https://wodolei.ru/catalog/stalnye_vanny/
Я только хочу напомнить ему об обещании, которое он дал десять лет назад и которое сейчас пришло время выполнить.
Кто угодно, даже глухой, услышал бы реплику в сторону, произнесенную у самой трубки: “Какая-то кретинка”. Сопрано передает трубку басу, очень глубокому, настолько глубокому, что он воображает себя важным. Этому типу, которого телефонный справочник представляет как “аудитора государственного совета”, не стоит говорить ни о значении, ни тем более о романтике юношеских обещаний. Подобные категории не зиждутся на праве. Скажем лучше о пользе живых контактов… Напрасный труд! Не успела я связать и трех слов, как аудитор государственного совета очень невежливо меня прерывает:
— Кто клялся? В чем клялся? Послушайте, мадам, мне уже не семнадцать лет, а двадцать семь. Я серьезный человек и занимаюсь серьезными делами. Извините, но у меня нет времени на пустяки.
Клак! В трубке вновь возникает из пустоты мушиное жужжанье. С раздражением бросаю в щелку свой третий жетон, позволяющий мне на краткий миг овладеть вниманием абонента. Рокетт 98-55: Паскаль Беллорже, пастор. На этот раз можно надеяться на успех.
Опять женский голос. Решительно, женщина — фильтр всякой интимности. Да нет, это голос священника, жесткий фальцет, и произносимые им слова без всякой необходимости сразу звучат как проповедь с амвона. Да, да, Паскаль Беллорже помнит об этом… этом проекте. Проекте премилом, но несколько наивном, который к тому же, само собой разумеется, ни на кого не налагает обязательств. Да, конечно, он пойдет на эту встречу, чтобы повидаться со своими однокашниками… то есть, может быть, пойдет, поскольку в воскресенье у него своя служба — не так ли? — своя проповедь, свои слушатели. Когда, желая растрогать его и уговорить, я решаюсь сообщить ему о смерти Марселя, он импровизирует подходящие к случаю высокопарные утешения и кончает заверением, что сделает все возможное. И я вешаю трубку со вздохом неудачливого рыболова, которому под конец дня все же попадается на удочку… плотвичка весом в сто граммов.
* * *
Четверть девятого. Наконец покидаю телефонную кабину, расплачиваюсь за минеральную воду “Виши” и, прихрамывая, ретируюсь под недовольным взглядом угольщика. Нуйи ответил: “Нет, я уже абсолютно ничего не помню о вашей затее… И, право, даже смешно… как будто у меня в этот день нет других дел…” Где уж мне понять, как важны эти “другие дела”. Что касается Максима де Рей, то его мать “сожалеет, что он уехал на охоту в Солонь”. От таких скудных результатов могут опуститься руки. Старые обещания — старый хлам. Только такая идиотка, как я, может возмущаться по этому поводу.
Теперь мне осталось лишь перейти дорогу. Уличный фонарь ярко освещает фасад дома, позволяя даже рассмотреть дату постройки, выведенную па треугольном фронтоне подъезда, — год 1794-й. Пожалуй, моя юность и мои ноги относятся к той же эпохе. Я завидую великолепной стройности колонн в стиле Директории, поддерживающих фронтон, и бросаю враждебный взгляд на свое инвалидное кресло, стоящее под лестницей между двумя детскими колясками. Сегодня вечером я едва тащусь. Ужасная мигрень тисками сжала мою голову. Тупая невралгическая боль, спускаясь, пробралась в правое плечо. Почему именно в плечо? Наверное, это просто мнительность. Кончай ныть, детка! Шагай, шагай! Нечего жалеть хромоногих утят! Карабкайся наверх по лестнице. Сегодня ты набегалась, и поэтому тебе позволяется держаться за перила. Поторопись — Матильда, наверное, уже надулась.
Так оно и есть! Взмыленная, добираюсь до нашей площадки. Еще не успев войти, говорю тоненьким голоском:
— Я немножко запоздала, тетечка…
Матильда не отвечает. Сама она уже поужинала, а мне демонстративно оставила на клеенке две тарелки — с супом и моей долей фасоли. Она старается не смотреть на меня. Под толчками глубоких вздохов “авансцена” перекатывается то вправо, то влево — признак предельного осуждения. Впрочем, очень скоро тетя отправится к себе в комнату, холодно буркнув мне сквозь зубы: “Покойной ночи”.
