https://wodolei.ru/catalog/dushevie_kabini/IDO/
раздутое «чувство чести». Конечно, это не столетней давности ярость дуэлянта. Тем не менее мы подвержены вспышкам; слово, брошенное в киношке, в толпе, — и мы готовы кинуться друг на друга. Только вспышки эти, по-моему, не вполне натуральны. Мы слишком темны, слишком бедны духовно, чтоб разобраться, что кидаемся мы на «врага» из-за смутных причин: от любви, одиночества. И еще, наверно, от презренья к себе. Но главное — от одиночества.
Айва, хоть тогда это скрыла, удивилась на самом деле, она мне потом сказала. Это было попирание моих же собственных принципов. Меня это насторожило. И в предательстве, которое я наблюдал у Серватиусов, я сам отчасти был виноват, в чем не мог не признаться.
8 февраля
Температура никак не оторвется от нуля. Холод — часть общей гнусности. Каждый раз думаю о его уместности, узнавая военные новости. Нельзя не уважать эту зиму за неослабную лютость. «Вихрь, гром и ливень… Я вас не упрекаю в бессердечье», — вопит Лир. Взывает: «Так да свершится вся ваша злая воля надо мной"1. Как он прав, однако.
9 февраля
Я как граната с сорванной чекой. Знаю, что взорвусь, постоянно чую в себе этот миг, кричу в молитвенном ужасе: «Бабах!» Но все рано, рано.
Вот тут Гете прав: продолжение жизни означает надежду. Смерть — отмена выбора. Чем больше сужается выбор, тем ближе мы к смерти. Жестокость страшнейшая — отнять надежду, не отняв окончательно жизни. Это как тюремный пожизненный срок. Как гражданство в некоторых странах. Лучшим выходом было бы жить так, будто надежда не отменена, день ото дня, вслепую. Но тут требуется немыслимое самообладание.
10 февраля
На прошлой неделе дважды был Стайдлер. Кажется, видит во мне достойного собрата. То есть, рискну сказать, считает, что мы два сапога пара. Я ничего не имел бы против его визитов и пусть себе считал бы что хочет, но только вот опять через несколько часов — это чувство, будто мы предаемся вместе стыдному греху. Мы курим, разговариваем. Он рассказывает-о своих похождениях в Калифорнии, в больнице, о теперешних своих делах. Оказывается, он получает десять долларов в неделю от матери и еще пять от брата. Благодаря строжайшей экономии живет на двенадцать, остальное уходит на лошадей. Бывает, выигрывает, но вообще, он подсчитал, за последние десять лет ухнул на это дело четыре тысячи долларов.
Он такие вещи обсуждать не любит. Упоминает мимоходом. Он не слепой, понимает, какая все это пошлость и муть. Но считает, что от пошлости никуда не денешься. Всюду дрянь, и притом показуха. А чего уж прикидываться? Все равно все вылезет наружу и ты же окажешься в дураках. Так буквально он выражается. Начнешь его расспрашивать о житейских подробностях — смотрит с удивлением. Нет, без обиды. Но то, что такая заведомая тягомотина может тебя интересовать, искренне его удивляет. Лучше он расскажет, как зевнул или сорвал куш, как словчил, как отбрил, расколол кого-то, какое подковыристое письмо послал кредитору, о своей незабываемой встрече.
В последний раз поведал долгую, изнурительную историю об ухаживании за норвежкой, которая живет с ним в одном отеле — «Лаэрд-тауэрс». Познакомились в День благодарения, в холле. Хартли, коридорный, ему сигнализировал, и он пошел на приступ. Сперва, конечно, он ей не показался. Сначала всегда так бывает. К Рождеству она стала понежнее к нему приглядываться. А денег у него, как назло, полный ноль. Тут он получил информацию, что еще кое-кто в отеле на нее сделал ставку. Хартли держал его в курсе. «Зря старался. Я и без него разгляжу классную кобылку».
