https://wodolei.ru/catalog/stoleshnicy-dlya-vannoj/
Короче, весь вопрос заключался бы в «да» или «нет», а вовсе не в моих доводах. И сказать по чести, я не считаю свои доводы такими уж убедительными.Не стану скрывать, что место, где я сейчас нахожусь, не слишком-то меня и привлекает. То есть до того не привлекает, что я и помыслить не могу навсегда остаться здесь. На твой вопрос, почему ж я тогда ушел, могу только сказать: потому, что то место, где я находился раньше, меня тоже не привлекало. В том-то и разница между нами: ты давно прекратил поиски, мне же они представляются единственным, что меня еще может развлечь. Ибо поиски равны движению, а я хочу двигаться, вот это, дорогой отец, я и собирался тебе объяснить. Не стану делать вид, будто сейчас я Бог весть как счастлив, но сказать, что я несчастлив, тоже нельзя. Возможно, когда-нибудь я вернусь домой, возможно, я стану когда-нибудь зрелым человеком, возможно, ты сам когда-нибудь переедешь ко мне, посмотрим, посмотрим. Как бы то ни было, ты вскоре снова обо мне услышишь, целую тебя. Привет. Твой Марк.P.S. Забыл спросить, как ты себя чувствуешь? Напиши мне про это, не кури так много и живи до ста лет». * * * Я кладу письмо на стол, и у меня мелькает странная мысль, что я впервые держал в руках письмо человека, бежавшего из республики.— Ну, как ты это находишь? — спрашивает Арон.— А чего тут находить? — отвечаю я. — Письмо как письмо.Он берет письмо и начинает его читать, серьезно и сосредоточенно, словно видит в первый раз. Я не мешаю ему, хотя в нашем разговоре возникает долгая пауза. Арон умышленно не торопится. Он далеко не всегда так медленно читает. Под конец глаза его наполняются слезами. «Тогда ему не было еще и двадцати одного года», — тихо произносит он. В голосе Арона восхищение: подумать только, человеку всего двадцать лет, а он пишет такие письма. Он вытирает лицо ладонью. Но это не помогает, слезы все льются и льются, Марк вызывает в нем такое волнение, с которым трудно совладать. Арон подходит к шкафу и кладет письмо в коробку из-под обуви. Я спрашиваю:— А еще он тебе писал?Я вижу, что Арону трудно говорить, он переходит к окну и выглядывает на улицу. Даже плечи у него и те плачут, он конечно же не желает обидеть меня своим молчанием, я прекрасно это понимаю. Я ухожу. Когда я, выйдя на улицу, бросаю беглый взгляд наверх, окно у него уже закрыто.На другой день посреди стола лежит перетянутая шнуром пачка, на вид в ней писем шестьдесят — семьдесят. Я развязываю узел, беру то, что лежит сверху, это как раз вчерашнее. Когда я хочу достать из конверта второе, Арон говорит:— Нет, не читай их.— Почему?— Потому что я не хочу. Они никого не касаются.— А зачем ты их тогда выложил?— Потому, что ты мне не доверяешь. Ты спросил, получал ли я и другие письма. Вот здесь он лежит, мой ответ.Я могу только повиноваться, ибо путь к чтению писем проходит через его согласие. (Два дня спустя мы отправляемся с ним на небольшую прогулку. Когда мы выходим из дому, он замечает, что на улице гораздо холодней, чем он полагал, и просит принести ему куртку. Он дает мне связку ключей, поднявшись, я вспоминаю про коробку из-под обуви. Я думаю, что уж завтра-то наверняка представится возможность незаметно положить на место взятые письма, но страх перед разоблачением удерживает меня от кражи. Прочитать их не отходя от стола я тоже не могу. Внизу ждет Арон, и через пять минут он будет знать, чем я занимаюсь у него в комнате. Час спустя, когда мы уже снова сидим в его квартире, у меня возникает фантастическое подозрение, что, возможно, Арон пометил письма и вся эта история могла быть задумана как проверка для меня.) Я говорю:— А жаль. В каком-нибудь из писем Марк наверняка отвечает на твои вопросы, ведь переписка — это своего рода разговор. Я мог бы получить более четкое представление о том, что ты писал ему.— Повторяю в сотый раз, — улыбается Арон, — а все потому, что ты такой недоверчивый. Потому, что ты думаешь, будто я могу тебе многое рассказать. А писал я ему совсем про другое.— Вздор. Просто потому, что ни одно событие нельзя заменить его описанием, даже самым подробным.Помолчав, он говорит:— А знаешь что? Давай устроим эксперимент.Он говорит громко, и лицо у него вполне веселое, возможно, он хочет показать мне, что ему удалось одолеть вчерашнюю печаль. И он говорит следующее:— Я дам тебе прочитать все письма. Но за это потребую от тебя небольшую плату. Ты должен будешь перед чтением сказать мне, что я мог бы написать ему в ответ.— Этого я не сумею.— Да не будь ты таким трусом, — подбадривает он меня. — Не лишай нас удовольствия.