https://wodolei.ru/catalog/smesiteli/dlya_vanny/s-dushem/
Стихи она, как видно, сочиняет реже, чем прежде. И уже не показывает мне их вечерами, как бывало. За всей этой перепиской она губит своё истинное дарование. А уж ей-то нет нужды поощрять это почтовое угодничество. Она и без него знает себе цену. Мне бы так знать свою.
Спустя две недели:
Письма, письма, письма. И все не ко мне. Мне про них – ни слова, мне их не показывают. Но я, милостивая государыня, не слепая, я не горничная, приученная не замечать, чего не положено. Не трудитесь поспешно прятать ваши письма в корзинку с рукодельем, незачем бежать к себе и засовывать их в стопку носовых платков. Я не соглядатай, не любопытная пролаза, не приставленная к Вам гувернантка. Да-с, кто-кто, только не гувернантка. От этой участи я, благодаря Вам, избавлена и никогда, даже на миг, на единый миг не дам Вам повода упрекнуть меня в неблагодарности или навязчивости.
Спустя две недели:
Итак, у нас завёлся Чужой. Кто-то шныряет вокруг нашего тихого домика, вынюхивает, тихонько дёргает ставни, пыхтит под дверями. В прежние времена, чтобы отвадить зловредных духов, над дверью вешали гроздь рябины и найденную подкову. Надо и мне повесить на видном месте: может, хоть так помешаю ему пробраться в дом. Пёс Трей, когда поблизости чужие, делается неспокоен. Он топорщит шерсть на загривке, как волк, который почуял охотника, и хватает зубами воздух. Каким маленьким, каким укромным представляется жилище, когда ему грозит беда. Какие махины эти замки, и как страшно затрещат они под ударами.
Спустя две недели:
Куда девалась задушевность наших бесед? Где то малое, но сокровенное, что рождало между нами тайный, стройный лад? Неотвязный Соглядатай приникает к каждой трещинке, к каждой щёлке и беззастенчиво подсматривает за нами. Она смеётся и твердит, что это всего лишь досужее любопытство, что самого важного, самого заветного он всё равно не увидит, и это правда: не увидит, не увидит ни за что. Но ей в забаву, когда он слоняется и пыхтит за крепкими стенами нашего дома, ей воображается, что он всегда будет так же смирен, как нынче. Не то чтобы я считала себя рассудительнее – я вообще не рассудительна, никогда рассудительностью не отличалась, но мне страшно за неё. Я спросила, много ли она написала за последнее время, и она со смехом ответила, что сейчас каждый день узнаёт всё больше для себя нового, очень много нового, а когда учение закончится, у неё появится множество новых тем и новых мыслей. И она поцеловала меня, и назвала «славная моя Бланш», и прибавила: «Ты же знаешь, душа у меня чиста, дух крепок и безрассудство не в моём характере». Я возразила, что мы все, все безрассудны, одна только помощь свыше способна укрепить нас в минуту слабости. Она же отвечала, что никогда ещё эта помощь не была ей так ощутительна, как в эти дни. Я поднялась к себе в спальню и в отчаянии стала молиться так же горячо, как молилась когда-то о том, чтобы мне представился случай оставить дом миссис Типи – тогда я и не надеялась, что моя молитва будет услышана. Сквозняк трепал пламя свечи, огромные тени ощупывали потолок, точно цепкие пальцы. Хорошо бы окружить такими вот цепкими тенями фигуры Мерлина и Ниневы. Она пришла, застала меня на коленях, подняла и сказала, что нам нельзя ссориться, что она никогда, никогда не даст мне повода усомниться в её чувствах – прочь эти мысли. Она не лукавила, это ясно. Вид у неё был взволнованный, в глазах стояли слёзы. Мы успокоились, умолкли и долго-долго оставались вместе, заполняя это молчание на наш лад.
На другой день:
Волк больше не рыщет вокруг дома. Место у очага осталось за Треем. Я начала писать Деву-Лилию Астолатскую – мне вдруг показалось, что это наилучший предмет для картины.
