https://wodolei.ru/catalog/mebel/zerkala/
Нас встречает горничная. Она сочувствует мне. Шелестя платьем, появляется хозяйка: «О! Маленький злодей! Негодник! Он рассердил своего папочку!» Отец уже не знает, куда деваться. Готов спрятаться. Хоть в ящик. Покупательница пытается меня утешить. Она наливает моему отцу коньяку. И говорит ему: «Друг мой, протрите, пожалуйста, столик до блеска! Я боюсь, что дождь его испортил…» Горничная подает тряпку. Он принимается за работу. Дама предлагает мне конфетку. Я иду за ней в комнату. Горничная идет с нами. Там покупательница ложится на кружевную постель. Внезапно она задирает свой пеньюар, показывает мне толстые ляжки, бедра и волосатый бугорок, сучка! Она роется там внутри пальцами…
«Возьми все это, моя крошка!.. Иди сюда, моя любовь!.. Иди, полижи мне там, внутри!..» Она зовет меня очень ласковым голосом… очень нежным… со мной так никогда не говорили. Она раздвигает ноги. Оттуда что-то течет.
Горничная не может сдержать смех. Именно это меня остановило. Я убежал на кухню. Я больше не плакал. Моему отцу дали чаевые. Он не решается положить их в карман и смотрит на них. Горничная все еще смеется. «Может, тебе они не нужны?» — спрашивает она. Он выскакивает на лестницу, забыв про меня. Я бегу за ним по улице. Зову его: «Папа! Папа!» Я догнал его только на площади Терн. Мы сели. Было холодно. Он редко меня обнимал. Он сжимает мою руку.
«Ничего, мой малыш!.. Ничего, мой малыш!..» — повторяет он… уставившись прямо перед собой… Все же у него было сердце. У меня оно тоже было. Но для жизни сердце не нужно. Мы возвращаемся прямо на улицу Бабилон.
* * *
Мой отец страдал от чрезмерного воображения. Он разговаривал сам с собой в углу. Он старался сдерживаться… Внутри у него, должно быть, все кипело…
Родился он в Гавре. Он знал все о кораблях. Он часто вспоминал имя капитана Дируана, который командовал кораблем «Виль де Труа». Он видел, как этот корабль уходил в море, как он отдал швартовы в бухте де ля Бар.
Он так и не вернулся. Его обломки затерялись в просторах Флориды. «Чудесный трехмачтовый бриг!»
Другой корабль назывался «Гондриолан», это было грузовое норвежское судно, которое повредило себе днище в шлюзе… Отец рассказывал и об этом неудачном маневре. Даже сейчас, через двадцать лет, это его ужасало… Он все еще возмущался… А потом снова удалялся в свой угол. И начинал пережевывать то же самое.
Его брат Антуан был совсем другим. Он поистине героически подавлял в себе все разгульные порывы. Он тоже родился совсем недалеко от большого Семафора… Когда умер их отец, преподаватель риторики, он сразу же устроился в «Меры и Весы» — вне всякого сомнения, надежное место. Для большей уверенности он женился на девушке из «Статистики». Но подавленные желания возвращались и волновали его… По своей природе он был ветреным, все время чувствовал беспокойство и старался обуздать себя.
Они с женой приходили к нам только на Новый год. Жили они очень экономно, питались очень плохо, совершенно ни с кем не общались, и поэтому, когда они неожиданно исчезли, в квартале о них никто даже не вспомнил. Они умерли франкмасонами, он — от рака, она — от воздержания. Жену, его верную половину, обнаружили в Бют-Шомон.
Именно там они обычно проводили отпуск. Они положили сорок лет на то, чтобы вместе медленно покончить с собой.
Сестра отца, тетка Елена, была не такая. Ее забросило в Россию. Она стала кокоткой в Санкт-Петербурге. Одно время у нее было все: карета, трое саней, собственная деревня, носившая ее имя. Она заезжала к нам дважды, проездом, вся обвешанная барахлом, великолепная, как принцесса, счастливая и все такое. Она кончила трагически: ее жизнь оборвал выстрел одного офицера. Ей не хватало сдержанности. Она вся была — плоть, желание, музыка. От одной мысли об этом моего отца начинало мутить. Узнав о ее кончине, моя мать сказала: «Какой ужасный конец! Это конец эгоистки!»
