https://wodolei.ru/catalog/dushevie_kabini/Appollo/
Филиппс никак не может заставить себя сосредоточиться, он опять с облегчением уходит прочь от неприятной темы. Он пристально смотрит в грудь Колдуэллу, словно увидел там что-то интересное.— А с Зиммерманом вы говорили? — спрашивает он. — Может быть, самое лучшее взять отпуск на год?— Не могу я себе это позволить. А сынишка? Как он будет до школы добираться? Ведь ему придется ездить автобусом вместе со всякими деревенскими скотами.— Ничего с ним не случится, Джордж.— Сильно сомневаюсь. Я должен его все время поддерживать, бедный мальчик еще не нашел себя. Так что пока я вынужден держаться. Ваше счастье, что ваш сын нашел себя.Это жалкая лесть, и Филиппс качает головой. Глаза у него краснеют еще больше. У Ронни Филиппса, который теперь учится на первом курсе Пенсильванского университета, блестящие способности к электронике. Но еще в школе он открыто смеялся над отцовским пристрастием к бейсболу. Ему было досадно, что слишком много драгоценных часов в его детстве потрачено на эту игру по настоянию отца.Филиппс говорит нерешительно:— Кажется, Ронни знает чего хочет.— И слава богу! — восклицает Колдуэлл. — А мой бедный сынишка хочет, чтоб ему весь мир поднесли на блюдечке.— Я думал, он хочет стать художником.— О-ох, — вздыхает Колдуэлл; яд расползается по его кишкам. Для обоих дети — больное место.Колдуэлл меняет разговор.— Выхожу я сегодня из класса, и вдруг меня осенило нечто вроде откровения. Пятнадцать лет учительствую и вот наконец додумался.Филиппс нетерпеливо спрашивает:— Что же это?Он заинтересован, хотя уже не раз оставался в дураках.— Блаженство в неведении, — изрекает Колдуэлл. И, не видя на выжидающе сморщенном лице своего друга радостного озарения, повторяет громче, так что голос его эхом отдается в пустом, теряющемся вдали коридоре: — Блаженство в неведении. Вот какой урок я извлек из жизни.— Не дай бог, если вы правы! — поспешно восклицает Филиппс и собирается уйти в свой класс. Но еще с минуту оба учителя стоят рядом, отдыхая в обществе друг друга и находя сомнительное удовольствие в том, что каждый обманул надежду другого, но ни один не в обиде. Так два коня в одном стойле жмутся друг к другу во время грозы. Колдуэлл был бы серым в яблоках Битюгом, ничем не примечательным и, может быть, совсем смирным, по кличке Серый, а Филиппс — резвым, маленьким гнедым скакуном с изящным хвостом и красивыми точеными копытами — почти пони.Колдуэлл говорит напоследок:— Мой старик умер, не дожив до моего возраста, и я не хотел бы подвести сына, как он.Рывком, так что скрипят и трещат ножки, он двигает к двери ветхий дубовый столик: за этим столиком он будет продавать билеты на матч.