Я тоже охотно отправилась бы спать. Но об этом не может быть и речи. Надо считывать отпечатанную Матильдой работу — дело не должно страдать из-за моих безрассудных затей. Надо напечатать письма, чтобы напомнить об условленной встрече бывшим лицеистам, не имеющим телефона или живущим в провинции, и, наконец, надо выполнить поручение мадемуазель Кальен.
Не отрываясь от еды, я с мучительным усилием начинаю стенографировать. “Дорогой товарищ…” Онемевшее плечо, одеревенелые пальцы. Я трясу рукой. “Напоминаем тебе, что после выпускного экзамена мы дали друг другу обещание встретиться десять лет спустя…” Суп холодный. Должно быть, тетя страшно сердится, если она не стала его разогревать!.. Итак, “мы назначаем встречу на четырнадцатое ноября, в четыре часа дня, на террасе…” Значки, выводимые моим карандашом, — настоящие закорючки, их едва можно расшифровать. В глазах у меня рябит. Что же я за тряпка! Но хотя этот бородач Ренего и предписал мне ежедневно двенадцать часов постельного режима, — посмотрела бы я на него сейчас! — хотя папаша Роко трижды примется стучать в перегородку, хотя меня так тянет отдохнуть, до самой полуночи будет трещать “ундервуд” и вертеться ручка ротатора.
5
Белесое небо, на котором медленно вились серые облака, опрокинулось над предместьем огромной хризантемой. Ливень, не помешавший нам, Матильде и мне, отправиться вчера на кладбище Шмен Вер, где покоятся останки наших родственников, перевезенные из Нормандии, сегодня превратился в мелкий дождик. Он падал сплошной пеленой, а теплый ветер, как пульверизатор, то и дело обдавал мое лицо мелкими брызгами.
Я вышла из церкви Сент-Аньес. После первого причастия (которое, впрочем, было уступкой обычаю, способом достойно отметить первые десять лет жизни, предлогом нарядиться и вкусно поесть) я никогда больше не входила в церковь, чтобы молиться. Тем не менее в эту я заглядывала довольно часто. Чтобы побыть наедине с собой. Чтобы передохнуть. Чтобы согреть взор удивительным великолепием витражей этой современной Сент-Шапель. После того как наша семья разорилась, я приобрела порок, иногда свойственный беднякам: оставаясь притязательными даже в бедности, они жадно набрасываются на общественные памятники. Мне нравится обладать красотой, которая мне не принадлежит и не обременяет меня никакими обязанностями собственника.
Преодолев порог, я добралась до своей заржавелой колясочки и снова покатила вниз по набережной Альфор, к Центру социального обеспечения на площади Франсуа. Съежившись в блестящем от дождя плаще, я медленно работала рычагами. Да, медленно. Официальная причина: я должна беречь свои силы, поскольку теперь в них нуждаются другие. Действительная причина: для моих негибких рук с ватными бицепсами “кофейная мельница” стала теперь мучительным испытанием.
В виде исключения — наверное, потому, что накануне, на кладбище, мои воспоминания опять пробудились, — я позволила себе повернуть голову, проезжая мимо дома. Нашего дома. Того, который я называю “домом трех с половиной трупов”. Хотите — верьте, хотите — нет, но за многие годы я на него ни разу не взглянула. А увидев опять, вздохнула. Новый хозяин надстроил его. Этот вандал оборудовал на крыше террасу, сменил ограду, осквернил фасад густой розовой краской. Какая удача! Ведь благодаря всем этим кощунствам никто не посягнул на мой чердак, никто после меня не наслаждался запахом перьев и сена, идущим от гнезд, которые птицы упорно вили на балках, пыльными фильтрами паутины, деревянными прищепками, висевшими на веревках, как восьмушки на нотных линейках. До чего глупо было бояться! Несмотря на всю солидность камня, дома моей резвой юности уже нет. Даже дома и те не допускают свиданий через десять лет. Вещи хранят верность не дольше, чем люди. Я прибавила скорость. Но чересчур. Так что, подъехав к Центру, почувствовала себя совсем плохо и, прежде чем взобраться на крыльцо, была вынуждена с минуту отдохнуть.