Был еще дядя Артур, тоже не идеал! Плоть также переполняла его. Мой отец чувствовал к нему определенную симпатию, какую-то слабость. Он жил среди богемы, вне общества, в мансарде, сойдясь со служанкой. Благодаря чему ему часто удавалось неплохо поесть. Артур был разбитной малый с бородкой, в бархатных штанах, остроносых башмаках, с длинной трубкой. Он был беззаботен. Неравнодушен к женщинам. Часто и довольно серьезно болел — как правило, когда надо было отдавать долги. Порой он оставался в постели восемь дней кряду вместе с одной из своих подружек. Когда мы по воскресеньям приходили его навестить, он вел себя не очень прилично, особенно с моей матерью. Слегка за ней волочился. Это выводило моего старика из себя. Уходя, он призывал в свидетели сто двадцать тысяч дьяволов, клялся, что ноги его больше здесь не будет.
«Этот Артур! он ведет себя неприлично!» Все же мы приходили снова.
Он рисовал под слуховым окном на большой доске корабли, яхты, вспенивавшие волны, и чаек вокруг, это был его любимый жанр… Даже собирался заказать себе каталог, но у него было столько долгов, что желание быстро пропадало. Он всегда был в хорошем расположении духа, когда ничего не делал.
Недалеко от его дома стояли кавалеристы, откуда доносились звуки труб. Артур знал наизусть все эти мелодии. Он распевал на их мотивы непристойные песни. Моя мать и служанка вскрикивали: «Ох! ох!» Отец возмущался, потому что все это слышал я.
Но самым неустроенным из всей семьи был, конечно, дядя Рудольф, уже довольно пожилой. Когда с ним говорили, он тихонько смеялся. Он беседовал сам с собой. Это могло продолжаться часами. Он хотел жить только на открытом воздухе. И потому не желал работать ни в магазине, ни в конторе, ни хотя бы ночным сторожем. Он даже ел на скамейке на улице. Он боялся помещений. Только очень сильный холод вынуждал его зайти в дом. Провести там вечер. Ему вечно не везло.
Случайный заработок давала ему работа носильщика на вокзале, он предавался ей с увлечением. Более двадцати лет. Пока был в силах, таскал чемоданы и бегал, как заяц, за фиакрами с багажом. Больше всего он любил время, когда все возвращались из отпусков. На такой работе он всегда был голоден, и его всегда мучила жажда. Кучера его любили. За столом он вел себя забавно. Высоко поднимал стакан, пил за здоровье присутствующих, затягивал песню… Не закончив, внезапно замолкал… Начинал смеяться без всякого повода, зажимая рот салфеткой…
Его отводили домой. Он все смеялся. Жил он на улице Лепик рядом с «Рандеву Пю-де-Дом»… Все его пожитки лежали на полу, у него не было даже стула или стола. Во время Выставки он изображал трубадура и на набережной перед картонными тавернами олицетворял «Старый Париж». Его наряд был сшит из разноцветных лоскутков. «Добро пожаловать в Средние века!..» — кричал он и пританцовывал, чтобы согреться. Вечером, когда он приходил к нам обедать в своем карнавальном наряде, моя мать делала ему грелку. У него все время мерзли ноги. Настоящие неприятности начались, когда он связался с «блудницей», которую изображала Розина возле противоположной двери в притон из раскрашенного картона. Бедняжка харкала уже остатками своих легких. Не прошло и трех месяцев, как все было кончено. Она умерла в своей комнате в том же «Рандеву». Он не хотел, чтобы ее увозили. Запер дверь. Приходил каждый вечер и ложился рядом. Все раскрылось из-за запаха. Он пришел в ярость. Он не понимал, что такое смерть. Пришлось прибегнуть к силе, чтобы забрать и похоронить ее. На кладбище он хотел нести ее сам и самой длинной дорогой.
Когда он опять появился на Площади, моя мать сокрушалась: «Одет, как на карнавале! Ведь ему же холодно! Это просто ужасно!» Особенно ее возмущало, что он не надевает пальто. У него было одно, подаренное отцом.
Меня посылали посмотреть, как он там, потому что я был маленький и мог пройти через турникет бесплатно.