Панический крик несется по залу и поднимает пыль в самых дальних классах огромной школы, а многие тем временем еще берут билеты и текут через дверь в ярко освещенный коридор. Юноши, нелепые и причудливые как химеры, с ушами, покрасневшими от мороза, выпучив глаза, разинув рты, проталкиваются вперед под сверкающими шарами ламп. Девушки в клетчатых пальто, розовощекие, веселые, пестрые и почти все неуклюжие, как вазы, сделанные рассеянным гончаром, зажаты в жаркой тесноте. Грозная, душная, слепая толпа глухо погромыхивает, колышется, вибрирует; звенят молодые голоса.— Тогда я говорю — что ж, не повезло тебе, старик.— …Слышу, что стучишь, а не пущу…— Я и думаю: ну, это уж подлость.— А она, сука, перевернулась и — хоть бы хны — говорит: «Давай еще».— Ну подумай, как может одна бесконечность быть больше другой?— Кто говорит, что он это говорил, хотела бы я знать?— По ней это сразу видно, потому что родинка у нее на шее тут же краснеет.— По-моему, он просто в себя влюблен.— А коробка с завтраком — фюйть!— Скажем так: бесконечность равна бесконечности. Правильно?— А я услышала, что она сказала, и говорю ему: что такое, ничего не понимаю.— Если не может остановиться, лучше б и не начинал.— Он только рот разинул, серьезно.— Когда это было, тыщу лет назад?— Но если взять только нечетные числа, все, какие существуют, и сложить их, все равно получится бесконечность, правильно? Дошло до тебя наконец?— Это где было-то, в Поттсвилле?— …Я в ночной рубашке, тоню-у-сенькой…— Не везет? — говорит. А я ему: да, тебе не везет.— Наконец-то! — кричит Питер, увидев Пенни, которая идет по проходу через зал. Она пришла одна, его девушка пришла одна, пришла к нему одна; от круговорота этих простых мыслей сердце его бьется сильней. Он кричит ей: «Я тебе место занял!» Он сидит в середине ряда, место, занятое для нее, завалено чужими пальто и шарфами. Она отважно пробирается меж рядов, нетерпеливо поджав губы, заставляет сидящих встать и пропустить ее, со смехом спотыкается о вытянутые ноги. Пока убирают пальто, ее прижимают к Питеру, который привстал со своего места. Их ноги неловко переплетаются; он игриво дует ей в лицо, и волосы у нее над ухом шевелятся. Ее лицо и шея безмятежно блестят среди рева и грохота, и она стоит перед ним, сладкая, аппетитная, лакомая. А все потому, что она такая маленькая. Маленькая и легкая, он может поднять ее без труда, как пушинку; и это тайно как бы поднимает его самого. Но вот убрано последнее пальто, и они садятся рядышком в уютном тепле, среди веселой суматохи.Игроки бегают посреди зала, по гладким блестящим доскам. Мяч описывает в воздухе высокие кривые, но не долетает до потолка, где лампы забраны металлическими решетками. Раздается свисток. Судьи останавливают часы. Вбегают девушки, которые выкрикивают приветствия спортсменам, в желтых свитерах с коричневыми «О» и выстраиваются друг за другом, образуя словно бы железнодорожный состав.— О! — взывают они, как семь медных сирен, держа друг друга за локти, так что их руки составляют один огромный поршень.— О-о-о-о! — жалобно стонет Эхо.— Эл.— Эл! — подхватывают зрители.— И.— Ай-и-и! — раздается из глубины. У Питера дух захватывает, он искренне взволнован, но пользуется случаем и хватает девушку за руку.— Ух, — говорит она, довольная. Кожа у нее все еще холодная с мороза.— Эн.— Хрен! — сразу подхватывает зал по школьной традиции. Приветственный крик вихрем проносится по рядам, крутится все стремительней, взмывает вверх, и всем кажется, будто он уносит их куда-то далеко, в другой мир.— Олинджер, Олинджер , ОЛИНДЖЕР!Девушки убегают, игра возобновляется, и огромный зал теперь похож на самую обыкновенную комнату. Комнату, где все друг друга знают. Питер и Пенни переговариваются.