Это была последняя запись. На ней дневник неожиданно, не дотянув даже до конца года, обрывался. Были ли другие дневники? Роланд заложил бумажками страницы с записями, которые складывались – или не складывались – в рыхлое повествование. Отождествлять «Чужого» с автором писем, автора писем с Рандольфом Генри Падубом не было никаких оснований, и всё же Роланд ни на минуту не сомневался, что все трое – один и тот же человек. Почему же тогда Бланш не пишет об этом прямо? Надо бы спросить про «Чужого» у Мод Бейли. Но как её спросишь, не открыв или не выдав причины своего интереса? А потом ёжиться под её укоризненными и презрительными взглядами?
Мод Бейли высунула голову из-за двери.
– Библиотека закрывается. Что-нибудь нашли?
– Да вроде нашёл. Правда, может, это всё мои домыслы. Тут есть некоторые факты, и я хотел бы их у кого-нибудь… у вас уточнить. Можно будет сделать ксерокопию? А то я не успел выписать. Я…
Сухо:
– Плодотворно вы сегодня поработали.
А потом мягче:
– Можно сказать, не скучали.
– Не знаю, не знаю. По-моему, пустые хлопоты.
Мод уложила дневник обратно в коробку.
– Если надо помочь, я к вашим услугам, – объявила она. – Пойдёмте выпьем кофе. На факультете женской культуры есть кафетерия для преподавателей.
– А меня туда пустят?
– Разумеется, – ледяным тоном ответила Бейли.
Они присели за низкий столик в углу под рекламным плакатом университетских яслей. Со стены напротив на них смотрели реклама консультационной службы «Всё про аборты»: «Женщина вправе распоряжаться своим телом. Женщины – главная наша забота» – и афиша «Феминистского ревю»: «Только у нас! Фееричные Феечки, Роковые Вамп, Фаты Морганы, Дочери Кали. До жути прикольно, до слёз смешно – как умеют смешить и грешить только женщины». Народу в кафетерии было немного: в противоположном углу похохатывала женская компания, все до одной в джинсах, у окна, склонив друг к другу розовые головы, ощетинившиеся косичками, озабоченно беседовали две девицы. В таком окружении разительная элегантность Мод Бейли выглядела особенно необычно. Мод казалась воплощённой неприступностью, и Роланд, который от безвыходности уже решился показать ей ксерокопии писем и настроился на доверительный разговор, поневоле подвинулся ближе, как будто пришёл на свидание, и заговорил вполголоса.
– Что вы можете сказать про этого Чужого, который так перепугал Бланш Перстчетт? Волк, который рыскал вокруг дома. Что о нём известно?
– Ничего определённого. Леонора Стерн, помнится, предположила, что это некий мистер Томас Херст, молодой человек из Ричмонда: он любил бывать у Кристабель и Бланш и вместе с ними музицировать. Девушки превосходно играли на фортепьяно, а он аккомпанировал на гобое. Сохранились два письма, которые написала ему Кристабель. К одному приложено кое-что из её стихов – на наше счастье, он их сберёг. В 1860 году он на ком-то там женился и исчез со сцены. Что Херст за ними подглядывал, это скорее всего фантазии Бланш. У неё было буйное воображение.
– Притом она ревновала.
– Конечно, ревновала.
– А «письма с рассуждениями о литературе», о которых она упоминает? От кого они? Имеют они какое-нибудь отношение к Чужому?
– Насколько мне известно, нет. Она от многих получала обстоятельные письма, например, от Ковентри Патмора – его восхищала её «милая простота» и «благородное смиренномудрие». Кто ей только не писал. Вот и это могли быть письма от кого угодно. А вы думаете, от Рандольфа Генри Падуба?
– Нет. Просто… Давайте-ка я вам кое-что покажу.
Роланд достал ксерокопии писем и, пока Мод разворачивала, предупредил:
– Сначала объясню. Об их существовании даже не подозревают. Я их нашёл. И, кроме вас, никому не показывал.
– Почему? – спросила Мод, не отрываясь от чтения.
– Не знаю. Взял и оставил у себя. Почему – не знаю.
Мод дочитала.
– Что ж, – заметила она, – даты совпадают. Материала на целую историю. Основанную на одних домыслах. Она заставит многое пересмотреть. Биографию Ла Мотт. Даже представления о «Мелюзине». Эта «история про фею»… Любопытно.
– Любопытно, правда? Биографию Падуба тоже придётся пересмотреть. Его письма – они обычно такие пресные, учтивые, такие бесстрастные, а эти совсем другие.