Он был все еще там, за решеткой, наряженный трубадуром. Он весь расплывался в улыбке. «Привет, — говорил он мне. — Привет, малыш!.. Ты видишь мою Розину?..» Он показывал мне куда-то вдаль, за Сену, на какую-то точку в тумане… «Ты ее видишь?» Я отвечал ему «да». Я не противоречил ему. Я выполнял волю родителей. Блаженный Рудольф!
В конце 1913?го он уехал с цирком. Никто так и не знает, что с ним стало. Он исчез навсегда.
* * *
Мы переехали с улицы Бабилон, надеясь, что теперь нам наконец-то повезет, и обосновались в Пассаже Березина, между Биржей и Бульварами. У нас было трехэтажное жилье, три комнаты, расположенные по спирали. Моя мать, прихрамывая, ковыляла вверх-вниз без передышки. Та! па! Там! па! Там! Она опиралась на перила. Отца это раздражало. У него было плохое настроение, оттого что время тянулось слишком долго. Он без конца смотрел на часы… Мать со своей ногой выводила его из себя.
В самой верхней комнатушке была застекленная крыша, и поэтому были установлены решетки от воров и кошек. Это была моя комната, там же рисовал мой отец, когда возвращался с доставки. Он старательно работал над своими акварелями, а в перерывах иногда делал вид, что ушел, чтобы застать меня врасплох за занятием онанизмом. Он прятался на лестнице. Но я был хитрее. Он застал меня только один раз. И задал мне взбучку. Я пытался сопротивляться. Под конец я попросил прощения за грубость… Чтобы отвязаться, ибо на самом деле я и не думал раскаиваться.
Он сам грубо обращался со мной. Однажды, наказав меня, он долго стоял у окна и смотрел на звезды, луну и темноту над ними. Это был его капитанский мостик. Я-то это знал. Он воображал себя командующим Атлантики.
Если мать прерывала его занятия и звала спуститься, он снова выходил из себя. Они сцеплялись в темноте, в тесной клетушке между верхней и нижней комнатами. Повсюду разносились звуки ударов и ругань. Та! га! дам! Та! га! дам! Вспыхивая от обиды, она снова спускалась в подвал пересчитывать товар. «Когда же наконец меня оставят в покое? Проклятый бордель! Чем я прогневил Небеса?..» Весь дом сотрясался от его надрывного крика.
Потом он отправлялся в тесную кухню и наливал себе красного. Больше не произносилось ни звука. Он снова обретал спокойствие.
Днем я оставался с Бабушкой, она понемногу учила меня читать. Хотя сама толком не умела, ибо научилась слишком поздно, когда у нее уже были дети. Я не могу сказать, что она была нежной или ласковой, но много не говорила, и это уже было огромным облегчением, и потом, она никогда меня не била!.. Она ненавидела моего отца. Просто не могла его выносить, с его образованностью, его претензиями, его бешенством из-за лапши, со всем его дерьмовым выпендрежем. Свою дочь она тоже считала идиоткой, потому что та вышла замуж за такое дерьмо из страховой компании с семьюдесятью франками в месяц. О сопляке, каким я был, она еще не составила окончательного мнения, она только наблюдала за мной. Это была женщина с характером.
В Пассаже, пока у нее хватало сил, она поддерживала нас остатками своего состояния. Мы зажигали только одну витрину, потому что лишь ее могли украсить… Там была разная дребедень, вещи, совершенно устаревшие, всякий хлам, но это было еще ничего… Мы держались только благодаря экономии… лапше и маминым серьгам, которые отправлялись в ломбард в конце каждого месяца… Мы были на волосок от полного краха.
Только заказы на починку приносили нам небольшой доход. Их искали везде, где только можно. Ради сорока су район парка Сен-Мор исхаживали вдоль и поперек.
«Нахальство — второе счастье», — шутливо замечала моя мать. Ее спасал оптимизм. А задержки мадам Эронд уже не лезли ни в какие ворота. Каждый раз ожидание перерастало в драму, все стонали. С пяти часов вечера, когда мой отец приходил из конторы, его уже трясло от нетерпения, и он не выпускал свои часы из рук.