— Я рад, что ты пришла, — говорит он. — Сам не думал, что так обрадуюсь.— Что ж, спасибо, — говорит Пенни сухо. — Как твой отец?— Психует. Мы и дома-то не ночевали. Машина сломалась.— Бедный Питер.— Нет, мне было даже интересно.— Ты бреешься?— Нет. А что? Уже пора?— Нет. Но у тебя на ухе какая-то корка вроде засохшего бритвенного крема.— Знаешь, что это?— Что? Это интересно!— Это моя тайна. Ты не знала, что у меня есть тайна?— У всех есть тайны.— Но у меня особенная.— Какая же?— Сказать не могу. Придется показать.— Питер, это же просто смешно.— Значит, не хочешь? Боишься?— Нет. Тебя я не боюсь.— Прекрасно. И я тебя тоже.Она смеется.— Ты никого не боишься.— Вот и неправда. Я всех боюсь.— Даже своего отца?— Ух, его особенно.— Когда же ты покажешь мне свою тайну?— Может, и не покажу вовсе. Это ужасная штука.— Ну пожалуйста, Питер, покажи. Пожалуйста.— Пенни.— Что?— Ты мне очень нравишься.Он не говорит: «Я тебя люблю» — боится, а вдруг это не так.— И ты мне тоже.— Но я тебе разонравлюсь.— Нет. Ты нарочно глупости говоришь?— Может быть. Ну ладно, покажу тебе после первой игры. Если духу хватит.— Вот теперь я тебя боюсь.— А ты не поддавайся. Знаешь, у тебя такая чудесная кожа.— Ты так часто это говоришь. Почему? Кожа как кожа. — Он не отвечает и гладит ее по руке. Она отнимает руку. — Давай смотреть. Кто ведет?Он поднимает голову, смотрит на новые часы и электрическое табло — подарок выпускников 1936 года.— Они.И она, вдруг превратившись в маленькую фурию с накрашенными губами, кричит:— Давай, давай!Игроки из детских команд, пятеро в олинджерской форме, коричневой с золотом, и пятеро из Западного Олтона, в синей с белым, носятся как ошалелые, словно склеенные резиновыми подошвами со своими цветными отражениями в блестящих досках пола. Каждый шнурок, каждый волос, каждая напряженная гримаса кажутся нарочитыми, неестественными, как у звериных чучел в большой ярко освещенной витрине. И в самом деле, баскетбольное поле отделено от скамей воображаемым стеклом; хотя игрок может поднять голову и увидеть девушку, с которой провел вечер накануне (он помнит, как она пищала и как у него потом пересохло во рту), она сейчас бесконечно далека от него, и то, что произошло в темной, неподвижной машине, вполне могло ему только присниться. Марк Янгерман тыльной стороной волосатой руки стирает пот со лба, видит летящий на него мяч, поднимает руки, ловит тугой шар, прижимая его к груди, поворачивает голову в другую сторону, чтобы обмануть противников, обходит защитника Западного Олтона и, выиграв мгновение, на бегу забрасывает мяч в сетку. Счет сравнялся. Раздается такой крик, что кажется, все души переполняет ужас.
Колдуэлл разбирает корешки билетов, когда к нему на цыпочках подходит Филиппс и говорит:— Джордж, вы сказали, у вас не хватает билетов.— Да, с восемнадцать тысяч первого по восемнадцать тысяч сто сорок пятый.— Кажется, я знаю, куда они девались.— Господи, у меня просто гора с плеч.— Их, по-видимому, взял Луис.— Зиммерман? На кой черт ему воровать билеты?— Т-сс! — Филиппс красноречиво указывает глазами на дверь директорского кабинета. Он словно щеголяет таинственностью. — Вы же знаете, он ведет старшие классы в кальвинистской воскресной школе.— Конечно. Его там чуть не на руках носят.— А вы заметили, что преподобный Марч здесь?— Да, я его пропустил. Не взял с него денег.— Ну так вот. Он здесь потому, что человек сорок из воскресной школы получили бесплатные билеты и пришли сюда все как один. Я предложил ему место на трибуне, но он отказался, объяснил, что лучше встанет у стены и будет присматривать за мальчиками; почти половина их из Эли, где нет кальвинистской церкви.