И вот на Святках он огребает кучу денег на Пеструшке — смотреть не на что, пони буквально. Всех уделала на пару столбов. Приглашает норвежку вечером во «Фиоренцу», покушать спагетти.
«Все у нас шло вроде путем, в одиннадцать она говорит — я выйду на минуточку, я сижу себе, посасываю преспокойно сигару („Перфекто“, кстати) и думаю: „Ну, парень, дело в шляпе“. Она „Пинк леди“ пила, вещь крепкая, перебрала малость. Покачивало ее. Ну, сижу, жду. Четверть двенадцатого — а ее нет как нет, я забеспокоился — может, тошнит ее там, в туалете. Пошел за дежурной, чтоб глянула. Дошел только до оркестра, а там она — на коленях у лабуха. Ну, я виду не подаю, что меня это оскорбляет, но намекаю, что поздно и не пора ли, мол, нам домой? Она и не думает вставать. Я не стал себя выставлять идиотом. Слинял».
Две недели он ей посылал письма. Не отвечала. Когда уже порастряс почти весь свой выигрыш, он встретил ее на Петле. Она сказала, что у нее день рожденья. Он предложил выпить. Пошли в «Черный ястреб», взяли пива. И тут подходят к стойке пижоны, несколько человек, обалденно одеты, один в морском кителе. Альф встает, платит за пиво, остаток мелочи ссыпает на столик: «Я свою весовую категорию знаю». И без цента в кармане идет в отель.
История доплелась до своего логического завершенья — победы, причем норвежка поняла наконец, что внешность бывает обманчива, шутя и играя ему отдалась по пьянке, а тут ее ждал приятный сюрприз, и тэ дэ. Альф поразился бы, узнав, что наводит на меня тоску, он считает себя первоклассным затейником. Любой кафешантан оторвал бы его с руками. Он в совершенстве владеет несколькими арго. Но мне не надо, чтоб меня развлекали. Я сначала ему обрадовался, я и сейчас к нему хорошо отношусь. Ходил бы только пореже.
11 февраля
Вернулся Майрон Эйдлер. Утром звонил, что заглянет, как только вырвется. Робби Стилман приехал после шести месяцев в офицерской школе. Стал инженером. Будет строить аэродромы. Говорит, не так уж страшна армейская жизнь, если притерпеться к дисциплине. Приучить себя к подчинению.
Его брат Бен где-то в дебрях Бразилии. С октября ни слуху ни духу.
14 февраля
Никаких признаков Майрона, никого вообще. Стайдлер и тот меня, кажется, бросил. Два дня без гостей, без вестей, разговоров. Две выдранных из календаря пустоты. Поневоле взмолишься о перемене, не важно какой, возмечтаешь о любом, каком-никаком происшествии. Если бы не упрямство, я бы давно признал свое поражение, сознался бы сам себе, что свобода мне не по плечу.
15 февраля
Письмо от Абта, изобилующее вашингтонскими сплетнями, разъясняющее текущую политику. Почему мы так-то и так-то действуем в Северной Африке, в отношениях с Испанией, с Мартиникой, де Голлем. Меня забавляет тонкая гордость, с которой он намекает на свои короткие отношения со знаменитостями. (То есть они, как я понимаю, знамениты в официальных кругах. Я о них понятия не имею.)
16 февраля
Старая миссис Кифер, как выражается миссис Бартлетт, «уходит». Недели две, может, и протянет, но на этом деле — пантомима: она вонзает в собственную руку иглу — век не продержишься. Мы ходим по дому на цыпочках. Капитан Бриге уже не выходит вечерком покурить. Чересчур холодно.