«Я повторяю еще раз, Клеманс, сотый… Если эта женщина позволяет себя обворовывать, что мы можем сделать?.. Ее муж разбазаривает все!.. Он не вылезает из борделя, я это точно знаю!.. Это же очевидно!..»
Он поднимался на третий этаж. Там опять вопил. Потом снова возвращался в лавку. Наша хибара превращалась в настоящий аккордеон. Она сотрясалась сверху донизу.
Я поджидал мадам Эронд на улице Пирамид. Если я не видел ее с огромным пакетом, который был больше, чем она сама, я возвращался домой несолоно хлебавши. Потом снова убегал. Наконец, уже отчаявшись, я случайно натыкался на нее на улице Терез, где она задыхалась в людском водовороте, сгибаясь под тяжестью свертка. Я тащил ее за собой до Пассажа, она падала на стул, едва войдя в лавку. Моя мать благодарила Небо. Мой отец не хотел присутствовать при этой сцене, навязчивые мысли снова овладевали им. Он готовился к новому скандалу и к Концу Света, который не далек…
Он репетировал…
* * *
Мы с матерью отправились к Пинезам. Мы собирались предложить им набор гипюра — подарок к свадьбе.
Они жили во дворце, напротив моста Сольферино. Я помню, что меня больше всего поразило в первый момент… Китайские вазы, такие огромные, что в них можно было спрятаться. Они стояли всюду. Это были очень богатые люди. Нас пригласили в салон. Очаровательная мадам Пинез и ее муж были уже там… они нас ждали. Они всегда принимали нас очень любезно. Моя мать сразу же раскладывает перед ними весь товар… на ковре. Для удобства она становится на колени. Она заливается соловьем, она уже осмелела. Те тянут, не могут решиться, кривят губы и шепчутся.
Мадам Пинез в пеньюаре с лентами разлеглась на диване. А он прохаживается позади меня, дружески похлопывая по плечу и слегка его сжимая… Моя мать старается изо всех сил, достает тряпки и трясет ими… От напряжения прическа у нее разваливается, по лицу течет пот. На нее страшно смотреть. Она задыхается! Волнуется, подтягивает чулки, ее прическа в полном беспорядке, волосы падают на глаза.
Подходит мадам Пинез. Они с мужем развлекаются тем, что дразнят меня. Моя мать говорит без умолку. Но все ее старания безрезультатны. Я рассматриваю свои штаны… Внезапно я заметил, как Пинезиха стащила носовой платок. И засунула его себе между сисек. «Я вас поздравляю! У вас, мадам, очень милый малыш!..» Но это для вида, им больше ничего было не надо. Мы быстро собираем свои пакеты.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13
«Возьми все это, моя крошка!.. Иди сюда, моя любовь!.. Иди, полижи мне там, внутри!..» Она зовет меня очень ласковым голосом… очень нежным… со мной так никогда не говорили. Она раздвигает ноги. Оттуда что-то течет.
Горничная не может сдержать смех. Именно это меня остановило. Я убежал на кухню. Я больше не плакал. Моему отцу дали чаевые. Он не решается положить их в карман и смотрит на них. Горничная все еще смеется. «Может, тебе они не нужны?» — спрашивает она. Он выскакивает на лестницу, забыв про меня. Я бегу за ним по улице. Зову его: «Папа! Папа!» Я догнал его только на площади Терн. Мы сели. Было холодно. Он редко меня обнимал. Он сжимает мою руку.
«Ничего, мой малыш!.. Ничего, мой малыш!..» — повторяет он… уставившись прямо перед собой… Все же у него было сердце. У меня оно тоже было. Но для жизни сердце не нужно. Мы возвращаемся прямо на улицу Бабилон.
* * *
Мой отец страдал от чрезмерного воображения. Он разговаривал сам с собой в углу. Он старался сдерживаться… Внутри у него, должно быть, все кипело…
Родился он в Гавре. Он знал все о кораблях. Он часто вспоминал имя капитана Дируана, который командовал кораблем «Виль де Труа». Он видел, как этот корабль уходил в море, как он отдал швартовы в бухте де ля Бар.
Он так и не вернулся. Его обломки затерялись в просторах Флориды. «Чудесный трехмачтовый бриг!»