– А где подлинники?
Роланд запнулся. Придётся сказать. Ведь без помощника не обойтись.
– Я взял их себе, – признался он. – Нашёл в одной книге и взял. Не раздумывая: взял – и всё.
Строго, но уже оживлённее:
– Но почему? Почему вы их взяли?
– Потому что они были как живые. В них звучала такая настойчивость – не мог я их оставить просто так. Меня словно толкнуло что-то. Словно озарило, как вспышка. Я хотел их вернуть на место. Я верну. На следующей неделе. Просто ещё не успел. Нет, я их не присвоил, ничего такого. Но ни Собрайлу, ни Аспидсу, ни лорду Падубу они тоже не принадлежат. То, что в них, – это очень личное. Я говорю не совсем понятно…
– Да, не совсем. В научных кругах это открытие произведёт сенсацию. А вместе с ним и вы.
– Вообще-то я действительно хотел сам заняться их исследованием, – простодушно согласился было Роланд и вдруг сообразил, что его оскорбили. – Нет-нет, что вы, я не за тем, совсем не за тем… Просто они почему-то стали мне очень дороги. Вы не понимаете. Я ведь не биограф, я литературный критик старой школы, работаю с текстами. Это не по моей части – такие вот… У меня в мыслях не было на них заработать… На следующей неделе я их верну. Я просто хотел сохранить их в тайне. Чтобы личное так и осталось личным. Я хотел их исследовать.
Мод покраснела. Слоновая кость подёрнулась румянцем.
– Простите. Сама не пойму, чего это я вдруг… Но ведь это первое, что приходит в голову. Я всё-таки не представляю, как это можно вот так взять и скрыть от всех два важных документа – я бы на такое не решилась. Нет, теперь-то мне ясно, что у вас были другие причины, теперь-то ясно.
– Я только хотел узнать, что было дальше.
– Ну, снять ксерокопии с дневника Бланш я вам позволить не могу: у него корешок еле держится. Хотите – сделайте выписки. Да поройтесь ещё в этих ящиках. Мало ли что там обнаружится. В конце концов, сведений о Рандольфе Генри Падубе в них пока ещё никто не искал. Снять вам до завтра комнату в общежитии?
Роланд задумался. Комната в общежитии: что может быть соблазнительнее? Тихий угол, где можно провести ночь одному, без Вэл, погрузиться в мысли о Падубе, побыть самому себе хозяином. Но комната в общежитии ему не по карману. Да и обратный билет у него на сегодня.
– Я уже купил обратный билет.
– Можно всё переиграть.
– Нет, я лучше поеду. Денег нет. Я же безработный филолог.
Румянец Мод стал совсем пунцовым.
– Я об этом не подумала. Тогда можете остановиться у меня. Свободная кровать найдётся. Чем приезжать ещё раз, тратиться на дорогу, лучше остаться… Ужин я приготовлю… А завтра посмотрите остальной архив. Вы меня не стесните.
Роланд покосился на чёрные, лоснящиеся строки ксерокопии, заменившие собой жухлые бурые начертания.
– Ну хорошо, – сказал он.
Мод жила на окраине Линкольна, на первом этаже кирпичного дома георгианской постройки. Квартира её – две просторные комнаты, кухня и ванная – была когда-то целым скопищем контор живших в этом же доме коммерсантов. Входная дверь в квартиру была в те годы парадным входом в контору негоцианта. Потом дом отошёл к университету, и сегодня на верхних этажах квартировали преподаватели. Окно кухни, отделанной матовым кафелем, смотрело на кирпичный двор, уставленный кадками с вечнозелёными кустиками.
Обстановка гостиной ничем не выдавала, что её хозяйка – специалист по викторианской эпохе. Ослепительно белые стены, белые светильники, белый обеденный стол, на полу – белесый ковёр. Гостиную наполняли вещи самых разных цветов: тёмно-синего, багрового, канареечного, густо-розового – никаких блеклых или пастельных тонов. В нишах с подсветкой по сторонам камина красовались флакончики, пузырьки, пресс-папье и тому подобные стеклянные безделушки. Попав в гостиную, Роланд почувствовал себя посторонним и внутренне сжался, как будто пришёл на вернисаж или на приём к хирургу. Мод оставила его и пошла готовить ужин – от помощи она отказалась, – а Роланд позвонил к себе в Патни. Трубку никто не взял. Мод принесла ему выпить и предложила:
– Хотите почитать «Сказки для простодушных»? У меня есть первое издание.