* * *
Медицинская сестра и жена сторожа приветствовали меня с небрежностью занятых людей, увидевших коллегу: одна — взглядом, вторая — кивнув носом. За этот месяц в Центре меня начали признавать своей. Больные и даже просители — по крайней мере те, кто получил помощь, — дарили мне заискивающее, назойливое “здравствуйте”, которое они приберегали для распределяющих манну небесную и для их ближайших помощников. Никто уже, кроме самых редкостных недотеп, не бросался мне помогать, предоставляя самой скользить по паркету коридора, на котором мои палки с резиновыми наконечниками оставляли мокрые кружки.
Я открыла дверь без стука и бросила в комнату краткое “привет” — одно на всех присутствующих. Мадемуазель Кальен, как всегда в шляпке, сидела за своим письменным столом, погруженная в размышление, и ковыряла в ухе указательным пальцем. За спиной у нее стояла ее сослуживица, уполномоченная по району Кретей — мадам Дюга, маленькая женщина с рыжими волосами, которые горели пожаром на ее плечах.
— Как удачно! Вот и она сама.
По-видимому, разговор шел обо мне. Какой? Я предусмотрительно явилась без своих подпорок, оставив их за дверью. Держа в одной руке пакет (выполненная работа), второй я оперлась на перегородку и скользнула к письменному столу. Мадам Дюга, полагая, что совершает доброе дело, хотела было пододвинуть мне стул. Но мадемуазель Кальен, более деликатная — или лучше осведомленная, — удержала ее руку. И в самом деле, внимание такого рода мне удовольствия не доставляет.
— Сегодня народу не слишком много, — заметила я.
— Да, — согласилась мадемуазель Кальен. — Но одна неразрешимая проблема отнимает больше времени, чем двадцать обычных дел. Здравствуйте, Констанция. О-о! Какая у вас горячая рука!
— Вот ваши карточки. Я привела их в порядок. Это оказалось делом немудреным.
— Быть может, сегодня у меня найдется для вас что-нибудь поинтереснее.
Она повторяла мне это уже и прежде — раз двадцать. Но сейчас обе женщины странно переглянулись. Их молчание было многозначительным. Я успела наклониться и посмотреть на папку, которую мадемуазель Кальен нервно перелистывала, — на плотной розовой обложке стояло только выведенное красным карандашом имя — Аланек Клод. Розовая обложка — ребенок. Красный карандаш — больной.
— В конце концов. Мари, ну что мы можем поделать? — пробормотала мадам Дюга, вертя вокруг пальца обручальное кольцо.
— Ничего.
Создавалось впечатление, что и вопрос и ответ были подготовлены заранее. Мари Кальен отодвинула папку. Я боком присела на краешек письменного стола и постучала пальцем по обложке.
— Можно узнать, о чем речь?
— О пятилетнем ребенке, страдающем болезнью Литтла.
Литтл… Это мне ничего не говорило. Мадемуазель Кальен встала из-за стола.
— В самом деле, Женевьева, мы не можем так долго держать в приемной мальчика и ею мать. Придется сказать им, как обстоит дело, и отослать домой.
Спектакль разыгрывался без запинки. Секунды три спустя из-за кулис вышли главные актеры. Первой появилась мать. В шляпе колоколом, из-под которой выбивался наружу редкий пар волос, ее голова, круглая, как у всех бретонок, напоминала суповую миску. На ней был уродливый зеленоватый жакет, надетый поверх блузки из черного сатина в мелких сиреневых цветочках, который так обожают деревенские женщины. По настойчивости ее взгляда и улыбки я сразу поняла, чего она от меня ждет. Мои брови протестующе сдвинулись — не люблю, когда мне навязывают готовое решение. Но вот появился шатающийся на тонких ножках ребенок, которого мадемуазель Кальен поддерживала за плечи. Его коленки были прижаты друг к другу, а изогнутые дугой ноги раздвинулись так, что повернутые внутрь ступни касались пола лишь краем подошвы. Он не мог поднять голову и упирался подбородком в грудь, а поэтому глядел исподлобья и выставлял напоказ очень прямой и очень белый пробор, разделяющий его белесые волосы. В остальном он — чистенький, румяный, в сером полотняном переднике с красной каемкой — ничем не отличался от других детей и в кроватке, вероятно, не привлекал особого внимания. Несомненно, привыкший переходить от врача к врачу, мальчонка не проявлял никакого беспокойства и держал перед собой, как дротик, леденец на палочке, еще не вынутый из целлофановой обертки. Пока я рассматривала его, мадемуазель Кальен вернулась к своему письменному столу и усадила мальчика к себе на колени.
