https://wodolei.ru/catalog/installation/Tece/
Вулкан, Кутон, Талейран, Коринна . Особенно Коринна — ведь она была женщиной… Вдохновите меня, великие калеки! Я помню громадный заголовок в траурной рамке: “Умер Франклин Делано Рузвельт!” Помню посвященный ему некролог и то место, которое читала, перечитывала и до сих пор помню наизусть: “Пораженный детским параличом, Рузвельт не сдался. Силой воли этот спортсмен добился того, что мог стоять и ходить почти как здоровый человек, незаметно опираясь на руку Элеоноры. Иногда он просил, чтобы его проводили к бассейну, и, плавая при помощи одних рук, занимал свое место в команде при игре в водное поло…” Занимал свое место, слышишь, Констанция?
Бултых! Я займу свое.
* * *
Благоразумие предписывало мне и дальше спускаться в воду ступенька за ступенькой и попробовать поплыть брассом, еще не оторвавшись от лестницы. Благоразумие… Как будто речь идет о благоразумии!
Погрузившись с головой в Марну, я барахтаюсь, захлебываюсь, выпускаю длинную цепочку пузырей. Я инстинктивно скомандовала своим ногам двойной толчок — энергичный “удар хвостом русалки”, который выбрасывает ныряльщиков на поверхность. Однако ноги не могут меня послушаться. Они лишь кое-как изобразили вялое дрыганье лягушечьих лапок. Но мои руки спасут положение. Я выныриваю, перевожу дух, фыркаю и отплевываюсь. Я даже дерзаю из бравады, понапрасну растрачивая кислород, снова запеть: “Ты не плачь, Мари…”
Но координировать движения мне никак не удается. Тщетные усилия. Как человек, потерявший на войне зрение, пытается видеть, обращаясь к воспоминаниям, так и я плыву, вспоминая движение за движением. Ну и вспенила же я воду! С берега, наверное, это выглядит как отчаянное барахтанье начинающего пловца. И кто поверит, что было время, когда эта смешная русалка оставляла позади своих одноклубниц? Приходится неподвижно лежать на спине. При таких ляжках, которые ни на что не годны, мне, как дохлой рыбе, остается только плыть по течению до тех пор, пока я не придумаю более изящного выхода из положения. У каждого животного своя манера плавать, а я стала другим животным, из породы безногих. У водяных ужей, которые так ловко плавают, тоже нет ног: надо попробовать подражать их извивам. Можно, пожалуй, держать ноги вместе, прижатыми одна к другой, и двигать бедрами, превратив всю нижнюю часть тела в кормовое весло…
— Орглез! Ты что, спятила?
Одна неприятная неожиданность за другой. Несмотря на то, что мои мокрые волосы облепили голову, как водоросли, несмотря на бульканье и гул в ушах, я хорошо расслышала этот оклик. Лежа поперек течения, спиной к высокому берегу реки, я еще не видела того кто мне помешал. Это не сосед по лестничной площадке, отвратительный папаша Роко, прозвавший меня Шалуньей. Тот бы крикнул своим надтреснутым голосом: “Давай, Шалунья, давай!” Это может быть только Миландр. Только у него такая несносная привычка звать меня по фамилии, как он звал своего однокашника Марселя. Только он обладает таким даром все делать некстати. Мой эксперимент и без того уже протекал не слишком удачно. В присутствии горе-художника он грозил провалиться окончательно. Ведь в конце концов у него есть глаза. Иметь глаза ему даже положено по профессии. Не могу же я демонстрировать перед ним свои ляжки, между которыми легко пройдет кулак. Сообщить ему об этом на словах — еще куда ни шло! Но оскорбить его взор — совсем другое дело. Нечего и думать плыть на спине у него на глазах. Я опускаю ноги, переворачиваюсь и кричу:
— Люк, я тебе тысячу раз говорила, что у меня есть имя!
— Ты спятила, — повторяет Миландр. — Спятила. Ведь тебе можно купаться только в горячей воде!
С этюдником на ремне через плечо, с поднятыми ветром волосами и перекошенным ртом, как у проповедника, рассказывающего о муках ада, сжимая руками перила, Люк дрожит в своей перепачканной куртке, которая очень идет к его лицу с веснушками вокруг глаз — за эти веснушки в коллеже его прозвали Филином. Но если уж говорить о птицах, то в настоящий момент он больше похож на курицу, высидевшую утенка. От тревоги и досады лоб его морщится, кулаки барабанят по перилам.