Другой корабль назывался «Гондриолан», это было грузовое норвежское судно, которое повредило себе днище в шлюзе… Отец рассказывал и об этом неудачном маневре. Даже сейчас, через двадцать лет, это его ужасало… Он все еще возмущался… А потом снова удалялся в свой угол. И начинал пережевывать то же самое.
Его брат Антуан был совсем другим. Он поистине героически подавлял в себе все разгульные порывы. Он тоже родился совсем недалеко от большого Семафора… Когда умер их отец, преподаватель риторики, он сразу же устроился в «Меры и Весы» — вне всякого сомнения, надежное место. Для большей уверенности он женился на девушке из «Статистики». Но подавленные желания возвращались и волновали его… По своей природе он был ветреным, все время чувствовал беспокойство и старался обуздать себя.
Они с женой приходили к нам только на Новый год. Жили они очень экономно, питались очень плохо, совершенно ни с кем не общались, и поэтому, когда они неожиданно исчезли, в квартале о них никто даже не вспомнил. Они умерли франкмасонами, он — от рака, она — от воздержания. Жену, его верную половину, обнаружили в Бют-Шомон.
Именно там они обычно проводили отпуск. Они положили сорок лет на то, чтобы вместе медленно покончить с собой.
Сестра отца, тетка Елена, была не такая. Ее забросило в Россию. Она стала кокоткой в Санкт-Петербурге. Одно время у нее было все: карета, трое саней, собственная деревня, носившая ее имя. Она заезжала к нам дважды, проездом, вся обвешанная барахлом, великолепная, как принцесса, счастливая и все такое. Она кончила трагически: ее жизнь оборвал выстрел одного офицера. Ей не хватало сдержанности. Она вся была — плоть, желание, музыка. От одной мысли об этом моего отца начинало мутить. Узнав о ее кончине, моя мать сказала: «Какой ужасный конец! Это конец эгоистки!»
Был еще дядя Артур, тоже не идеал! Плоть также переполняла его. Мой отец чувствовал к нему определенную симпатию, какую-то слабость. Он жил среди богемы, вне общества, в мансарде, сойдясь со служанкой. Благодаря чему ему часто удавалось неплохо поесть. Артур был разбитной малый с бородкой, в бархатных штанах, остроносых башмаках, с длинной трубкой. Он был беззаботен. Неравнодушен к женщинам. Часто и довольно серьезно болел — как правило, когда надо было отдавать долги. Порой он оставался в постели восемь дней кряду вместе с одной из своих подружек. Когда мы по воскресеньям приходили его навестить, он вел себя не очень прилично, особенно с моей матерью. Слегка за ней волочился. Это выводило моего старика из себя. Уходя, он призывал в свидетели сто двадцать тысяч дьяволов, клялся, что ноги его больше здесь не будет.
«Этот Артур! он ведет себя неприлично!» Все же мы приходили снова.
Он рисовал под слуховым окном на большой доске корабли, яхты, вспенивавшие волны, и чаек вокруг, это был его любимый жанр… Даже собирался заказать себе каталог, но у него было столько долгов, что желание быстро пропадало. Он всегда был в хорошем расположении духа, когда ничего не делал.
Недалеко от его дома стояли кавалеристы, откуда доносились звуки труб. Артур знал наизусть все эти мелодии. Он распевал на их мотивы непристойные песни. Моя мать и служанка вскрикивали: «Ох! ох!» Отец возмущался, потому что все это слышал я.
Но самым неустроенным из всей семьи был, конечно, дядя Рудольф, уже довольно пожилой. Когда с ним говорили, он тихонько смеялся. Он беседовал сам с собой. Это могло продолжаться часами. Он хотел жить только на открытом воздухе. И потому не желал работать ни в магазине, ни в конторе, ни хотя бы ночным сторожем. Он даже ел на скамейке на улице. Он боялся помещений. Только очень сильный холод вынуждал его зайти в дом. Провести там вечер. Ему вечно не везло.