Я растерян, я представляю себе упреки, которые могут быть в письмах, адресованных Марку, сердитые слова, которые могли со временем утратить свою остроту, вызывающие и гордые заявления, что, мол, он прекрасно живет один, даже лучше, чем жил прежде. Могу я себе представить и просьбы, не просьбы даже, а мольбы к Марку, чтобы он вернулся домой, всякие обещания… Но я не поддаюсь на эту затею, я отвечаю:— Нет, нет, чего не могу, того не могу.Арон утвердительно кивает, словно ничего более естественного, чем мой ответ, на свете просто быть не может. В его глазах я выгляжу личностью, которая избегает риска и занимается лишь тем, что лежит на поверхности, то есть личностью довольно скучной. Он говорит:— Могу тебя успокоить. Я ему вообще не писал.— Ты ни разу не ответил на его письма?— А что тут такого удивительного?— Ты не написал ему ни одного письма?Он дает мне время прочувствовать эти слова, после чего начинает втолковывать, что у него просто не было другого выбора. Уход Марка из дому имел не только конкретное значение, но и в первую очередь — чисто моральное. Он воспринял этот уход как доказательство полнейшего равнодушия Марка по отношению к отцу. Арон чувствовал себя как оплеванный. Вот почему он считал письма Марка откровенным лицемерием, и высокий интеллектуальный уровень этих писем ничего, по существу, не менял. Может, и сам уровень был лишь свидетельством угрызений совести, но даже на величайшие угрызения ничего не купишь, пока не исправлено содеянное. Вот он и не желал участвовать в этом лицемерии. А вступление в беседу, в мало-помалу становящуюся непринужденной болтовню с помощью почты, без всякого сомнения, и оказалось бы таким участием, поясняет он дальше, ишь чего захотел. Тут Арон спрашивает:— Надеюсь, ты понимаешь, что это не мои сегодняшние соображения, что я тебе рассказываю, какие мысли были у меня именно тогда?Я киваю.— Если ехать означает странствовать, то он немало постранствовал по свету. Ты только взгляни на марки.Я начинаю перебирать письма и вижу, что пришли они из самых разных стран, из Франции и Марокко, Югославии, Швеции, Мексики, открыток среди писем нет. Марк ни на одном месте долго не задерживался, из каждой страны приходило всякий раз только одно письмо. А между разными странами снова и снова письма из Гамбурга, но даже на письмах из Гамбурга везде указан другой адрес отправителя. Коль скоро мне не разрешают читать, я хочу, по крайней мере, собрать информацию, которую могут мне дать конверты.— Обрати внимание на последние письма, — говорит Арон.Самое последнее пришло из Израиля, как я вижу, и предпоследнее, и предпредпоследнее, я насчитываю их семь штук. С большим трудом мне удается разобрать дату на последнем штемпеле. Май шестьдесят седьмого. * * * — Не хочу тебя обманывать: тот факт, что я ни разу не написал ему, содержит лишь половину правды. Когда от него пришло первое письмо, я сам поехал в Западный Берлин, раньше это было просто. Там я сел в самолет и полетел в Гамбург. Водителю такси я показал конверт, и он без труда нашел нужную мне улицу. Домик был довольно убогий. Я понятия не имел, что ему скажу, я думал: лишь бы мне его увидеть, уж тогда что-нибудь наверняка придет в голову. Но его не было дома. Дверь открыла какая-то женщина и, услышав, что я отец Марка, впустила меня. Квартира была довольно большая, и каждая комната кому-нибудь сдана, так что все время был слышен звук открываемых или закрываемых дверей. Женщина сказала, что понятия не имеет, когда он вернется, но если я хочу, то могу и подождать. Я сел у него в комнате и начал ждать, у меня просто сердце разрывалось, когда я видел, как он живет. Кровать, и стул, и шкаф, даже стола — и того нет, зато есть ящики. Я просидел так до ночи, потом опять вошла эта женщина, мне было как-то неловко перед ней, я сказал, что сейчас уйду, а завтра приду снова, но она сказала, что я могу и переночевать здесь, она не возражает. Я провел ночь в его постели, но и на другой день он не пришел. Я подыскал поблизости комнату в отеле, купил себе зубную щетку и белье и по два раза на дню наведывался в его квартиру, чтобы справиться. Между делом я осматривал город, один раз на какой-то улице даже зашел куда-то выпить. На пятый день женщина сказала мне, что, может, будет проще, если я оставлю для него записку, тогда он даст о себе знать, как только вернется. Трудно сказать, придет он завтра или через месяц и придет ли вообще. Я приходил туда еще два дня, заставил женщину поклясться, что она и в самом деле не знает, куда он делся, потом я написал ему записку. Я написал так: вернись домой, уж не настолько тебе все это важно, чтобы погубить ради этого родного отца. Потом я уехал домой. В очередном письме было написано, что он ездил в Дортмунд с одним приятелем и очень огорчен, что не застал меня. Если у меня есть время и охота — так он