— Будь добра немедленно выйти из воды. Я не верю своим ушам, и тут же мне приходится не верить своим глазам. Миландр скатывается по лестнице и входит по колени в воду, пытаясь схватить меня за руку.
— Твои брюки!
Отплыв чуть-чуть подальше, я не без труда шлепаю руками по воде. Но три секунды спустя этот проклятый мальчишка заставляет меня кричать уже совсем другим голосом:
— Мой лифчик!
Дело в том, что Миландр, не то совершенно потеряв голову, не то решив сыграть на моей стыдливости, поднял брошенную мной палку и умудрился зацепить ею за бретельку моего лифчика. Он плохо рассчитал, если действительно на что-то рассчитывал: девушка способна пожертвовать своей стыдливостью во имя более высокой стыдливости — гордости. Вместо того чтобы дать себя загарпунить, я закидываю руку за спину и расстегиваю пуговицу. Люк вытаскивает смешной трофей — пустой лифчик, а я, вся красная, погружаюсь в воду по самый нос и старательно вспениваю ее перед собой. Впрочем, это излишняя мера предосторожности, так как смотреть тут почти не на что, а Миландр к тому же стыдливо отворачивается.
Но пора кончать. Я больше не могу. Поясница начинает ныть. Мне кажется, что у воды меняется температура, что она смешивается с водой какого-то бьющего со дна ледяного источника. Она стала к тому же более плотной, словно металлической, приобрела вязкость ртути и оказывает непривычное сопротивление моим рукам.
Я с трудом удерживаюсь на поверхности, тону и всплываю, задыхаюсь.
— Скорей, скорей, скорей! — повторяет Люк визгливым голосом, какого я у него еще не слышала.
— Оставь меня в покое!
Такой избыток гордости вполне заслуживает наказания. Я хлебнула первую порцию воды, потом вторую. Но это сильнее меня. Я продолжаю хорохориться и пытаюсь что-то сказать:
— Я… Я…
Третья порция воды. Несколько мгновений мне кажется, что я подвешена на пряди волос, которую покачивает легкая зыбь.
— …обойдусь без посторонней помощи! Последнее полосканье горла грязной водой. Собрав оставшиеся силы, я подплываю к лестнице, высовываю руку из Марны, за что-то хватаюсь. И отпускаю. Это что-то оказалось ногой Люка, а я не желаю прибегать к его помощи, как бы мала она ни была. К счастью, под этой ногой угол ступеньки, и я могу уцепиться за него, не позорясь.
— Уф!
Разумеется, возглас облегчения издала не я, а Люк, который тут же с неподдельным возмущением кричит:
— Ты без лифчика, Орглез! Хочешь носовой платок? — А поскольку я не отвечаю: — Как же ты умеешь изводить!
Знаю. Это мне Известно, мой милый, еще с той поры, Когда я была десятилетней девчонкой. “Как ты умеешь изводить!” Родители, брат, подруги твердили мне это Тысячу раз. Эта фраза стала лейтмотивом всех разговоров Матильды с тех пор, как она приняла меня в свой дом. Да, изводить других. Но, быть может, также изводить И себя. Ну, все! Конец, партия выиграна. Я натягиваю платье прямо на мокрое тело, приподнимаюсь, взбираюсь па следующую ступеньку, вытягиваю ноги и верчу бедрами, стараясь сбросить трусики, не слишком выставляя напоказ ляжки. Трусики съезжают, соскальзывают до лодыжек, повисают на левой ноге. Концом палки я отсылаю их в Марну, к другой части купального костюма, отныне бесполезного. Потом, дрожа от холода — поднялся ветер, а на мне нет ничего, кроме платья, — я надеваю сандалии и взбираюсь по лестнице, притворяясь, что не замечаю Люка, упрямо не желающего понять, что теперь он тоже мне не нужен.
— Я отвезу тебя в Сен-Морис, — тихо предлагает он. — Если хочешь. Но дома ни слова тете Матильде. Она просто заболеет, если узнает.