Случайный заработок давала ему работа носильщика на вокзале, он предавался ей с увлечением. Более двадцати лет. Пока был в силах, таскал чемоданы и бегал, как заяц, за фиакрами с багажом. Больше всего он любил время, когда все возвращались из отпусков. На такой работе он всегда был голоден, и его всегда мучила жажда. Кучера его любили. За столом он вел себя забавно. Высоко поднимал стакан, пил за здоровье присутствующих, затягивал песню… Не закончив, внезапно замолкал… Начинал смеяться без всякого повода, зажимая рот салфеткой…
Его отводили домой. Он все смеялся. Жил он на улице Лепик рядом с «Рандеву Пю-де-Дом»… Все его пожитки лежали на полу, у него не было даже стула или стола. Во время Выставки он изображал трубадура и на набережной перед картонными тавернами олицетворял «Старый Париж». Его наряд был сшит из разноцветных лоскутков. «Добро пожаловать в Средние века!..» — кричал он и пританцовывал, чтобы согреться. Вечером, когда он приходил к нам обедать в своем карнавальном наряде, моя мать делала ему грелку. У него все время мерзли ноги. Настоящие неприятности начались, когда он связался с «блудницей», которую изображала Розина возле противоположной двери в притон из раскрашенного картона. Бедняжка харкала уже остатками своих легких. Не прошло и трех месяцев, как все было кончено. Она умерла в своей комнате в том же «Рандеву». Он не хотел, чтобы ее увозили. Запер дверь. Приходил каждый вечер и ложился рядом. Все раскрылось из-за запаха. Он пришел в ярость. Он не понимал, что такое смерть. Пришлось прибегнуть к силе, чтобы забрать и похоронить ее. На кладбище он хотел нести ее сам и самой длинной дорогой.
Когда он опять появился на Площади, моя мать сокрушалась: «Одет, как на карнавале! Ведь ему же холодно! Это просто ужасно!» Особенно ее возмущало, что он не надевает пальто. У него было одно, подаренное отцом.
Меня посылали посмотреть, как он там, потому что я был маленький и мог пройти через турникет бесплатно.
Он был все еще там, за решеткой, наряженный трубадуром. Он весь расплывался в улыбке. «Привет, — говорил он мне. — Привет, малыш!.. Ты видишь мою Розину?..» Он показывал мне куда-то вдаль, за Сену, на какую-то точку в тумане… «Ты ее видишь?» Я отвечал ему «да». Я не противоречил ему. Я выполнял волю родителей. Блаженный Рудольф!
В конце 1913?го он уехал с цирком. Никто так и не знает, что с ним стало. Он исчез навсегда.
* * *
Мы переехали с улицы Бабилон, надеясь, что теперь нам наконец-то повезет, и обосновались в Пассаже Березина, между Биржей и Бульварами. У нас было трехэтажное жилье, три комнаты, расположенные по спирали. Моя мать, прихрамывая, ковыляла вверх-вниз без передышки. Та! па! Там! па! Там! Она опиралась на перила. Отца это раздражало. У него было плохое настроение, оттого что время тянулось слишком долго. Он без конца смотрел на часы… Мать со своей ногой выводила его из себя.
В самой верхней комнатушке была застекленная крыша, и поэтому были установлены решетки от воров и кошек. Это была моя комната, там же рисовал мой отец, когда возвращался с доставки. Он старательно работал над своими акварелями, а в перерывах иногда делал вид, что ушел, чтобы застать меня врасплох за занятием онанизмом. Он прятался на лестнице. Но я был хитрее. Он застал меня только один раз. И задал мне взбучку. Я пытался сопротивляться. Под конец я попросил прощения за грубость… Чтобы отвязаться, ибо на самом деле я и не думал раскаиваться.
Он сам грубо обращался со мной. Однажды, наказав меня, он долго стоял у окна и смотрел на звезды, луну и темноту над ними. Это был его капитанский мостик. Я-то это знал. Он воображал себя командующим Атлантики.
Если мать прерывала его занятия и звала спуститься, он снова выходил из себя. Они сцеплялись в темноте, в тесной клетушке между верхней и нижней комнатами. Повсюду разносились звуки ударов и ругань. Та! га! дам! Та! га! дам! Вспыхивая от обиды, она снова спускалась в подвал пересчитывать товар. «Когда же наконец меня оставят в покое? Проклятый бордель! Чем я прогневил Небеса?..» Весь дом сотрясался от его надрывного крика.
Потом он отправлялся в тесную кухню и наливал себе красного. Больше не произносилось ни звука. Он снова обретал спокойствие.