писал дальше, — я могу приехать к нему снова, только надо его предупредить заранее. Про мою записку — ни звука, ни в этом письме, ни в следующем. Вот теперь ты, надеюсь, понимаешь, почему я не написал ему ни одного письма. * * * Арон купил себе телевизор. Он окончательно и бесповоротно уединился. Я не совсем понимаю, что он хочет этим сказать. Он взвесил и обдумал много возможностей проводить время. Кормить лебедей на реке, посещать мероприятия еврейской общины или мероприятия жертв фашизма, или купить собаку, или снова отправиться в небольшую поездку, или изучать в газетах брачные объявления, короче, все эти возможности и еще многие другие он продумал и отверг. Ему казалось, что он лишь теперь догадался, почему ему причинила такую боль потеря Марка: он понял, что это была его последняя потеря. Теперь ничто больше не могло причинить ему боль, ибо теперь терять было нечего. В известном смысле это даже можно было считать преимуществом.Домработница худо-бедно поддерживала у него в доме порядок, Арон ее почти никогда не видел. Он вставал так поздно, что она уже успевала к этому времени закончить свою работу. Как-то раз она спросила его, не помешает ли ему, если она изредка будет заходить к нему с мужем посмотреть телевизор. На Арона эта просьба произвела неприятное впечатление, но он согласился. И уже во время первого их визита он пожалел о своем согласии. Муж у нее оказался человек примитивный, он не говорил ни слова, пялился на экран с каменным выражением лица и не вставал с самого удобного в комнате стула, пока не кончались все передачи.Вдобавок он без передыху курил трубку, от которой, по мнению Арона, ужасно пахло. Потом надо было полночи проветривать. Они заявлялись к нему все чаще и чаще, под конец — почти каждый вечер, пока Арон не завел однажды будильник на ранний час и не сказал домработнице, что на будущее он просит уволить его от подобных визитов. В ответ она сразу же заявила о своем уходе, ибо сочла, что такое нерасположение она, видит Бог, не заслужила.С этого дня квартира начала приходить в запустение. Арон угодил, по его словам, туда, где человек перестает сопротивляться. (В начале нашего знакомства я находил его комнаты до ужаса беспорядочными, они были похожи на свалку. Сейчас дело уже обстоит по-другому, он снова нанял домработницу, мне пришлось его долго уговаривать, пока он разрешил мне подыскать для него кого-нибудь.) Он и вообще сошел с катушек, насколько это удавалось при его состоянии, плюнул, к примеру, на свое здоровье, начал снова курить и пить сколько вздумает, утратил представление о времени. Спал, когда чувствовал усталость, вставал, когда больше не спалось, день на дворе или ночь — это его больше не занимало. Часы заводить он перестал. Когда кончались телепередачи или просто когда они оказывались слишком скучными, он снова начал заглядывать в пивные, сердце ему не мешало, если не считать вполне понятных в данном случае небольших приступов.В пивных его теперь никто не знал, сменились хозяева, сменились и клиенты. Но так продолжалось недолго: хозяева снова начали приветливо с ним здороваться, потому что клиент он был вполне спокойный, не скупился на расходы, да и гости его любили, потому что он никогда не мешкал, если надо было поставить рюмку кому-нибудь изнывающему от жажды. Спору нет, полагает Арон, некоторые считали его лопухом и злоупотребляли его щедростью, но, покуда он мог это контролировать, он не возражал.Однажды ему довелось пить с человеком, у которого дома случился какой-то скандал. То ли его жена любила другого, то ли он сам разлюбил ее, не играет роли, но после нескольких рюмок человек сказал, что не знает, где будет спать в эту ночь. Арон предложил ему ночлег, предложение было принято с благодарностью, но несколько дней спустя уже другой человек сказал Арону, что ты, мол, помогал тому и этому, не могу ли и я у тебя переночевать? Арон согласился и на сей раз, но вскоре пожалел о своем согласии, потому что человек оказался очень настырный. На другое утро он исчез со вторым комплектом ключей, вечером вернулся, провел у Арона еще несколько ночей и спал спокойно, как дома, а однажды вечером он и вовсе привел женщину. Тут Арон его выгнал и подыскал другой трактир, где еще не знали о его великодушии.Четыре раза в год приходила открытка от Организации лиц, преследовавшихся при нацизме. Арона вызывали на медицинский осмотр или предлагали встречи, если у него накопились какие-нибудь проблемы для обсуждения, либо какой-нибудь член комиссии сообщал о своем предстоящем визите. Такие открытки пробуждали в Ароне бурную активность. Ему вдруг становилось стыдно, что он живет в подобном запустении и упадке.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32