* * *
Так же, как по дороге сюда, я самостоятельно добираюсь до коляски, сажусь — увы, не слишком быстро! — и берусь за рычаг. Опережая жест Миландра, я уточняю:
— Чур не подталкивать, слышишь? В детстве я обожала вертеть ручку кофейной мельницы. Подумаешь, какой труд — промолоть три километра!
Я улыбаюсь во весь рот и более или менее выпрямляюсь. Более или менее, потому что у меня болит спина, и, главное, я не очень довольна собой. Я еду медленно, вдоль самого тротуара. Я не напеваю. Очарование исчезло, настроение упало. Есть чем гордиться — чемпионка паралитиков по плаванию брассом на дистанцию в полметра! Еще один смехотворный опыт. После всех прежних многочисленных “опытов”, которые, когда вспоминаешь о них потом, кажутся совершеннейшей ерундой. Вчера — а ну, тяни сильней! — это была попытка подняться по веревке с узлами. Тоже мне матрос! Позавчера одна моя знакомая решила просто так, для пробы, походить на руках. И эта моя знакомая основательно приложилась, угодив носом в таз с водой для посуды, оставленный Матильдой на полу. В самом деле, чего я хочу, что я пытаюсь доказать? Мне давным-давно известны пределы моих возможностей. Давным-давно я достаточно точно оценила оставшиеся в моем распоряжении средства. Разумеется, каждый человек волен давать себе определенные задания, проверяя собственные силы: это единственное, в чем преуспевают самоучки. Но от таких экспериментов, от одного только желания до чуда еще слишком далеко. А если бы на этот раз я потерпела неудачу? Если бы я глупейшим образом утонула, подарив сорок восемь кило фиолетового мяса лопастям турбин или затворам шлюза? Или еще того хуже: если бы меня подобрала красная спасательная лодка и мне пришлось бы давать какие-то немыслимые объяснения, прикинуться чокнутой? Я оборачиваюсь, бросаю взгляд на Миландра, который идет следом за мной — тихий, молчаливый, ограничиваясь тем, — вот хитрец! — что укорачивает шаги.
— Ты считаешь меня кретинкой, да?
Люк слегка приподнимает одно плечо и осторожно отвечает:
— Тебе скучно.
Я стискиваю зубы. Скука — какое унизительное оправдание! Скука! Как это слово и тот смысл, который он в него вкладывает, далеки от меня! Он приписывает мне свою болезнь. Он решительно ничего и ни в чем не смыслит, этот бедный Люк, заурядный во всем, кроме дружбы, но неумный даже и в дружбе. Попытаемся ему объяснить:
— Мне не скучно. Мне не хватает себя.
Мои руки отпускают рычаги. Кресло останавливается. Почему-то я считаю нужным повторить настойчиво, ожесточенно:
— Мне не хватает всего.
Сейчас мы впадаем в сентиментальность — совсем хорошо. Я смотрю на подбородок Люка, на этот желтый, длинный, заостренный подбородок с большими черными точками, похожий на куриную гузку. Подбородок чуть-чуть дрожит.
— Я несправедлива. Вы с тетей такие…
Тщетно я вытягиваю губы: нужное слово не приходит мне в голову.
— Преданные, — подсказывает Миландр. — Мы преданные люди. Беспредельно преданные вам, мадемуазель.
Выражение его лица, его тон многозначительны. И очень меня огорчают. Огорчают потому, что этот жалкий тип прав: я скверная девчонка. Но хуже всего то, что я не умею быть скверной до конца, что у Люка и у других всегда есть средства растрогать меня, и тогда я моргаю, притворяясь, что мои глаза совершенно сухи. Черт! Неужели я стану еще хлюпать носом? Послушайте, как дрожит мой голос, пока я издевательски говорю:
— Если мосье мне так предан, было бы весьма любезно с его стороны подтолкнуть коляску. Я выдохлась…
Так-то оно лучше! Люк протягивает руку и улыбается. Но рука у него вялая, а улыбка скоро гаснет. Кого обманет эта крошечная уступка? Люк знает — или чувствует, — что речь идет о милости. О самой унизительной милости: ее оказывает человек, сочувствующий вашему сочувствию, позволяющий оказать услугу, в которой он не нуждается.