Ага, вот она; Вера Гаммел! Ее длинное желтое пальто не застегнуто, узел рыжих волос разваливается, шпильки выпадают, бежала она, что ли? Она улыбается Колдуэллу и кивает Филиппсу; Филиппс, этот щуплый человечек, единственный, кто не вызывает у нее никаких чувств. Колдуэлл — дело другое: он словно будит в ней спящий материнский инстинкт. Всякий высокий мужчина кажется ей союзником, до того она простодушна. И наоборот, всякий мужчина ниже ее ростом как будто враг ей. Колдуэлл, дружелюбно приветствуя Веру, поднимает бородавчатую руку; ему приятно смотреть на нее. Когда миссис Гаммел здесь, он чувствует, что не вся школа отдана во власть зверей. У нее мальчишеская фигура: плоская грудь, длинные ноги, тонкие веснушчатые руки, в которых есть что-то волнующее и даже тревожное. Извечная женская округлость заметна только в линиях бедер; только эти бедра, словно вылепленные из гипса, выпукло очерчиваясь под синим спортивным костюмом, и выделяют ее среди учениц. Женщина расцветает медленно: сначала первоцвет, потом — расцвет и снова расцвет, еще пышнее. Жизнь до поры до времени медлительна. И пока что детей у нее нет. Ее низкий лоб, белое пятно между двумя отливающими медью прядями, нахмурен; нос — длинный и острый; лицо чем-то напоминает мордочку хорька, а улыбается она, очаровательно обнажая десны.Колдуэлл окликает ее.— Ваши девочки играли сегодня? — спрашивает он.Вера — тренер женской баскетбольной команды.— Я прямо оттуда, — бросает она не останавливаясь. — Наши продули. Я только дала Элу поужинать и решила пойти посмотреть, как сыграют мальчики.Она идет по коридору к дверям зала.— Да, эта женщина любит баскетбол, — говорит Колдуэлл.— Эл слишком много работает, — говорит Филиппс угрюмо, — вот она и скучает.— Но вид у нее веселый, а для меня в моем состоянии это главное.— Джордж, ваше здоровье меня беспокоит.— Бог любит веселые трупы, — говорит Колдуэлл с напускной жизнерадостностью и решается взять быка за рога. — Так в чем же секрет этих билетов?— Собственно, никакого секрета и нет. Преподобный Марч сказал, что Луис предложил для поощрения раздать билеты ученикам воскресной школы, которые до Нового года не пропустили ни одного занятия.— И для этого он, как вор, залез ко мне в стол и украл мои билеты.— Тише. Билеты не ваши, Джордж. Билеты школьные.— Да, но я козел отпущения, мне за них отвечать.— Это просто бумажки, так на них и смотрите. Пометьте у себя в книгах: «Благотворительность». В случае чего я вас поддержу.— А вы не спросили Зиммермана, куда девались еще сто билетов? Вы говорите, пришло сорок человек. Не мог же он еще сотню раздать, ведь тогда даже четырехлетние малыши из кальвинистских ясель приползли бы сюда на четвереньках с бесплатными билетами.— Джордж, я понимаю, вы расстроены. Но незачем преувеличивать. С Зиммерманом я не разговаривал, да и ни к чему это, по-моему. Напишите: «Благотворительность», и конец. Конечно, Луис ни с кем не считается, но здесь дело чистое.Прекрасно понимая, что надо послушаться благоразумного дружеского совета, Колдуэлл все же позволяет себе еще одну тираду:— За эти билеты можно было бы взять девяносто долларов чистых денег, и я возмущен, что их подарили нашей драгоценной кальвинистской школе.Он возмущается искренне. Весь Олинджер, кроме мелких общин, вроде католиков, свидетелей Иеговы и баптистов, разделен на два больших лагеря, мирно соперничающих между собой, — лютеран и кальвинистов, причем лютеране многочисленней, а кальвинисты богаче. Сам Колдуэлл из пресвитерианской семьи, но во время кризиса он принял веру жены, стал лютеранином и при всей своей терпимости действительно не доверяет кальвинистам, которые в его представлении связаны с Зиммерманом и Кальвином, а те в свою очередь — со всем темным, бездушным и деспотическим на свете.