Устроившись на огромном диване возле камина с горящими поленьями, Роланд стал перелистывать том в потёртом переплёте из зелёной кожи, на котором отдалённо готическими буквами было вытиснено заглавие.
Жила-была Королева, и было у неё, по её разумению, всё, чего душа пожелает. Но вот услыхала она от некого странника о невиданной птичке-молчунье: живёт эта пичуга среди заснеженных гор, гнездо свивает один только раз, выводит золотых и серебряных птенчиков и, только тогда пропев единственную на своём веку песню, исчезает, как снег в долинах. И возмечтала Королева об этой птичке…
Жил да был бедный башмачник, и были у него три сына, славные, крепкие юноши, и две дочки-красавицы.
Была ещё третья, но такая неумелая: то тарелку разобьёт, то пряжу спутает, масло у неё не пахтается, молоко сворачивается, станет очаг разжигать – дыму в жильё напустит. Ни к чему не способна, вечно мыслями в облаках. Говаривала ей мать: «Свести бы тебя в дремучий лес, чтобы ты там сама о себе заботилась – мигом бы научилась слушать добрых людей и всякую работу делать как надо». И потянуло неумеху в дремучий лес: хоть немножко побродить там, где нету ни тарелок, ни рукоделья. Может, там-то и выпадет ей случай исполнить то, чего просила её душа…
Роланд принялся рассматривать гравюры, автор которых был указан на титульном листе: «Иллюстрации Б.П.». Вот женская фигура на лесной поляне, на голову наброшен платок, фартук развевается, на ногах – большущие деревянные башмаки; вокруг сомкнулись мрачные сосны, сквозь сплетения хвоистых ветвей смотрят бесчисленные белые глаза. А вот другая фигура, закутанная, кажется, в сеть, унизанную бубенцами; спутанные сетью кулаки колотят в дверь домика, а наверху к окнам прильнули злобные бугристые лица. И снова мрачные деревья, у их подножия хижина, вокруг неё, положив морду на белое крыльцо, по-драконьи обвился длинным изгибистым телом волк; шкура волка выписана в той же манере, что и иглистый лапник.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14
Спустя две недели:
Письма, письма, письма. И все не ко мне. Мне про них – ни слова, мне их не показывают. Но я, милостивая государыня, не слепая, я не горничная, приученная не замечать, чего не положено. Не трудитесь поспешно прятать ваши письма в корзинку с рукодельем, незачем бежать к себе и засовывать их в стопку носовых платков. Я не соглядатай, не любопытная пролаза, не приставленная к Вам гувернантка. Да-с, кто-кто, только не гувернантка. От этой участи я, благодаря Вам, избавлена и никогда, даже на миг, на единый миг не дам Вам повода упрекнуть меня в неблагодарности или навязчивости.
Спустя две недели:
Итак, у нас завёлся Чужой. Кто-то шныряет вокруг нашего тихого домика, вынюхивает, тихонько дёргает ставни, пыхтит под дверями. В прежние времена, чтобы отвадить зловредных духов, над дверью вешали гроздь рябины и найденную подкову. Надо и мне повесить на видном месте: может, хоть так помешаю ему пробраться в дом. Пёс Трей, когда поблизости чужие, делается неспокоен. Он топорщит шерсть на загривке, как волк, который почуял охотника, и хватает зубами воздух. Каким маленьким, каким укромным представляется жилище, когда ему грозит беда. Какие махины эти замки, и как страшно затрещат они под ударами.