2
Влажные, чуть выщербленные по краям шиферные крыши за окном были такого же синего цвета, как и пробитая лента пишущей машинки. Дождь по крыше и пальцы Матильды на клавишах старого “ундервуда” мягко выстукивали минорные гаммы. Каждые пятнадцать секунд раздавался звонок ограничителя. Унылый скрип оповещал о возвращении каретки к упору, о который она ударялась почти без шума. И опять слышалось неутомимое мягкое постукивание никелированных клавиш. Сорок пять слов, четыре строчки, восемнадцать вдохов и выдохов в минуту. Раз навсегда установленный ритм. Раз и навсегда установлены также потери скорости из-за откашливаний — отметок времени в тишине — или из-за движений бедрами, когда Матильда усаживается поудобнее на своей надувной подушке. Раз и навсегда установлены даже две непременные опечатки на страницу и минута, отводимая аккуратному стиранию ластиком через одну из дырочек в красной пластмассовой трафаретке, любезно прилагаемой к товару поставщиком копирки.
А я считывала материал. Не люблю поднимать голову от работы, но молчание тети начинало меня тревожить. Как правило, у болтливых людей молчание — признак гнева. Неужели Люк после двух недель размышлений все-таки ей рассказал? Тем не менее профиль Матильды оставался обычным: притворно суровый и деланно-торжественный, в стиле Людовика XIV, отягощенный пучком и бородавкой на веке; уродливые, обвислые, как у разжиревших кроликов, складки на шее переходили в бесформенную студенистую массу, втиснутую в корсаж. Как и всегда, масса эта постепенно оседала на стуле и, казалось, плавилась, пока каждые пять минут резкое движение плечами не поднимало ее, принуждая снова бороться с жиром, утомлением и бедностью. Я подумала: “Милой старушке приходится слишком много работать, чтобы меня прокормить”. И со смутным ощущением вины опять принялась за считку.
— Поверни-ка голову, я нарисую тебя в три четверти. Ах, правда, ведь он же здесь, неизбежный Миландр! Я его уже больше не замечала. Покусывая свои карандаши, он в сотый раз пытался нарисовать мой портрет. Если не говорить о некоторых возможных вариантах, я, даже не глядя, хорошо представляла себе это выдающееся произведение искусства: голова анемичного ангела с соломенными волосами, розовыми губами типа “поцелуй меня, душечка” и синими неправдоподобными зрачками, упавшими на бумагу, как мыльные пузыри в белый соус. При мысли, что этот портрет просто выражает его характер, что он, сам того не сознавая, смеет навязывать мне лицо, отвечающее его собственным жалким вкусам, я почувствовала, как во мне проснулся демон доброго совета.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29
Бултых! Я займу свое.
* * *
Благоразумие предписывало мне и дальше спускаться в воду ступенька за ступенькой и попробовать поплыть брассом, еще не оторвавшись от лестницы. Благоразумие… Как будто речь идет о благоразумии!
Погрузившись с головой в Марну, я барахтаюсь, захлебываюсь, выпускаю длинную цепочку пузырей. Я инстинктивно скомандовала своим ногам двойной толчок — энергичный “удар хвостом русалки”, который выбрасывает ныряльщиков на поверхность. Однако ноги не могут меня послушаться. Они лишь кое-как изобразили вялое дрыганье лягушечьих лапок. Но мои руки спасут положение. Я выныриваю, перевожу дух, фыркаю и отплевываюсь. Я даже дерзаю из бравады, понапрасну растрачивая кислород, снова запеть: “Ты не плачь, Мари…”
Но координировать движения мне никак не удается. Тщетные усилия. Как человек, потерявший на войне зрение, пытается видеть, обращаясь к воспоминаниям, так и я плыву, вспоминая движение за движением. Ну и вспенила же я воду! С берега, наверное, это выглядит как отчаянное барахтанье начинающего пловца. И кто поверит, что было время, когда эта смешная русалка оставляла позади своих одноклубниц? Приходится неподвижно лежать на спине. При таких ляжках, которые ни на что не годны, мне, как дохлой рыбе, остается только плыть по течению до тех пор, пока я не придумаю более изящного выхода из положения. У каждого животного своя манера плавать, а я стала другим животным, из породы безногих. У водяных ужей, которые так ловко плавают, тоже нет ног: надо попробовать подражать их извивам. Можно, пожалуй, держать ноги вместе, прижатыми одна к другой, и двигать бедрами, превратив всю нижнюю часть тела в кормовое весло…
— Орглез! Ты что, спятила?