Вера входит в зал через широкие двери, распахнутые настежь и удерживаемые резиновыми клиньями, которые, когда надо закрыть двери, выбивают ногой из аккуратных латунных гнезд.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35
Панический крик несется по залу и поднимает пыль в самых дальних классах огромной школы, а многие тем временем еще берут билеты и текут через дверь в ярко освещенный коридор. Юноши, нелепые и причудливые как химеры, с ушами, покрасневшими от мороза, выпучив глаза, разинув рты, проталкиваются вперед под сверкающими шарами ламп. Девушки в клетчатых пальто, розовощекие, веселые, пестрые и почти все неуклюжие, как вазы, сделанные рассеянным гончаром, зажаты в жаркой тесноте. Грозная, душная, слепая толпа глухо погромыхивает, колышется, вибрирует; звенят молодые голоса.— Тогда я говорю — что ж, не повезло тебе, старик.— …Слышу, что стучишь, а не пущу…— Я и думаю: ну, это уж подлость.— А она, сука, перевернулась и — хоть бы хны — говорит: «Давай еще».— Ну подумай, как может одна бесконечность быть больше другой?— Кто говорит, что он это говорил, хотела бы я знать?— По ней это сразу видно, потому что родинка у нее на шее тут же краснеет.— По-моему, он просто в себя влюблен.— А коробка с завтраком — фюйть!— Скажем так: бесконечность равна бесконечности. Правильно?— А я услышала, что она сказала, и говорю ему: что такое, ничего не понимаю.— Если не может остановиться, лучше б и не начинал.— Он только рот разинул, серьезно.— Когда это было, тыщу лет назад?— Но если взять только нечетные числа, все, какие существуют, и сложить их, все равно получится бесконечность, правильно? Дошло до тебя наконец?— Это где было-то, в Поттсвилле?— …Я в ночной рубашке, тоню-у-сенькой…— Не везет? — говорит. А я ему: да, тебе не везет.— Наконец-то! — кричит Питер, увидев Пенни, которая идет по проходу через зал. Она пришла одна, его девушка пришла одна, пришла к нему одна; от круговорота этих простых мыслей сердце его бьется сильней. Он кричит ей: «Я тебе место занял!» Он сидит в середине ряда, место, занятое для нее, завалено чужими пальто и шарфами. Она отважно пробирается меж рядов, нетерпеливо поджав губы, заставляет сидящих встать и пропустить ее, со смехом спотыкается о вытянутые ноги. Пока убирают пальто, ее прижимают к Питеру, который привстал со своего места. Их ноги неловко переплетаются; он игриво дует ей в лицо, и волосы у нее над ухом шевелятся. Ее лицо и шея безмятежно блестят среди рева и грохота, и она стоит перед ним, сладкая, аппетитная, лакомая. А все потому, что она такая маленькая. Маленькая и легкая, он может поднять ее без труда, как пушинку; и это тайно как бы поднимает его самого. Но вот убрано последнее пальто, и они садятся рядышком в уютном тепле, среди веселой суматохи.Игроки бегают посреди зала, по гладким блестящим доскам. Мяч описывает в воздухе высокие кривые, но не долетает до потолка, где лампы забраны металлическими решетками. Раздается свисток. Судьи останавливают часы. Вбегают девушки, которые выкрикивают приветствия спортсменам, в желтых свитерах с коричневыми «О» и выстраиваются друг за другом, образуя словно бы железнодорожный состав.— О! — взывают они, как семь медных сирен, держа друг друга за локти, так что их руки составляют один огромный поршень.— О-о-о-о! — жалобно стонет Эхо.— Эл.— Эл! — подхватывают зрители.— И.— Ай-и-и! — раздается из глубины. У Питера дух захватывает, он искренне взволнован, но пользуется случаем и хватает девушку за руку.— Ух, — говорит она, довольная. Кожа у нее все еще холодная с мороза.— Эн.— Хрен! — сразу подхватывает зал по школьной традиции. Приветственный крик вихрем проносится по рядам, крутится все стремительней, взмывает вверх, и всем кажется, будто он уносит их куда-то далеко, в другой мир.— Олинджер, Олинджер , ОЛИНДЖЕР!