— Вкратце положение дел таково. Вы, мадам, одна с ребенком…
“Да”, — признала “шляпа колоколом”, в то время как мадам Дюга кивала головой в знак одобрения такой деликатной формулировки. “Одна с ребенком” на языке благотворительности означает “мать-одиночка”.
— Вы живете здесь и работаете судомойкой в столовой тринадцатого округа, куда можете брать ребенка с собой. Но эта столовая через две недели закрывается. Мадам Дюга нашла вам аналогичное место в Кретей, где вы должны приступить к работе двадцатого ноября. К несчастью, Клоду находиться там не разрешают. У вас нет ни родных, ни соседей, которые могли бы заботиться о нем в течение рабочего дня. У вас нет средств, чтобы нанять сиделку, и вы не хотите помещать его в приют…
“Нет”, — головой и рукой подтвердила мать, все время сохраняя молчание. Эстафету приняла мадам Дюга:
— Короче говоря, вы попросили нас пристроить его в какое-либо благотворительное учреждение района на шесть дней в неделю, с шести утра до девяти вечера. Я сразу же ответила вам, что это будет нелегко. Ведь благотворительное учреждение может принять его только на полное попечение. А найти такого человека, который…
Мадам Дюга предоставила этой гипотезе повиснуть в воздухе. Несмотря на все тактические ухищрения, проблема была ясна, вызов требовал немедленного ответа. Нескладная, неспособная составить фразу, стоящую того, чтобы быть брошенной в эти прения, в которых решалась ее судьба, Берта Аланек только тупо смотрела на каждого говорящего.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29
Кто угодно, даже глухой, услышал бы реплику в сторону, произнесенную у самой трубки: “Какая-то кретинка”. Сопрано передает трубку басу, очень глубокому, настолько глубокому, что он воображает себя важным. Этому типу, которого телефонный справочник представляет как “аудитора государственного совета”, не стоит говорить ни о значении, ни тем более о романтике юношеских обещаний. Подобные категории не зиждутся на праве. Скажем лучше о пользе живых контактов… Напрасный труд! Не успела я связать и трех слов, как аудитор государственного совета очень невежливо меня прерывает:
— Кто клялся? В чем клялся? Послушайте, мадам, мне уже не семнадцать лет, а двадцать семь. Я серьезный человек и занимаюсь серьезными делами. Извините, но у меня нет времени на пустяки.
Клак! В трубке вновь возникает из пустоты мушиное жужжанье. С раздражением бросаю в щелку свой третий жетон, позволяющий мне на краткий миг овладеть вниманием абонента. Рокетт 98-55: Паскаль Беллорже, пастор. На этот раз можно надеяться на успех.
Опять женский голос. Решительно, женщина — фильтр всякой интимности. Да нет, это голос священника, жесткий фальцет, и произносимые им слова без всякой необходимости сразу звучат как проповедь с амвона. Да, да, Паскаль Беллорже помнит об этом… этом проекте. Проекте премилом, но несколько наивном, который к тому же, само собой разумеется, ни на кого не налагает обязательств. Да, конечно, он пойдет на эту встречу, чтобы повидаться со своими однокашниками… то есть, может быть, пойдет, поскольку в воскресенье у него своя служба — не так ли? — своя проповедь, свои слушатели. Когда, желая растрогать его и уговорить, я решаюсь сообщить ему о смерти Марселя, он импровизирует подходящие к случаю высокопарные утешения и кончает заверением, что сделает все возможное. И я вешаю трубку со вздохом неудачливого рыболова, которому под конец дня все же попадается на удочку… плотвичка весом в сто граммов.