17 февраля
Мы сблизились с Айвой. В последнее время она заметно избавилась от кое-каких вещей, которые меня раздражали. Не сетует на жизнь в меблирашках; меньше, кажется, занята тряпками; не критикует мой вид; ее не так огорчает состояние моего белья, из-за которого я, одеваясь, часто сую ногу не в ту дыру. И прочее: дешевые забегаловки, где мы едим, хроническое безденежье. И все же она по-прежнему далека от того, что я пытался из нее сделать. Боюсь, она на это не способна. Зато меня самого потрясает, как нахально я делил людей на две категории: с ценными идеями и без оных.
18 февраля
Вчера, проходя мимо куста, где я обнаружил краденый носок, заметил еще пару. Значит, Ванейкер украл несколько. Вечером, когда шли мимо, показал Айве. Она их тоже узнала. Говорит, надо как-нибудь так ему показать, что мы знаем о воровстве.
19 февраля
Опять письмо от Джона Перла, спрашивает, что новенького в Чикаго. Ну, это, как говорится, не ко мне. Я не лучше его знаю эти новости. Сам стремился в Нью-Йорк, а теперь ностальгирует, пишет с отвращением об «этом кошмарном месте».
«Кошмарная мебель, кошмарные стены, плакаты, мосты, все в этом Южном Бруклине кошмарное, невозможное. Мы погнались за деньгами, а теперь, видно, уж не до них, надо самим спасаться, уносить ноги. Еще я мучаюсь от бездеревья. Бесприродная, искусственно сверхочеловеченная мертвечина».
Джона жалко. Я знаю, что он чувствует, понимаю его этот ужас перед бесприродностью, сверхочеловеченностью, которая пахнет бесчеловечностью. Мы это понимаем, как кое-кто понимал и за двести лет до нас, и шарахаемся обратно к «природе». Так во всех городах. Но ведь у городов своя «природа». Он думает, ему будет легче в Чикаго, где он вырос. Сантименты! Он не представляет себе Чикаго. Тут та же бесчеловечность. Он себе представляет отцовский дом, два-три смежных квартала. Чуть подальше от них, ну, еще двух-трех островков — и его догонит тоска.
Но взбадривает и такое письмо. Значит, я не один, значит, еще кто-то ощущает, как печалит и давит то, что для других остается безразличным, несознаваемым фоном, — место.
22 февраля
Был бы со мной сегодня Tu As Raison Aussi, уж я бы ему сказал, что совершеннейшая идеальная конструкция та, которая отпирает заточающее «я».
Мы постоянно бьемся, пытаясь высвободиться. Или скажем так: хотя мы сосредоточенно, отчаянно даже, удерживаем, не отпускаем себя, на самом деле нам себя хочется отпустить. А как — мы не знаем. Но вдруг подступит-и мы безоглядно себя отдаем, выбрасываем. Это — когда больше невмоготу жить исключительно для себя, нечисто и слепо, замкнувшись, заклинившись на себе.
Я уж думаю, гонка, которая ведет к богатству, славе, взбуханию гордости и которая ведет к воровству, к убийству и жертве, — по сути та же. Все стремления клонятся к одному. Мне не совсем ясен механизм. Но по-моему, суть — желание чистой свободы. Нас всех тянет заглянуть в одни и те же кратеры духа, понять, кто мы, зачем, понять наше назначение, снискать благость. А раз суть одна, различия в частных судьбах, которым мы придавали такое большое значение, в общем-то — совершенный пустяк.
24 февраля
Ночью валом валил снег. Пропустил завтрак, чтоб три раза не мочить ноги.
27 февраля
До весны всего двадцать один день. Клянусь, двадцать первого — какая бы ни была погода, хоть буран! — вылезаю из зимних тряпок и без шляпы и без перчаток гуляю по Джексон-парку.
1 марта
Наконец заявился Эйдлер. Пришел среди бела дня, когда я и не ждал. Открыла ему миссис Бартлетт и, как я понимаю, велела не шуметь, потому что, когда я его обнаружил, он шел по площадке на цыпочках.
— Кто заболел, Джозеф? — спросил он, испуганно озираясь на миссис Бартлетт, осторожно маневрировавшую входной дверью.