Одна неприятная неожиданность за другой. Несмотря на то, что мои мокрые волосы облепили голову, как водоросли, несмотря на бульканье и гул в ушах, я хорошо расслышала этот оклик. Лежа поперек течения, спиной к высокому берегу реки, я еще не видела того кто мне помешал. Это не сосед по лестничной площадке, отвратительный папаша Роко, прозвавший меня Шалуньей. Тот бы крикнул своим надтреснутым голосом: “Давай, Шалунья, давай!” Это может быть только Миландр. Только у него такая несносная привычка звать меня по фамилии, как он звал своего однокашника Марселя. Только он обладает таким даром все делать некстати. Мой эксперимент и без того уже протекал не слишком удачно. В присутствии горе-художника он грозил провалиться окончательно. Ведь в конце концов у него есть глаза. Иметь глаза ему даже положено по профессии. Не могу же я демонстрировать перед ним свои ляжки, между которыми легко пройдет кулак. Сообщить ему об этом на словах — еще куда ни шло! Но оскорбить его взор — совсем другое дело. Нечего и думать плыть на спине у него на глазах. Я опускаю ноги, переворачиваюсь и кричу:
— Люк, я тебе тысячу раз говорила, что у меня есть имя!
— Ты спятила, — повторяет Миландр. — Спятила. Ведь тебе можно купаться только в горячей воде!
С этюдником на ремне через плечо, с поднятыми ветром волосами и перекошенным ртом, как у проповедника, рассказывающего о муках ада, сжимая руками перила, Люк дрожит в своей перепачканной куртке, которая очень идет к его лицу с веснушками вокруг глаз — за эти веснушки в коллеже его прозвали Филином. Но если уж говорить о птицах, то в настоящий момент он больше похож на курицу, высидевшую утенка. От тревоги и досады лоб его морщится, кулаки барабанят по перилам.
— Будь добра немедленно выйти из воды. Я не верю своим ушам, и тут же мне приходится не верить своим глазам. Миландр скатывается по лестнице и входит по колени в воду, пытаясь схватить меня за руку.
— Твои брюки!
Отплыв чуть-чуть подальше, я не без труда шлепаю руками по воде. Но три секунды спустя этот проклятый мальчишка заставляет меня кричать уже совсем другим голосом:
— Мой лифчик!
Дело в том, что Миландр, не то совершенно потеряв голову, не то решив сыграть на моей стыдливости, поднял брошенную мной палку и умудрился зацепить ею за бретельку моего лифчика. Он плохо рассчитал, если действительно на что-то рассчитывал: девушка способна пожертвовать своей стыдливостью во имя более высокой стыдливости — гордости. Вместо того чтобы дать себя загарпунить, я закидываю руку за спину и расстегиваю пуговицу. Люк вытаскивает смешной трофей — пустой лифчик, а я, вся красная, погружаюсь в воду по самый нос и старательно вспениваю ее перед собой. Впрочем, это излишняя мера предосторожности, так как смотреть тут почти не на что, а Миландр к тому же стыдливо отворачивается.
Но пора кончать. Я больше не могу. Поясница начинает ныть. Мне кажется, что у воды меняется температура, что она смешивается с водой какого-то бьющего со дна ледяного источника. Она стала к тому же более плотной, словно металлической, приобрела вязкость ртути и оказывает непривычное сопротивление моим рукам.
Я с трудом удерживаюсь на поверхности, тону и всплываю, задыхаюсь.
— Скорей, скорей, скорей! — повторяет Люк визгливым голосом, какого я у него еще не слышала.
— Оставь меня в покое!
Такой избыток гордости вполне заслуживает наказания. Я хлебнула первую порцию воды, потом вторую. Но это сильнее меня. Я продолжаю хорохориться и пытаюсь что-то сказать:
— Я… Я…
Третья порция воды. Несколько мгновений мне кажется, что я подвешена на пряди волос, которую покачивает легкая зыбь.
— …обойдусь без посторонней помощи! Последнее полосканье горла грязной водой. Собрав оставшиеся силы, я подплываю к лестнице, высовываю руку из Марны, за что-то хватаюсь. И отпускаю. Это что-то оказалось ногой Люка, а я не желаю прибегать к его помощи, как бы мала она ни была. К счастью, под этой ногой угол ступеньки, и я могу уцепиться за него, не позорясь.