Днем я оставался с Бабушкой, она понемногу учила меня читать. Хотя сама толком не умела, ибо научилась слишком поздно, когда у нее уже были дети. Я не могу сказать, что она была нежной или ласковой, но много не говорила, и это уже было огромным облегчением, и потом, она никогда меня не била!.. Она ненавидела моего отца. Просто не могла его выносить, с его образованностью, его претензиями, его бешенством из-за лапши, со всем его дерьмовым выпендрежем. Свою дочь она тоже считала идиоткой, потому что та вышла замуж за такое дерьмо из страховой компании с семьюдесятью франками в месяц. О сопляке, каким я был, она еще не составила окончательного мнения, она только наблюдала за мной. Это была женщина с характером.
В Пассаже, пока у нее хватало сил, она поддерживала нас остатками своего состояния. Мы зажигали только одну витрину, потому что лишь ее могли украсить… Там была разная дребедень, вещи, совершенно устаревшие, всякий хлам, но это было еще ничего… Мы держались только благодаря экономии… лапше и маминым серьгам, которые отправлялись в ломбард в конце каждого месяца… Мы были на волосок от полного краха.
Только заказы на починку приносили нам небольшой доход. Их искали везде, где только можно. Ради сорока су район парка Сен-Мор исхаживали вдоль и поперек.
«Нахальство — второе счастье», — шутливо замечала моя мать. Ее спасал оптимизм. А задержки мадам Эронд уже не лезли ни в какие ворота. Каждый раз ожидание перерастало в драму, все стонали. С пяти часов вечера, когда мой отец приходил из конторы, его уже трясло от нетерпения, и он не выпускал свои часы из рук.
«Я повторяю еще раз, Клеманс, сотый… Если эта женщина позволяет себя обворовывать, что мы можем сделать?.. Ее муж разбазаривает все!.. Он не вылезает из борделя, я это точно знаю!.. Это же очевидно!..»
Он поднимался на третий этаж. Там опять вопил. Потом снова возвращался в лавку. Наша хибара превращалась в настоящий аккордеон. Она сотрясалась сверху донизу.
Я поджидал мадам Эронд на улице Пирамид. Если я не видел ее с огромным пакетом, который был больше, чем она сама, я возвращался домой несолоно хлебавши. Потом снова убегал. Наконец, уже отчаявшись, я случайно натыкался на нее на улице Терез, где она задыхалась в людском водовороте, сгибаясь под тяжестью свертка. Я тащил ее за собой до Пассажа, она падала на стул, едва войдя в лавку. Моя мать благодарила Небо. Мой отец не хотел присутствовать при этой сцене, навязчивые мысли снова овладевали им. Он готовился к новому скандалу и к Концу Света, который не далек…
Он репетировал…
* * *
Мы с матерью отправились к Пинезам. Мы собирались предложить им набор гипюра — подарок к свадьбе.
Они жили во дворце, напротив моста Сольферино. Я помню, что меня больше всего поразило в первый момент… Китайские вазы, такие огромные, что в них можно было спрятаться. Они стояли всюду. Это были очень богатые люди. Нас пригласили в салон. Очаровательная мадам Пинез и ее муж были уже там… они нас ждали. Они всегда принимали нас очень любезно. Моя мать сразу же раскладывает перед ними весь товар… на ковре. Для удобства она становится на колени. Она заливается соловьем, она уже осмелела. Те тянут, не могут решиться, кривят губы и шепчутся.
Мадам Пинез в пеньюаре с лентами разлеглась на диване. А он прохаживается позади меня, дружески похлопывая по плечу и слегка его сжимая… Моя мать старается изо всех сил, достает тряпки и трясет ими… От напряжения прическа у нее разваливается, по лицу течет пот. На нее страшно смотреть. Она задыхается! Волнуется, подтягивает чулки, ее прическа в полном беспорядке, волосы падают на глаза.
Подходит мадам Пинез. Они с мужем развлекаются тем, что дразнят меня. Моя мать говорит без умолку. Но все ее старания безрезультатны. Я рассматриваю свои штаны… Внезапно я заметил, как Пинезиха стащила носовой платок. И засунула его себе между сисек. «Я вас поздравляю! У вас, мадам, очень милый малыш!..» Но это для вида, им больше ничего было не надо. Мы быстро собираем свои пакеты.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13