Девушки убегают, игра возобновляется, и огромный зал теперь похож на самую обыкновенную комнату. Комнату, где все друг друга знают. Питер и Пенни переговариваются.— Я рад, что ты пришла, — говорит он. — Сам не думал, что так обрадуюсь.— Что ж, спасибо, — говорит Пенни сухо. — Как твой отец?— Психует. Мы и дома-то не ночевали. Машина сломалась.— Бедный Питер.— Нет, мне было даже интересно.— Ты бреешься?— Нет. А что? Уже пора?— Нет. Но у тебя на ухе какая-то корка вроде засохшего бритвенного крема.— Знаешь, что это?— Что? Это интересно!— Это моя тайна. Ты не знала, что у меня есть тайна?— У всех есть тайны.— Но у меня особенная.— Какая же?— Сказать не могу. Придется показать.— Питер, это же просто смешно.— Значит, не хочешь? Боишься?— Нет. Тебя я не боюсь.— Прекрасно. И я тебя тоже.Она смеется.— Ты никого не боишься.— Вот и неправда. Я всех боюсь.— Даже своего отца?— Ух, его особенно.— Когда же ты покажешь мне свою тайну?— Может, и не покажу вовсе. Это ужасная штука.— Ну пожалуйста, Питер, покажи. Пожалуйста.— Пенни.— Что?— Ты мне очень нравишься.Он не говорит: «Я тебя люблю» — боится, а вдруг это не так.— И ты мне тоже.— Но я тебе разонравлюсь.— Нет. Ты нарочно глупости говоришь?— Может быть. Ну ладно, покажу тебе после первой игры. Если духу хватит.— Вот теперь я тебя боюсь.— А ты не поддавайся. Знаешь, у тебя такая чудесная кожа.— Ты так часто это говоришь. Почему? Кожа как кожа. — Он не отвечает и гладит ее по руке. Она отнимает руку. — Давай смотреть. Кто ведет?Он поднимает голову, смотрит на новые часы и электрическое табло — подарок выпускников 1936 года.— Они.И она, вдруг превратившись в маленькую фурию с накрашенными губами, кричит:— Давай, давай!Игроки из детских команд, пятеро в олинджерской форме, коричневой с золотом, и пятеро из Западного Олтона, в синей с белым, носятся как ошалелые, словно склеенные резиновыми подошвами со своими цветными отражениями в блестящих досках пола. Каждый шнурок, каждый волос, каждая напряженная гримаса кажутся нарочитыми, неестественными, как у звериных чучел в большой ярко освещенной витрине. И в самом деле, баскетбольное поле отделено от скамей воображаемым стеклом; хотя игрок может поднять голову и увидеть девушку, с которой провел вечер накануне (он помнит, как она пищала и как у него потом пересохло во рту), она сейчас бесконечно далека от него, и то, что произошло в темной, неподвижной машине, вполне могло ему только присниться. Марк Янгерман тыльной стороной волосатой руки стирает пот со лба, видит летящий на него мяч, поднимает руки, ловит тугой шар, прижимая его к груди, поворачивает голову в другую сторону, чтобы обмануть противников, обходит защитника Западного Олтона и, выиграв мгновение, на бегу забрасывает мяч в сетку. Счет сравнялся. Раздается такой крик, что кажется, все души переполняет ужас.
Колдуэлл разбирает корешки билетов, когда к нему на цыпочках подходит Филиппс и говорит:— Джордж, вы сказали, у вас не хватает билетов.— Да, с восемнадцать тысяч первого по восемнадцать тысяч сто сорок пятый.— Кажется, я знаю, куда они девались.— Господи, у меня просто гора с плеч.— Их, по-видимому, взял Луис.— Зиммерман? На кой черт ему воровать билеты?— Т-сс! — Филиппс красноречиво указывает глазами на дверь директорского кабинета. Он словно щеголяет таинственностью. — Вы же знаете, он ведет старшие классы в кальвинистской воскресной школе.— Конечно. Его там чуть не на руках носят.— А вы заметили, что преподобный Марч здесь?— Да, я его пропустил. Не взял с него денег.— Ну так вот. Он здесь потому, что человек сорок из воскресной школы получили бесплатные билеты и пришли сюда все как один. Я предложил ему место на трибуне, но он отказался, объяснил, что лучше встанет у стены и будет присматривать за мальчиками; почти половина их из Эли, где нет кальвинистской церкви.