— Хозяйка. Старая совсем.
— Ой! А я два раза позвонил. — Он глядел на меня виновато. Я провел его в комнату. Он ужасно расстроился. — По-твоему, не надо было?
— Да все звонят. Иначе как сюда попадешь. И перестань убиваться.
Эйдлер блистал элегантностью: широкоплечее пальто, твидовый костюм рукава без обшлагов — писк моды. Свежий, здоровый. Шляпа тоже новая — очень жесткая, с прямой тульей. На лбу от нее осталась красная полоса.
— Садись, Майк. — Я расчистил для него стул. — Ты ведь тут у нас еще не был?
— Нет, — пробормотал он, оглядывая комнату, не в силах скрыть удивление. — А я думал, у вас квартира.
— Наша старая? Но мы давно съехали.
— Знаю. Ну, я думал, снимаете какую-нибудь такую квартиру.
— Тут удобно.
Комната, надо правду сказать, предстала не в лучшем виде. Мария кое-как убрала, но — мятые покрывала, полотенца на вешалке будто неделю не стираны, из-под кровати свой гнутый ряд выказывали каблуки Айвы. Да и день не отличался прелестью. Небо висело близко-близко к земле, и неопрятные тучи все от нашего тротуара до горизонта закляксили тенями. И погодка лезла в комнату. Стены над отоплением — грязные, как снег на дворе, а полотенца, салфетки и прочее будто выкроены из той же ткани, что небо.
— Ты тут с осени, да?
— С июня. Скоро девять месяцев.
— Неужели так долго? — с изумлением.
— Вот, десятый пойдет.
— И никаких новостей?
— Неужели я стал бы скрывать от тебя новости? — почти крикнул я. Он вздрогнул. Меня это смягчило, я сказал: — Да нет, без перемен.
— Не обязательно откусывать мне голову только за то, что я спросил.
— Ну, понимаешь, все задают одни и те же вопросы. Устаешь отвечать. Одно и то же, без конца. Стреляют вопросами, и я, как спаниель, должен кидаться за ответами. Чего ради. Я, между прочим, не претендую на сертификат вежливости. Уф!
Эйдлер так покраснел, что полоса, оставленная над бровями шляпой, сделалась белой.
— Ты не очень-то любезен, Джозеф.
Я не ответил. Смотрел на улицу, на дворы, на грязные буруны снега.
— Ты так изменился. Все говорят, — сказал он, уже градусом ниже.
— Кто — все?
— Ну, те, кто тебя знает.
— Я ни с кем не вижусь. Ты, очевидно, про то, что было в «Стреле».
— Ну, это как раз частность.
— Я в «Стреле» был, кстати, не так уж виноват.
— У тебя характер портится.
— Предположим. Ну, и что тебе от меня надо? Ты пришел сообщить, что у меня портится характер?
— Я пришел с тобой повидаться.
— Очень мило с твоей стороны.
Он смотрел на меня распаляясь, поджав губы. Меня разобрал смех. Он вскочил, кинулся к двери. Я втащил его обратно.
— Ну, не уходи, Майк. Не идиотничай. Сядь. Я же не над тобой. Просто подумал: вот жду-жду — заглянет кто-то. А приходит человек — и я его оскорбляю.
— Рад, что ты сам это сознаешь, — проскрипел он.
— А то не сознаю. Сознаю, конечно.
— Зачем на людей кидаться? О господи…
— Знаешь, это как-то само получается. Как говорят французы, c'est plus fort que moi (Это сильней меня). Но разве это доказывает, что я не рад тебя видеть? Ничего подобного! Даже на самом деле и противоречья тут нет. Естественная реакция. Можно сказать, почти радость встречи.
— Хорошенькая радость. — Но он, кажется, смягчился.