— Уф!
Разумеется, возглас облегчения издала не я, а Люк, который тут же с неподдельным возмущением кричит:
— Ты без лифчика, Орглез! Хочешь носовой платок? — А поскольку я не отвечаю: — Как же ты умеешь изводить!
Знаю. Это мне Известно, мой милый, еще с той поры, Когда я была десятилетней девчонкой. “Как ты умеешь изводить!” Родители, брат, подруги твердили мне это Тысячу раз. Эта фраза стала лейтмотивом всех разговоров Матильды с тех пор, как она приняла меня в свой дом. Да, изводить других. Но, быть может, также изводить И себя. Ну, все! Конец, партия выиграна. Я натягиваю платье прямо на мокрое тело, приподнимаюсь, взбираюсь па следующую ступеньку, вытягиваю ноги и верчу бедрами, стараясь сбросить трусики, не слишком выставляя напоказ ляжки. Трусики съезжают, соскальзывают до лодыжек, повисают на левой ноге. Концом палки я отсылаю их в Марну, к другой части купального костюма, отныне бесполезного. Потом, дрожа от холода — поднялся ветер, а на мне нет ничего, кроме платья, — я надеваю сандалии и взбираюсь по лестнице, притворяясь, что не замечаю Люка, упрямо не желающего понять, что теперь он тоже мне не нужен.
— Я отвезу тебя в Сен-Морис, — тихо предлагает он. — Если хочешь. Но дома ни слова тете Матильде. Она просто заболеет, если узнает.
* * *
Так же, как по дороге сюда, я самостоятельно добираюсь до коляски, сажусь — увы, не слишком быстро! — и берусь за рычаг. Опережая жест Миландра, я уточняю:
— Чур не подталкивать, слышишь? В детстве я обожала вертеть ручку кофейной мельницы. Подумаешь, какой труд — промолоть три километра!
Я улыбаюсь во весь рот и более или менее выпрямляюсь. Более или менее, потому что у меня болит спина, и, главное, я не очень довольна собой. Я еду медленно, вдоль самого тротуара. Я не напеваю. Очарование исчезло, настроение упало. Есть чем гордиться — чемпионка паралитиков по плаванию брассом на дистанцию в полметра! Еще один смехотворный опыт. После всех прежних многочисленных “опытов”, которые, когда вспоминаешь о них потом, кажутся совершеннейшей ерундой. Вчера — а ну, тяни сильней! — это была попытка подняться по веревке с узлами. Тоже мне матрос! Позавчера одна моя знакомая решила просто так, для пробы, походить на руках. И эта моя знакомая основательно приложилась, угодив носом в таз с водой для посуды, оставленный Матильдой на полу. В самом деле, чего я хочу, что я пытаюсь доказать? Мне давным-давно известны пределы моих возможностей. Давным-давно я достаточно точно оценила оставшиеся в моем распоряжении средства. Разумеется, каждый человек волен давать себе определенные задания, проверяя собственные силы: это единственное, в чем преуспевают самоучки. Но от таких экспериментов, от одного только желания до чуда еще слишком далеко. А если бы на этот раз я потерпела неудачу? Если бы я глупейшим образом утонула, подарив сорок восемь кило фиолетового мяса лопастям турбин или затворам шлюза? Или еще того хуже: если бы меня подобрала красная спасательная лодка и мне пришлось бы давать какие-то немыслимые объяснения, прикинуться чокнутой? Я оборачиваюсь, бросаю взгляд на Миландра, который идет следом за мной — тихий, молчаливый, ограничиваясь тем, — вот хитрец! — что укорачивает шаги.
— Ты считаешь меня кретинкой, да?
Люк слегка приподнимает одно плечо и осторожно отвечает:
— Тебе скучно.
Я стискиваю зубы. Скука — какое унизительное оправдание! Скука! Как это слово и тот смысл, который он в него вкладывает, далеки от меня! Он приписывает мне свою болезнь. Он решительно ничего и ни в чем не смыслит, этот бедный Люк, заурядный во всем, кроме дружбы, но неумный даже и в дружбе. Попытаемся ему объяснить:
— Мне не скучно. Мне не хватает себя.