Спустя две недели:
Куда девалась задушевность наших бесед? Где то малое, но сокровенное, что рождало между нами тайный, стройный лад? Неотвязный Соглядатай приникает к каждой трещинке, к каждой щёлке и беззастенчиво подсматривает за нами. Она смеётся и твердит, что это всего лишь досужее любопытство, что самого важного, самого заветного он всё равно не увидит, и это правда: не увидит, не увидит ни за что. Но ей в забаву, когда он слоняется и пыхтит за крепкими стенами нашего дома, ей воображается, что он всегда будет так же смирен, как нынче. Не то чтобы я считала себя рассудительнее – я вообще не рассудительна, никогда рассудительностью не отличалась, но мне страшно за неё. Я спросила, много ли она написала за последнее время, и она со смехом ответила, что сейчас каждый день узнаёт всё больше для себя нового, очень много нового, а когда учение закончится, у неё появится множество новых тем и новых мыслей. И она поцеловала меня, и назвала «славная моя Бланш», и прибавила: «Ты же знаешь, душа у меня чиста, дух крепок и безрассудство не в моём характере». Я возразила, что мы все, все безрассудны, одна только помощь свыше способна укрепить нас в минуту слабости. Она же отвечала, что никогда ещё эта помощь не была ей так ощутительна, как в эти дни. Я поднялась к себе в спальню и в отчаянии стала молиться так же горячо, как молилась когда-то о том, чтобы мне представился случай оставить дом миссис Типи – тогда я и не надеялась, что моя молитва будет услышана. Сквозняк трепал пламя свечи, огромные тени ощупывали потолок, точно цепкие пальцы. Хорошо бы окружить такими вот цепкими тенями фигуры Мерлина и Ниневы. Она пришла, застала меня на коленях, подняла и сказала, что нам нельзя ссориться, что она никогда, никогда не даст мне повода усомниться в её чувствах – прочь эти мысли. Она не лукавила, это ясно. Вид у неё был взволнованный, в глазах стояли слёзы. Мы успокоились, умолкли и долго-долго оставались вместе, заполняя это молчание на наш лад.
На другой день:
Волк больше не рыщет вокруг дома. Место у очага осталось за Треем. Я начала писать Деву-Лилию Астолатскую – мне вдруг показалось, что это наилучший предмет для картины.
Это была последняя запись. На ней дневник неожиданно, не дотянув даже до конца года, обрывался. Были ли другие дневники? Роланд заложил бумажками страницы с записями, которые складывались – или не складывались – в рыхлое повествование. Отождествлять «Чужого» с автором писем, автора писем с Рандольфом Генри Падубом не было никаких оснований, и всё же Роланд ни на минуту не сомневался, что все трое – один и тот же человек. Почему же тогда Бланш не пишет об этом прямо? Надо бы спросить про «Чужого» у Мод Бейли. Но как её спросишь, не открыв или не выдав причины своего интереса? А потом ёжиться под её укоризненными и презрительными взглядами?
Мод Бейли высунула голову из-за двери.
– Библиотека закрывается. Что-нибудь нашли?
– Да вроде нашёл. Правда, может, это всё мои домыслы. Тут есть некоторые факты, и я хотел бы их у кого-нибудь… у вас уточнить. Можно будет сделать ксерокопию? А то я не успел выписать. Я…
Сухо:
– Плодотворно вы сегодня поработали.
А потом мягче:
– Можно сказать, не скучали.
– Не знаю, не знаю. По-моему, пустые хлопоты.
Мод уложила дневник обратно в коробку.
– Если надо помочь, я к вашим услугам, – объявила она. – Пойдёмте выпьем кофе. На факультете женской культуры есть кафетерия для преподавателей.
– А меня туда пустят?
– Разумеется, – ледяным тоном ответила Бейли.
Они присели за низкий столик в углу под рекламным плакатом университетских яслей. Со стены напротив на них смотрели реклама консультационной службы «Всё про аборты»: «Женщина вправе распоряжаться своим телом. Женщины – главная наша забота» – и афиша «Феминистского ревю»: «Только у нас! Фееричные Феечки, Роковые Вамп, Фаты Морганы, Дочери Кали. До жути прикольно, до слёз смешно – как умеют смешить и грешить только женщины». Народу в кафетерии было немного: в противоположном углу похохатывала женская компания, все до одной в джинсах, у окна, склонив друг к другу розовые головы, ощетинившиеся косичками, озабоченно беседовали две девицы. В таком окружении разительная элегантность Мод Бейли выглядела особенно необычно. Мод казалась воплощённой неприступностью, и Роланд, который от безвыходности уже решился показать ей ксерокопии писем и настроился на доверительный разговор, поневоле подвинулся ближе, как будто пришёл на свидание, и заговорил вполголоса.
– Что вы можете сказать про этого Чужого, который так перепугал Бланш Перстчетт? Волк, который рыскал вокруг дома. Что о нём известно?