—Я почти никого не вижу. Забыл, как себя вести. И ведь я стараюсь не закипать. Но, с другой стороны, те, кто меня обвиняет в плохом характере, они же не нюхали такой жизни, когда ни души, как в лесу. Произошли кой-какие перемены, Майк. Ты занят, ты процветаешь, и дай тебе бог. Только давай не будем.
— Да в чем дело?
— Мы временно оказались в разных классах. Такой расклад.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19
Айва, хоть тогда это скрыла, удивилась на самом деле, она мне потом сказала. Это было попирание моих же собственных принципов. Меня это насторожило. И в предательстве, которое я наблюдал у Серватиусов, я сам отчасти был виноват, в чем не мог не признаться.
8 февраля
Температура никак не оторвется от нуля. Холод — часть общей гнусности. Каждый раз думаю о его уместности, узнавая военные новости. Нельзя не уважать эту зиму за неослабную лютость. «Вихрь, гром и ливень… Я вас не упрекаю в бессердечье», — вопит Лир. Взывает: «Так да свершится вся ваша злая воля надо мной"1. Как он прав, однако.
9 февраля
Я как граната с сорванной чекой. Знаю, что взорвусь, постоянно чую в себе этот миг, кричу в молитвенном ужасе: «Бабах!» Но все рано, рано.
Вот тут Гете прав: продолжение жизни означает надежду. Смерть — отмена выбора. Чем больше сужается выбор, тем ближе мы к смерти. Жестокость страшнейшая — отнять надежду, не отняв окончательно жизни. Это как тюремный пожизненный срок. Как гражданство в некоторых странах. Лучшим выходом было бы жить так, будто надежда не отменена, день ото дня, вслепую. Но тут требуется немыслимое самообладание.
10 февраля
На прошлой неделе дважды был Стайдлер. Кажется, видит во мне достойного собрата. То есть, рискну сказать, считает, что мы два сапога пара. Я ничего не имел бы против его визитов и пусть себе считал бы что хочет, но только вот опять через несколько часов — это чувство, будто мы предаемся вместе стыдному греху. Мы курим, разговариваем. Он рассказывает-о своих похождениях в Калифорнии, в больнице, о теперешних своих делах. Оказывается, он получает десять долларов в неделю от матери и еще пять от брата. Благодаря строжайшей экономии живет на двенадцать, остальное уходит на лошадей. Бывает, выигрывает, но вообще, он подсчитал, за последние десять лет ухнул на это дело четыре тысячи долларов.
Он такие вещи обсуждать не любит. Упоминает мимоходом. Он не слепой, понимает, какая все это пошлость и муть. Но считает, что от пошлости никуда не денешься. Всюду дрянь, и притом показуха. А чего уж прикидываться? Все равно все вылезет наружу и ты же окажешься в дураках. Так буквально он выражается. Начнешь его расспрашивать о житейских подробностях — смотрит с удивлением. Нет, без обиды. Но то, что такая заведомая тягомотина может тебя интересовать, искренне его удивляет. Лучше он расскажет, как зевнул или сорвал куш, как словчил, как отбрил, расколол кого-то, какое подковыристое письмо послал кредитору, о своей незабываемой встрече.
В последний раз поведал долгую, изнурительную историю об ухаживании за норвежкой, которая живет с ним в одном отеле — «Лаэрд-тауэрс». Познакомились в День благодарения, в холле. Хартли, коридорный, ему сигнализировал, и он пошел на приступ. Сперва, конечно, он ей не показался. Сначала всегда так бывает. К Рождеству она стала понежнее к нему приглядываться. А денег у него, как назло, полный ноль. Тут он получил информацию, что еще кое-кто в отеле на нее сделал ставку. Хартли держал его в курсе. «Зря старался. Я и без него разгляжу классную кобылку».
И вот на Святках он огребает кучу денег на Пеструшке — смотреть не на что, пони буквально. Всех уделала на пару столбов. Приглашает норвежку вечером во «Фиоренцу», покушать спагетти.
