхи в точку. Меня, в общем, даже пугает моя тщеславная затея собственным путем добиться ясности. Но еще важнее мне знать, имею ли я право сохранять себя в смертельном водовороте, который унес уже стольких таких, как я, оглушил, поволок, вниз-вниз-вниз — неиспытанный разум, бесполезные мышцы, хлам, ошметки. Вправе ли я уберегать себя от такой судьбы, вот вопрос.
— И каков ответ?
— Помнится, Спиноза писал, что нет добродетели выше, чем стараться сохранить самого себя.
— Себя? Любой ценой?
— Ты не понял. Себя. Он не говорит — свою жизнь. Он говорит — самого себя. Почувствовал разницу?
—Нет.
— Он знал, что каждый должен умереть. Он не учит нас вживлять новые железы или есть фазаньи потроха, чтоб тянуть до трехсот. Мы не можем себя сделать бессмертными.
Мы можем решать только то, что нам по силам решить. Прочее вне нашей власти. Словом, он не имеет в виду сохраненье животного.
— А-а, так это он о душе, о духе?
— О разуме. То есть о сути, о личности, которой мы сами должны управлять. Мы сами, а не удача или беда. Мы сами отвечаем за свою человечность, свое достоинство и свободу. И вот, возвращаясь к моему случаю, я не вправе уклоняться от войны. Я должен пройти этот смертный риск, как уже проходил его прежде, борясь с детскими болезнями и невзгодами, в результате которых я стал, между прочим, Джозефом. Я понятно говорю?
— Все сплошной бред, от первого до последнего слова.
— Мы боимся собой управлять. Конечно. Это же так трудно. Нам бы поскорей избавиться от свободы. Да и на свободу это тянет с трудом, потому что свобода должна быть осознанной. А это так, прелюдия свободы. Но нам она и такая ненавистна. И мы сбегаем, мы ищем хозяина, мы валимся кверху брюхом и требуем поводка.
— Ах! — сказал Tu As Raison Aussi.
— Так и происходит. И любовь тут ни при чем, не от нее в нас ощущение скуки жизни. Это все наша неготовность к свободе.
— Боишься, что с тобой так будет?
— Боюсь.
— Ну хорошо, тогда отвлеченно: как тебе угодно рассматривать эту войну?
— Как инцидент.
— Просто инцидент?
— Исключительно важный инцидент. Может, самый важный. Но тем не менее. Разве война изменила истинную природу мира? Нет. Решит она глобальные жизненные проблемы? Нет. Спасет нас духовно? Нет, нет и нет. Освободит нас в самом примитивном смысле, то есть даст возможность дышать, есть? Будем надеяться, хотя не уверен. Ни в чем существенном она ничего не решит — если, конечно, ты принимаешь мое понятье существенного. Допустим, я владел бы полной картиной мира. Война не могла бы на меня существенно повлиять. Она меня может разрушить физически. Это да, это она может. Но ведь это может и микроб. Естественно, я должен о них помнить. Брать в расчет. Они меня могут истребить. Но покуда я жив, я должен, невзирая на них, следовать своей судьбе.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19