Мои руки отпускают рычаги. Кресло останавливается. Почему-то я считаю нужным повторить настойчиво, ожесточенно:
— Мне не хватает всего.
Сейчас мы впадаем в сентиментальность — совсем хорошо. Я смотрю на подбородок Люка, на этот желтый, длинный, заостренный подбородок с большими черными точками, похожий на куриную гузку. Подбородок чуть-чуть дрожит.
— Я несправедлива. Вы с тетей такие…
Тщетно я вытягиваю губы: нужное слово не приходит мне в голову.
— Преданные, — подсказывает Миландр. — Мы преданные люди. Беспредельно преданные вам, мадемуазель.
Выражение его лица, его тон многозначительны. И очень меня огорчают. Огорчают потому, что этот жалкий тип прав: я скверная девчонка. Но хуже всего то, что я не умею быть скверной до конца, что у Люка и у других всегда есть средства растрогать меня, и тогда я моргаю, притворяясь, что мои глаза совершенно сухи. Черт! Неужели я стану еще хлюпать носом? Послушайте, как дрожит мой голос, пока я издевательски говорю:
— Если мосье мне так предан, было бы весьма любезно с его стороны подтолкнуть коляску. Я выдохлась…
Так-то оно лучше! Люк протягивает руку и улыбается. Но рука у него вялая, а улыбка скоро гаснет. Кого обманет эта крошечная уступка? Люк знает — или чувствует, — что речь идет о милости. О самой унизительной милости: ее оказывает человек, сочувствующий вашему сочувствию, позволяющий оказать услугу, в которой он не нуждается.
2
Влажные, чуть выщербленные по краям шиферные крыши за окном были такого же синего цвета, как и пробитая лента пишущей машинки. Дождь по крыше и пальцы Матильды на клавишах старого “ундервуда” мягко выстукивали минорные гаммы. Каждые пятнадцать секунд раздавался звонок ограничителя. Унылый скрип оповещал о возвращении каретки к упору, о который она ударялась почти без шума. И опять слышалось неутомимое мягкое постукивание никелированных клавиш. Сорок пять слов, четыре строчки, восемнадцать вдохов и выдохов в минуту. Раз навсегда установленный ритм. Раз и навсегда установлены также потери скорости из-за откашливаний — отметок времени в тишине — или из-за движений бедрами, когда Матильда усаживается поудобнее на своей надувной подушке. Раз и навсегда установлены даже две непременные опечатки на страницу и минута, отводимая аккуратному стиранию ластиком через одну из дырочек в красной пластмассовой трафаретке, любезно прилагаемой к товару поставщиком копирки.
А я считывала материал. Не люблю поднимать голову от работы, но молчание тети начинало меня тревожить. Как правило, у болтливых людей молчание — признак гнева. Неужели Люк после двух недель размышлений все-таки ей рассказал? Тем не менее профиль Матильды оставался обычным: притворно суровый и деланно-торжественный, в стиле Людовика XIV, отягощенный пучком и бородавкой на веке; уродливые, обвислые, как у разжиревших кроликов, складки на шее переходили в бесформенную студенистую массу, втиснутую в корсаж. Как и всегда, масса эта постепенно оседала на стуле и, казалось, плавилась, пока каждые пять минут резкое движение плечами не поднимало ее, принуждая снова бороться с жиром, утомлением и бедностью. Я подумала: “Милой старушке приходится слишком много работать, чтобы меня прокормить”. И со смутным ощущением вины опять принялась за считку.
— Поверни-ка голову, я нарисую тебя в три четверти. Ах, правда, ведь он же здесь, неизбежный Миландр! Я его уже больше не замечала. Покусывая свои карандаши, он в сотый раз пытался нарисовать мой портрет. Если не говорить о некоторых возможных вариантах, я, даже не глядя, хорошо представляла себе это выдающееся произведение искусства: голова анемичного ангела с соломенными волосами, розовыми губами типа “поцелуй меня, душечка” и синими неправдоподобными зрачками, упавшими на бумагу, как мыльные пузыри в белый соус. При мысли, что этот портрет просто выражает его характер, что он, сам того не сознавая, смеет навязывать мне лицо, отвечающее его собственным жалким вкусам, я почувствовала, как во мне проснулся демон доброго совета.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29