* * *
Четверть девятого. Наконец покидаю телефонную кабину, расплачиваюсь за минеральную воду “Виши” и, прихрамывая, ретируюсь под недовольным взглядом угольщика. Нуйи ответил: “Нет, я уже абсолютно ничего не помню о вашей затее… И, право, даже смешно… как будто у меня в этот день нет других дел…” Где уж мне понять, как важны эти “другие дела”. Что касается Максима де Рей, то его мать “сожалеет, что он уехал на охоту в Солонь”. От таких скудных результатов могут опуститься руки. Старые обещания — старый хлам. Только такая идиотка, как я, может возмущаться по этому поводу.
Теперь мне осталось лишь перейти дорогу. Уличный фонарь ярко освещает фасад дома, позволяя даже рассмотреть дату постройки, выведенную па треугольном фронтоне подъезда, — год 1794-й. Пожалуй, моя юность и мои ноги относятся к той же эпохе. Я завидую великолепной стройности колонн в стиле Директории, поддерживающих фронтон, и бросаю враждебный взгляд на свое инвалидное кресло, стоящее под лестницей между двумя детскими колясками. Сегодня вечером я едва тащусь. Ужасная мигрень тисками сжала мою голову. Тупая невралгическая боль, спускаясь, пробралась в правое плечо. Почему именно в плечо? Наверное, это просто мнительность. Кончай ныть, детка! Шагай, шагай! Нечего жалеть хромоногих утят! Карабкайся наверх по лестнице. Сегодня ты набегалась, и поэтому тебе позволяется держаться за перила. Поторопись — Матильда, наверное, уже надулась.
Так оно и есть! Взмыленная, добираюсь до нашей площадки. Еще не успев войти, говорю тоненьким голоском:
— Я немножко запоздала, тетечка…
Матильда не отвечает. Сама она уже поужинала, а мне демонстративно оставила на клеенке две тарелки — с супом и моей долей фасоли. Она старается не смотреть на меня. Под толчками глубоких вздохов “авансцена” перекатывается то вправо, то влево — признак предельного осуждения. Впрочем, очень скоро тетя отправится к себе в комнату, холодно буркнув мне сквозь зубы: “Покойной ночи”.
Я тоже охотно отправилась бы спать. Но об этом не может быть и речи. Надо считывать отпечатанную Матильдой работу — дело не должно страдать из-за моих безрассудных затей. Надо напечатать письма, чтобы напомнить об условленной встрече бывшим лицеистам, не имеющим телефона или живущим в провинции, и, наконец, надо выполнить поручение мадемуазель Кальен.
Не отрываясь от еды, я с мучительным усилием начинаю стенографировать. “Дорогой товарищ…” Онемевшее плечо, одеревенелые пальцы. Я трясу рукой. “Напоминаем тебе, что после выпускного экзамена мы дали друг другу обещание встретиться десять лет спустя…” Суп холодный. Должно быть, тетя страшно сердится, если она не стала его разогревать!.. Итак, “мы назначаем встречу на четырнадцатое ноября, в четыре часа дня, на террасе…” Значки, выводимые моим карандашом, — настоящие закорючки, их едва можно расшифровать. В глазах у меня рябит. Что же я за тряпка! Но хотя этот бородач Ренего и предписал мне ежедневно двенадцать часов постельного режима, — посмотрела бы я на него сейчас! — хотя папаша Роко трижды примется стучать в перегородку, хотя меня так тянет отдохнуть, до самой полуночи будет трещать “ундервуд” и вертеться ручка ротатора.
5
Белесое небо, на котором медленно вились серые облака, опрокинулось над предместьем огромной хризантемой. Ливень, не помешавший нам, Матильде и мне, отправиться вчера на кладбище Шмен Вер, где покоятся останки наших родственников, перевезенные из Нормандии, сегодня превратился в мелкий дождик. Он падал сплошной пеленой, а теплый ветер, как пульверизатор, то и дело обдавал мое лицо мелкими брызгами.