– Ничего определённого. Леонора Стерн, помнится, предположила, что это некий мистер Томас Херст, молодой человек из Ричмонда: он любил бывать у Кристабель и Бланш и вместе с ними музицировать. Девушки превосходно играли на фортепьяно, а он аккомпанировал на гобое. Сохранились два письма, которые написала ему Кристабель. К одному приложено кое-что из её стихов – на наше счастье, он их сберёг. В 1860 году он на ком-то там женился и исчез со сцены. Что Херст за ними подглядывал, это скорее всего фантазии Бланш. У неё было буйное воображение.
– Притом она ревновала.
– Конечно, ревновала.
– А «письма с рассуждениями о литературе», о которых она упоминает? От кого они? Имеют они какое-нибудь отношение к Чужому?
– Насколько мне известно, нет. Она от многих получала обстоятельные письма, например, от Ковентри Патмора – его восхищала её «милая простота» и «благородное смиренномудрие». Кто ей только не писал. Вот и это могли быть письма от кого угодно. А вы думаете, от Рандольфа Генри Падуба?
– Нет. Просто… Давайте-ка я вам кое-что покажу.
Роланд достал ксерокопии писем и, пока Мод разворачивала, предупредил:
– Сначала объясню. Об их существовании даже не подозревают. Я их нашёл. И, кроме вас, никому не показывал.
– Почему? – спросила Мод, не отрываясь от чтения.
– Не знаю. Взял и оставил у себя. Почему – не знаю.
Мод дочитала.
– Что ж, – заметила она, – даты совпадают. Материала на целую историю. Основанную на одних домыслах. Она заставит многое пересмотреть. Биографию Ла Мотт. Даже представления о «Мелюзине». Эта «история про фею»… Любопытно.
– Любопытно, правда? Биографию Падуба тоже придётся пересмотреть. Его письма – они обычно такие пресные, учтивые, такие бесстрастные, а эти совсем другие.
– А где подлинники?
Роланд запнулся. Придётся сказать. Ведь без помощника не обойтись.
– Я взял их себе, – признался он. – Нашёл в одной книге и взял. Не раздумывая: взял – и всё.
Строго, но уже оживлённее:
– Но почему? Почему вы их взяли?
– Потому что они были как живые. В них звучала такая настойчивость – не мог я их оставить просто так. Меня словно толкнуло что-то. Словно озарило, как вспышка. Я хотел их вернуть на место. Я верну. На следующей неделе. Просто ещё не успел. Нет, я их не присвоил, ничего такого. Но ни Собрайлу, ни Аспидсу, ни лорду Падубу они тоже не принадлежат. То, что в них, – это очень личное. Я говорю не совсем понятно…
– Да, не совсем. В научных кругах это открытие произведёт сенсацию. А вместе с ним и вы.
– Вообще-то я действительно хотел сам заняться их исследованием, – простодушно согласился было Роланд и вдруг сообразил, что его оскорбили. – Нет-нет, что вы, я не за тем, совсем не за тем… Просто они почему-то стали мне очень дороги. Вы не понимаете. Я ведь не биограф, я литературный критик старой школы, работаю с текстами. Это не по моей части – такие вот… У меня в мыслях не было на них заработать… На следующей неделе я их верну. Я просто хотел сохранить их в тайне. Чтобы личное так и осталось личным. Я хотел их исследовать.
Мод покраснела. Слоновая кость подёрнулась румянцем.
– Простите. Сама не пойму, чего это я вдруг… Но ведь это первое, что приходит в голову. Я всё-таки не представляю, как это можно вот так взять и скрыть от всех два важных документа – я бы на такое не решилась. Нет, теперь-то мне ясно, что у вас были другие причины, теперь-то ясно.
– Я только хотел узнать, что было дальше.
– Ну, снять ксерокопии с дневника Бланш я вам позволить не могу: у него корешок еле держится. Хотите – сделайте выписки. Да поройтесь ещё в этих ящиках. Мало ли что там обнаружится. В конце концов, сведений о Рандольфе Генри Падубе в них пока ещё никто не искал. Снять вам до завтра комнату в общежитии?