Ага, вот она; Вера Гаммел! Ее длинное желтое пальто не застегнуто, узел рыжих волос разваливается, шпильки выпадают, бежала она, что ли? Она улыбается Колдуэллу и кивает Филиппсу; Филиппс, этот щуплый человечек, единственный, кто не вызывает у нее никаких чувств. Колдуэлл — дело другое: он словно будит в ней спящий материнский инстинкт. Всякий высокий мужчина кажется ей союзником, до того она простодушна. И наоборот, всякий мужчина ниже ее ростом как будто враг ей. Колдуэлл, дружелюбно приветствуя Веру, поднимает бородавчатую руку; ему приятно смотреть на нее. Когда миссис Гаммел здесь, он чувствует, что не вся школа отдана во власть зверей. У нее мальчишеская фигура: плоская грудь, длинные ноги, тонкие веснушчатые руки, в которых есть что-то волнующее и даже тревожное. Извечная женская округлость заметна только в линиях бедер; только эти бедра, словно вылепленные из гипса, выпукло очерчиваясь под синим спортивным костюмом, и выделяют ее среди учениц. Женщина расцветает медленно: сначала первоцвет, потом — расцвет и снова расцвет, еще пышнее. Жизнь до поры до времени медлительна. И пока что детей у нее нет. Ее низкий лоб, белое пятно между двумя отливающими медью прядями, нахмурен; нос — длинный и острый; лицо чем-то напоминает мордочку хорька, а улыбается она, очаровательно обнажая десны.Колдуэлл окликает ее.— Ваши девочки играли сегодня? — спрашивает он.Вера — тренер женской баскетбольной команды.— Я прямо оттуда, — бросает она не останавливаясь. — Наши продули. Я только дала Элу поужинать и решила пойти посмотреть, как сыграют мальчики.Она идет по коридору к дверям зала.— Да, эта женщина любит баскетбол, — говорит Колдуэлл.— Эл слишком много работает, — говорит Филиппс угрюмо, — вот она и скучает.— Но вид у нее веселый, а для меня в моем состоянии это главное.— Джордж, ваше здоровье меня беспокоит.— Бог любит веселые трупы, — говорит Колдуэлл с напускной жизнерадостностью и решается взять быка за рога. — Так в чем же секрет этих билетов?— Собственно, никакого секрета и нет. Преподобный Марч сказал, что Луис предложил для поощрения раздать билеты ученикам воскресной школы, которые до Нового года не пропустили ни одного занятия.— И для этого он, как вор, залез ко мне в стол и украл мои билеты.— Тише. Билеты не ваши, Джордж. Билеты школьные.— Да, но я козел отпущения, мне за них отвечать.— Это просто бумажки, так на них и смотрите. Пометьте у себя в книгах: «Благотворительность». В случае чего я вас поддержу.— А вы не спросили Зиммермана, куда девались еще сто билетов? Вы говорите, пришло сорок человек. Не мог же он еще сотню раздать, ведь тогда даже четырехлетние малыши из кальвинистских ясель приползли бы сюда на четвереньках с бесплатными билетами.— Джордж, я понимаю, вы расстроены. Но незачем преувеличивать. С Зиммерманом я не разговаривал, да и ни к чему это, по-моему. Напишите: «Благотворительность», и конец. Конечно, Луис ни с кем не считается, но здесь дело чистое.Прекрасно понимая, что надо послушаться благоразумного дружеского совета, Колдуэлл все же позволяет себе еще одну тираду:— За эти билеты можно было бы взять девяносто долларов чистых денег, и я возмущен, что их подарили нашей драгоценной кальвинистской школе.Он возмущается искренне. Весь Олинджер, кроме мелких общин, вроде католиков, свидетелей Иеговы и баптистов, разделен на два больших лагеря, мирно соперничающих между собой, — лютеран и кальвинистов, причем лютеране многочисленней, а кальвинисты богаче. Сам Колдуэлл из пресвитерианской семьи, но во время кризиса он принял веру жены, стал лютеранином и при всей своей терпимости действительно не доверяет кальвинистам, которые в его представлении связаны с Зиммерманом и Кальвином, а те в свою очередь — со всем темным, бездушным и деспотическим на свете.
Вера входит в зал через широкие двери, распахнутые настежь и удерживаемые резиновыми клиньями, которые, когда надо закрыть двери, выбивают ногой из аккуратных латунных гнезд.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35