«Все у нас шло вроде путем, в одиннадцать она говорит — я выйду на минуточку, я сижу себе, посасываю преспокойно сигару („Перфекто“, кстати) и думаю: „Ну, парень, дело в шляпе“. Она „Пинк леди“ пила, вещь крепкая, перебрала малость. Покачивало ее. Ну, сижу, жду. Четверть двенадцатого — а ее нет как нет, я забеспокоился — может, тошнит ее там, в туалете. Пошел за дежурной, чтоб глянула. Дошел только до оркестра, а там она — на коленях у лабуха. Ну, я виду не подаю, что меня это оскорбляет, но намекаю, что поздно и не пора ли, мол, нам домой? Она и не думает вставать. Я не стал себя выставлять идиотом. Слинял».
Две недели он ей посылал письма. Не отвечала. Когда уже порастряс почти весь свой выигрыш, он встретил ее на Петле. Она сказала, что у нее день рожденья. Он предложил выпить. Пошли в «Черный ястреб», взяли пива. И тут подходят к стойке пижоны, несколько человек, обалденно одеты, один в морском кителе. Альф встает, платит за пиво, остаток мелочи ссыпает на столик: «Я свою весовую категорию знаю». И без цента в кармане идет в отель.
История доплелась до своего логического завершенья — победы, причем норвежка поняла наконец, что внешность бывает обманчива, шутя и играя ему отдалась по пьянке, а тут ее ждал приятный сюрприз, и тэ дэ. Альф поразился бы, узнав, что наводит на меня тоску, он считает себя первоклассным затейником. Любой кафешантан оторвал бы его с руками. Он в совершенстве владеет несколькими арго. Но мне не надо, чтоб меня развлекали. Я сначала ему обрадовался, я и сейчас к нему хорошо отношусь. Ходил бы только пореже.
11 февраля
Вернулся Майрон Эйдлер. Утром звонил, что заглянет, как только вырвется. Робби Стилман приехал после шести месяцев в офицерской школе. Стал инженером. Будет строить аэродромы. Говорит, не так уж страшна армейская жизнь, если притерпеться к дисциплине. Приучить себя к подчинению.
Его брат Бен где-то в дебрях Бразилии. С октября ни слуху ни духу.
14 февраля
Никаких признаков Майрона, никого вообще. Стайдлер и тот меня, кажется, бросил. Два дня без гостей, без вестей, разговоров. Две выдранных из календаря пустоты. Поневоле взмолишься о перемене, не важно какой, возмечтаешь о любом, каком-никаком происшествии. Если бы не упрямство, я бы давно признал свое поражение, сознался бы сам себе, что свобода мне не по плечу.
15 февраля
Письмо от Абта, изобилующее вашингтонскими сплетнями, разъясняющее текущую политику. Почему мы так-то и так-то действуем в Северной Африке, в отношениях с Испанией, с Мартиникой, де Голлем. Меня забавляет тонкая гордость, с которой он намекает на свои короткие отношения со знаменитостями. (То есть они, как я понимаю, знамениты в официальных кругах. Я о них понятия не имею.)
16 февраля
Старая миссис Кифер, как выражается миссис Бартлетт, «уходит». Недели две, может, и протянет, но на этом деле — пантомима: она вонзает в собственную руку иглу — век не продержишься. Мы ходим по дому на цыпочках. Капитан Бриге уже не выходит вечерком покурить. Чересчур холодно.
17 февраля
Мы сблизились с Айвой. В последнее время она заметно избавилась от кое-каких вещей, которые меня раздражали. Не сетует на жизнь в меблирашках; меньше, кажется, занята тряпками; не критикует мой вид; ее не так огорчает состояние моего белья, из-за которого я, одеваясь, часто сую ногу не в ту дыру. И прочее: дешевые забегаловки, где мы едим, хроническое безденежье. И все же она по-прежнему далека от того, что я пытался из нее сделать. Боюсь, она на это не способна. Зато меня самого потрясает, как нахально я делил людей на две категории: с ценными идеями и без оных.