Я вышла из церкви Сент-Аньес. После первого причастия (которое, впрочем, было уступкой обычаю, способом достойно отметить первые десять лет жизни, предлогом нарядиться и вкусно поесть) я никогда больше не входила в церковь, чтобы молиться. Тем не менее в эту я заглядывала довольно часто. Чтобы побыть наедине с собой. Чтобы передохнуть. Чтобы согреть взор удивительным великолепием витражей этой современной Сент-Шапель. После того как наша семья разорилась, я приобрела порок, иногда свойственный беднякам: оставаясь притязательными даже в бедности, они жадно набрасываются на общественные памятники. Мне нравится обладать красотой, которая мне не принадлежит и не обременяет меня никакими обязанностями собственника.
Преодолев порог, я добралась до своей заржавелой колясочки и снова покатила вниз по набережной Альфор, к Центру социального обеспечения на площади Франсуа. Съежившись в блестящем от дождя плаще, я медленно работала рычагами. Да, медленно. Официальная причина: я должна беречь свои силы, поскольку теперь в них нуждаются другие. Действительная причина: для моих негибких рук с ватными бицепсами “кофейная мельница” стала теперь мучительным испытанием.
В виде исключения — наверное, потому, что накануне, на кладбище, мои воспоминания опять пробудились, — я позволила себе повернуть голову, проезжая мимо дома. Нашего дома. Того, который я называю “домом трех с половиной трупов”. Хотите — верьте, хотите — нет, но за многие годы я на него ни разу не взглянула. А увидев опять, вздохнула. Новый хозяин надстроил его. Этот вандал оборудовал на крыше террасу, сменил ограду, осквернил фасад густой розовой краской. Какая удача! Ведь благодаря всем этим кощунствам никто не посягнул на мой чердак, никто после меня не наслаждался запахом перьев и сена, идущим от гнезд, которые птицы упорно вили на балках, пыльными фильтрами паутины, деревянными прищепками, висевшими на веревках, как восьмушки на нотных линейках. До чего глупо было бояться! Несмотря на всю солидность камня, дома моей резвой юности уже нет. Даже дома и те не допускают свиданий через десять лет. Вещи хранят верность не дольше, чем люди. Я прибавила скорость. Но чересчур. Так что, подъехав к Центру, почувствовала себя совсем плохо и, прежде чем взобраться на крыльцо, была вынуждена с минуту отдохнуть.
* * *
Медицинская сестра и жена сторожа приветствовали меня с небрежностью занятых людей, увидевших коллегу: одна — взглядом, вторая — кивнув носом. За этот месяц в Центре меня начали признавать своей. Больные и даже просители — по крайней мере те, кто получил помощь, — дарили мне заискивающее, назойливое “здравствуйте”, которое они приберегали для распределяющих манну небесную и для их ближайших помощников. Никто уже, кроме самых редкостных недотеп, не бросался мне помогать, предоставляя самой скользить по паркету коридора, на котором мои палки с резиновыми наконечниками оставляли мокрые кружки.
Я открыла дверь без стука и бросила в комнату краткое “привет” — одно на всех присутствующих. Мадемуазель Кальен, как всегда в шляпке, сидела за своим письменным столом, погруженная в размышление, и ковыряла в ухе указательным пальцем. За спиной у нее стояла ее сослуживица, уполномоченная по району Кретей — мадам Дюга, маленькая женщина с рыжими волосами, которые горели пожаром на ее плечах.
— Как удачно! Вот и она сама.
По-видимому, разговор шел обо мне. Какой? Я предусмотрительно явилась без своих подпорок, оставив их за дверью. Держа в одной руке пакет (выполненная работа), второй я оперлась на перегородку и скользнула к письменному столу. Мадам Дюга, полагая, что совершает доброе дело, хотела было пододвинуть мне стул. Но мадемуазель Кальен, более деликатная — или лучше осведомленная, — удержала ее руку. И в самом деле, внимание такого рода мне удовольствия не доставляет.
— Сегодня народу не слишком много, — заметила я.
— Да, — согласилась мадемуазель Кальен. — Но одна неразрешимая проблема отнимает больше времени, чем двадцать обычных дел. Здравствуйте, Констанция. О-о! Какая у вас горячая рука!
— Вот ваши карточки. Я привела их в порядок. Это оказалось делом немудреным.
— Быть может, сегодня у меня найдется для вас что-нибудь поинтереснее.