Роланд задумался. Комната в общежитии: что может быть соблазнительнее? Тихий угол, где можно провести ночь одному, без Вэл, погрузиться в мысли о Падубе, побыть самому себе хозяином. Но комната в общежитии ему не по карману. Да и обратный билет у него на сегодня.
– Я уже купил обратный билет.
– Можно всё переиграть.
– Нет, я лучше поеду. Денег нет. Я же безработный филолог.
Румянец Мод стал совсем пунцовым.
– Я об этом не подумала. Тогда можете остановиться у меня. Свободная кровать найдётся. Чем приезжать ещё раз, тратиться на дорогу, лучше остаться… Ужин я приготовлю… А завтра посмотрите остальной архив. Вы меня не стесните.
Роланд покосился на чёрные, лоснящиеся строки ксерокопии, заменившие собой жухлые бурые начертания.
– Ну хорошо, – сказал он.
Мод жила на окраине Линкольна, на первом этаже кирпичного дома георгианской постройки. Квартира её – две просторные комнаты, кухня и ванная – была когда-то целым скопищем контор живших в этом же доме коммерсантов. Входная дверь в квартиру была в те годы парадным входом в контору негоцианта. Потом дом отошёл к университету, и сегодня на верхних этажах квартировали преподаватели. Окно кухни, отделанной матовым кафелем, смотрело на кирпичный двор, уставленный кадками с вечнозелёными кустиками.
Обстановка гостиной ничем не выдавала, что её хозяйка – специалист по викторианской эпохе. Ослепительно белые стены, белые светильники, белый обеденный стол, на полу – белесый ковёр. Гостиную наполняли вещи самых разных цветов: тёмно-синего, багрового, канареечного, густо-розового – никаких блеклых или пастельных тонов. В нишах с подсветкой по сторонам камина красовались флакончики, пузырьки, пресс-папье и тому подобные стеклянные безделушки. Попав в гостиную, Роланд почувствовал себя посторонним и внутренне сжался, как будто пришёл на вернисаж или на приём к хирургу. Мод оставила его и пошла готовить ужин – от помощи она отказалась, – а Роланд позвонил к себе в Патни. Трубку никто не взял. Мод принесла ему выпить и предложила:
– Хотите почитать «Сказки для простодушных»? У меня есть первое издание.
Устроившись на огромном диване возле камина с горящими поленьями, Роланд стал перелистывать том в потёртом переплёте из зелёной кожи, на котором отдалённо готическими буквами было вытиснено заглавие.
Жила-была Королева, и было у неё, по её разумению, всё, чего душа пожелает. Но вот услыхала она от некого странника о невиданной птичке-молчунье: живёт эта пичуга среди заснеженных гор, гнездо свивает один только раз, выводит золотых и серебряных птенчиков и, только тогда пропев единственную на своём веку песню, исчезает, как снег в долинах. И возмечтала Королева об этой птичке…
Жил да был бедный башмачник, и были у него три сына, славные, крепкие юноши, и две дочки-красавицы.
Была ещё третья, но такая неумелая: то тарелку разобьёт, то пряжу спутает, масло у неё не пахтается, молоко сворачивается, станет очаг разжигать – дыму в жильё напустит. Ни к чему не способна, вечно мыслями в облаках. Говаривала ей мать: «Свести бы тебя в дремучий лес, чтобы ты там сама о себе заботилась – мигом бы научилась слушать добрых людей и всякую работу делать как надо». И потянуло неумеху в дремучий лес: хоть немножко побродить там, где нету ни тарелок, ни рукоделья. Может, там-то и выпадет ей случай исполнить то, чего просила её душа…
Роланд принялся рассматривать гравюры, автор которых был указан на титульном листе: «Иллюстрации Б.П.». Вот женская фигура на лесной поляне, на голову наброшен платок, фартук развевается, на ногах – большущие деревянные башмаки; вокруг сомкнулись мрачные сосны, сквозь сплетения хвоистых ветвей смотрят бесчисленные белые глаза. А вот другая фигура, закутанная, кажется, в сеть, унизанную бубенцами; спутанные сетью кулаки колотят в дверь домика, а наверху к окнам прильнули злобные бугристые лица. И снова мрачные деревья, у их подножия хижина, вокруг неё, положив морду на белое крыльцо, по-драконьи обвился длинным изгибистым телом волк; шкура волка выписана в той же манере, что и иглистый лапник.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14