18 февраля
Вчера, проходя мимо куста, где я обнаружил краденый носок, заметил еще пару. Значит, Ванейкер украл несколько. Вечером, когда шли мимо, показал Айве. Она их тоже узнала. Говорит, надо как-нибудь так ему показать, что мы знаем о воровстве.
19 февраля
Опять письмо от Джона Перла, спрашивает, что новенького в Чикаго. Ну, это, как говорится, не ко мне. Я не лучше его знаю эти новости. Сам стремился в Нью-Йорк, а теперь ностальгирует, пишет с отвращением об «этом кошмарном месте».
«Кошмарная мебель, кошмарные стены, плакаты, мосты, все в этом Южном Бруклине кошмарное, невозможное. Мы погнались за деньгами, а теперь, видно, уж не до них, надо самим спасаться, уносить ноги. Еще я мучаюсь от бездеревья. Бесприродная, искусственно сверхочеловеченная мертвечина».
Джона жалко. Я знаю, что он чувствует, понимаю его этот ужас перед бесприродностью, сверхочеловеченностью, которая пахнет бесчеловечностью. Мы это понимаем, как кое-кто понимал и за двести лет до нас, и шарахаемся обратно к «природе». Так во всех городах. Но ведь у городов своя «природа». Он думает, ему будет легче в Чикаго, где он вырос. Сантименты! Он не представляет себе Чикаго. Тут та же бесчеловечность. Он себе представляет отцовский дом, два-три смежных квартала. Чуть подальше от них, ну, еще двух-трех островков — и его догонит тоска.
Но взбадривает и такое письмо. Значит, я не один, значит, еще кто-то ощущает, как печалит и давит то, что для других остается безразличным, несознаваемым фоном, — место.
22 февраля
Был бы со мной сегодня Tu As Raison Aussi, уж я бы ему сказал, что совершеннейшая идеальная конструкция та, которая отпирает заточающее «я».
Мы постоянно бьемся, пытаясь высвободиться. Или скажем так: хотя мы сосредоточенно, отчаянно даже, удерживаем, не отпускаем себя, на самом деле нам себя хочется отпустить. А как — мы не знаем. Но вдруг подступит-и мы безоглядно себя отдаем, выбрасываем. Это — когда больше невмоготу жить исключительно для себя, нечисто и слепо, замкнувшись, заклинившись на себе.
Я уж думаю, гонка, которая ведет к богатству, славе, взбуханию гордости и которая ведет к воровству, к убийству и жертве, — по сути та же. Все стремления клонятся к одному. Мне не совсем ясен механизм. Но по-моему, суть — желание чистой свободы. Нас всех тянет заглянуть в одни и те же кратеры духа, понять, кто мы, зачем, понять наше назначение, снискать благость. А раз суть одна, различия в частных судьбах, которым мы придавали такое большое значение, в общем-то — совершенный пустяк.
24 февраля
Ночью валом валил снег. Пропустил завтрак, чтоб три раза не мочить ноги.
27 февраля
До весны всего двадцать один день. Клянусь, двадцать первого — какая бы ни была погода, хоть буран! — вылезаю из зимних тряпок и без шляпы и без перчаток гуляю по Джексон-парку.
1 марта
Наконец заявился Эйдлер. Пришел среди бела дня, когда я и не ждал. Открыла ему миссис Бартлетт и, как я понимаю, велела не шуметь, потому что, когда я его обнаружил, он шел по площадке на цыпочках.
— Кто заболел, Джозеф? — спросил он, испуганно озираясь на миссис Бартлетт, осторожно маневрировавшую входной дверью.
— Хозяйка. Старая совсем.
— Ой! А я два раза позвонил. — Он глядел на меня виновато. Я провел его в комнату. Он ужасно расстроился. — По-твоему, не надо было?
— Да все звонят. Иначе как сюда попадешь. И перестань убиваться.