Она повторяла мне это уже и прежде — раз двадцать. Но сейчас обе женщины странно переглянулись. Их молчание было многозначительным. Я успела наклониться и посмотреть на папку, которую мадемуазель Кальен нервно перелистывала, — на плотной розовой обложке стояло только выведенное красным карандашом имя — Аланек Клод. Розовая обложка — ребенок. Красный карандаш — больной.
— В конце концов. Мари, ну что мы можем поделать? — пробормотала мадам Дюга, вертя вокруг пальца обручальное кольцо.
— Ничего.
Создавалось впечатление, что и вопрос и ответ были подготовлены заранее. Мари Кальен отодвинула папку. Я боком присела на краешек письменного стола и постучала пальцем по обложке.
— Можно узнать, о чем речь?
— О пятилетнем ребенке, страдающем болезнью Литтла.
Литтл… Это мне ничего не говорило. Мадемуазель Кальен встала из-за стола.
— В самом деле, Женевьева, мы не можем так долго держать в приемной мальчика и ею мать. Придется сказать им, как обстоит дело, и отослать домой.
Спектакль разыгрывался без запинки. Секунды три спустя из-за кулис вышли главные актеры. Первой появилась мать. В шляпе колоколом, из-под которой выбивался наружу редкий пар волос, ее голова, круглая, как у всех бретонок, напоминала суповую миску. На ней был уродливый зеленоватый жакет, надетый поверх блузки из черного сатина в мелких сиреневых цветочках, который так обожают деревенские женщины. По настойчивости ее взгляда и улыбки я сразу поняла, чего она от меня ждет. Мои брови протестующе сдвинулись — не люблю, когда мне навязывают готовое решение. Но вот появился шатающийся на тонких ножках ребенок, которого мадемуазель Кальен поддерживала за плечи. Его коленки были прижаты друг к другу, а изогнутые дугой ноги раздвинулись так, что повернутые внутрь ступни касались пола лишь краем подошвы. Он не мог поднять голову и упирался подбородком в грудь, а поэтому глядел исподлобья и выставлял напоказ очень прямой и очень белый пробор, разделяющий его белесые волосы. В остальном он — чистенький, румяный, в сером полотняном переднике с красной каемкой — ничем не отличался от других детей и в кроватке, вероятно, не привлекал особого внимания. Несомненно, привыкший переходить от врача к врачу, мальчонка не проявлял никакого беспокойства и держал перед собой, как дротик, леденец на палочке, еще не вынутый из целлофановой обертки. Пока я рассматривала его, мадемуазель Кальен вернулась к своему письменному столу и усадила мальчика к себе на колени.
— Вкратце положение дел таково. Вы, мадам, одна с ребенком…
“Да”, — признала “шляпа колоколом”, в то время как мадам Дюга кивала головой в знак одобрения такой деликатной формулировки. “Одна с ребенком” на языке благотворительности означает “мать-одиночка”.
— Вы живете здесь и работаете судомойкой в столовой тринадцатого округа, куда можете брать ребенка с собой. Но эта столовая через две недели закрывается. Мадам Дюга нашла вам аналогичное место в Кретей, где вы должны приступить к работе двадцатого ноября. К несчастью, Клоду находиться там не разрешают. У вас нет ни родных, ни соседей, которые могли бы заботиться о нем в течение рабочего дня. У вас нет средств, чтобы нанять сиделку, и вы не хотите помещать его в приют…
“Нет”, — головой и рукой подтвердила мать, все время сохраняя молчание. Эстафету приняла мадам Дюга:
— Короче говоря, вы попросили нас пристроить его в какое-либо благотворительное учреждение района на шесть дней в неделю, с шести утра до девяти вечера. Я сразу же ответила вам, что это будет нелегко. Ведь благотворительное учреждение может принять его только на полное попечение. А найти такого человека, который…
Мадам Дюга предоставила этой гипотезе повиснуть в воздухе. Несмотря на все тактические ухищрения, проблема была ясна, вызов требовал немедленного ответа. Нескладная, неспособная составить фразу, стоящую того, чтобы быть брошенной в эти прения, в которых решалась ее судьба, Берта Аланек только тупо смотрела на каждого говорящего.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29