Эйдлер блистал элегантностью: широкоплечее пальто, твидовый костюм рукава без обшлагов — писк моды. Свежий, здоровый. Шляпа тоже новая — очень жесткая, с прямой тульей. На лбу от нее осталась красная полоса.
— Садись, Майк. — Я расчистил для него стул. — Ты ведь тут у нас еще не был?
— Нет, — пробормотал он, оглядывая комнату, не в силах скрыть удивление. — А я думал, у вас квартира.
— Наша старая? Но мы давно съехали.
— Знаю. Ну, я думал, снимаете какую-нибудь такую квартиру.
— Тут удобно.
Комната, надо правду сказать, предстала не в лучшем виде. Мария кое-как убрала, но — мятые покрывала, полотенца на вешалке будто неделю не стираны, из-под кровати свой гнутый ряд выказывали каблуки Айвы. Да и день не отличался прелестью. Небо висело близко-близко к земле, и неопрятные тучи все от нашего тротуара до горизонта закляксили тенями. И погодка лезла в комнату. Стены над отоплением — грязные, как снег на дворе, а полотенца, салфетки и прочее будто выкроены из той же ткани, что небо.
— Ты тут с осени, да?
— С июня. Скоро девять месяцев.
— Неужели так долго? — с изумлением.
— Вот, десятый пойдет.
— И никаких новостей?
— Неужели я стал бы скрывать от тебя новости? — почти крикнул я. Он вздрогнул. Меня это смягчило, я сказал: — Да нет, без перемен.
— Не обязательно откусывать мне голову только за то, что я спросил.
— Ну, понимаешь, все задают одни и те же вопросы. Устаешь отвечать. Одно и то же, без конца. Стреляют вопросами, и я, как спаниель, должен кидаться за ответами. Чего ради. Я, между прочим, не претендую на сертификат вежливости. Уф!
Эйдлер так покраснел, что полоса, оставленная над бровями шляпой, сделалась белой.
— Ты не очень-то любезен, Джозеф.
Я не ответил. Смотрел на улицу, на дворы, на грязные буруны снега.
— Ты так изменился. Все говорят, — сказал он, уже градусом ниже.
— Кто — все?
— Ну, те, кто тебя знает.
— Я ни с кем не вижусь. Ты, очевидно, про то, что было в «Стреле».
— Ну, это как раз частность.
— Я в «Стреле» был, кстати, не так уж виноват.
— У тебя характер портится.
— Предположим. Ну, и что тебе от меня надо? Ты пришел сообщить, что у меня портится характер?
— Я пришел с тобой повидаться.
— Очень мило с твоей стороны.
Он смотрел на меня распаляясь, поджав губы. Меня разобрал смех. Он вскочил, кинулся к двери. Я втащил его обратно.
— Ну, не уходи, Майк. Не идиотничай. Сядь. Я же не над тобой. Просто подумал: вот жду-жду — заглянет кто-то. А приходит человек — и я его оскорбляю.
— Рад, что ты сам это сознаешь, — проскрипел он.
— А то не сознаю. Сознаю, конечно.
— Зачем на людей кидаться? О господи…
— Знаешь, это как-то само получается. Как говорят французы, c'est plus fort que moi (Это сильней меня). Но разве это доказывает, что я не рад тебя видеть? Ничего подобного! Даже на самом деле и противоречья тут нет. Естественная реакция. Можно сказать, почти радость встречи.
— Хорошенькая радость. — Но он, кажется, смягчился.
—Я почти никого не вижу. Забыл, как себя вести. И ведь я стараюсь не закипать. Но, с другой стороны, те, кто меня обвиняет в плохом характере, они же не нюхали такой жизни, когда ни души, как в лесу. Произошли кой-какие перемены, Майк. Ты занят, ты процветаешь, и дай тебе бог. Только давай не будем.
— Да в чем дело?
— Мы временно оказались в разных классах. Такой расклад.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19