https://wodolei.ru/catalog/smesiteli/dlya_kuhni/s-vydvizhnoj-leikoj/
— неуверенно произнес Моня Цацкес, и несколько женщин вокруг них заплакали.
Марья Антоновна при всех обняла Моню и поцеловала в губы.
Моня протянул подполковнику его пистолет с ремнем и вытянул руки по швам.
— Рядовой Цацкес готов идти под арест.
— Отставить, рядовой! — Командир озарился отеческой улыбкой. — Ты искупил свою вину перед Родиной. Ты спас знамя полка. И на торжественном параде, в воскресенье, я тебя назначаю знаменосцем. Понял? Все. Дай мне пожать твою мужественную руку.
Их руки соединились в крепком мужском пожатии, исторгнув слезы у женщин.
Новый взрыв обрушил с потолка облако штукатурки, припудрив командира полка и рядового, не разжимавших рук.
— Батюшки-светы! Святые угодники! Мать пресвятая богородица, — скороговоркой бормотала Марья Антоновна, жена командира Красной Армии и коммуниста. Эти слова приходили ей на ум каждый раз, когда она слишком возбуждалась.
Полковой марш
Старшина Качура был большой любитель хорового пения. А из всех видов этого искусства отдавал предпочтение строевой песне.
— Без песни — нет строя, — любил философствовать старшина и многозначительно поднимал при этом палец. — Значит, строевая подготовка хромает на обе ноги… и политическая тоже.
Недостатка в людях с хорошим музыкальным слухом рота не испытывала. В наличии имелись два скрипача и один виолончелист. Правда, без инструментов и без понятия, что такое строевая песня. Сам старшина играл на гармошке тульского производства и повсюду таскал эту гармонь с собой, отводя душу в своей каморке при казарме, когда рота засыпала и со старшинских плеч спадало бремя дневных забот.
Любимой строевой песней старшины была та, под которую прошла вся его многолетняя служба в рядах Красной Армии. Песня эта называлась «Школа красных командиров» и имела четкий маршевый ритм. И слова, берущие за душу.
Шагая по утоптанному снегу рядом с ротной колонной, старшина отрывистой командой «Ать-два, ать-два!» подравнивал строй и сам, за отсутствием запевалы, выводил сочным украинским баритоном:
Школа кра-а-асных команди-и-и-ров
Комсостав стране лихой кует.
Последние три слова он выстреливал каждое отдельно, чтоб рота под них чеканила шаг:
Стране!
Лихой!
Кует!
Дальше, по замыслу, рота должна была дружно, с молодецким гиканьем подхватить:
Смертный бой принять готовы.
За трудящийся народ.
Но тут начинался разнобой. Евреи никак не могли преодолеть новые для них русские слова и несли такую околесицу, что у старшины кровь приливала к голове.
— Отставить! — рявкнул Качура. — Черти не нашего бога! Вам же русским языком объясняют, чего тут не понять?
Но именно потому, что им объясняли русским языком, евреи испытывали большие затруднения.
Одно радовало сердце старшины: в роте объявился кандидат в запевалы, каких во всей дивизии не сыскать. Бывший кантор Шяуляйской синагоги рэб Фишман, получивший вокальное образование, правда незаконченное, в Италии.
Старшина лично стал заниматься с Фишманом, готовя его в запевалы. И все шло хорошо. О мелодии и говорить нечего — Фишман схватывал ее на лету. И слова выучил быстро. Правда, старшине пришлось попотеть, шлифуя произношение, от чего кантор Фишман, человек восприимчивый, очень скоро заговорил с украинским акцентом.
Беда была в ином. Что бы Фишман ни пел, он по профессиональной привычке вытягивал на синагогальный манер со сложными фиоритурами и знойным восточным колоритом. В его исполнении такие простые, казалось бы, слова, как:
Школа красных командиров
Комсостав стране лихой кует.
Смертный бой принять готовы
За трудящийся народ, —
превращались в молитву. И под эти самые слова, пропетые по-русски с украинским акцентом бывшим кантором, а ныне ротным запевалой, хотелось раскачиваться, как в синагоге, и вторить ему на священном языке древних иудеев — лошенкойдеш.
Это понимал даже старшина Степан Качура, убежденный атеист и не менее убежденный юдофоб. Занятия с евреями по освоению советской строевой песни не прибавили старшине любви к этой нации.
Но старшина Качура был упрям. Следуя мудрому изречению «повторение — мать учения», он гонял роту до седьмого пота, надеясь не мытьем, так катаньем приучить евреев петь по-русски в строю.
После изнурительных полевых учений, когда не только евреи, но и полулитовец-полумонгол из Сибири Иван Будрайтис, еле волокли свои пудовые ноги, мечтая лишь о том, как доползти до столовой, старшина начинал хоровые занятия в строю.
— Ать-два! Ать-два! — соловьем заливался Качура, потому что в поле, когда солдаты ползали на карачках, он не переутомлялся, только наблюдая за ними. — Шире шаг! Грудь развернуть! По-нашему, по-русски!
Это было легко сказать — развернуть грудь. Личный состав роты отличался профессиональной сутулостью портных, сапожников и парикмахеров, которым в прошлом приходилось сгибаться и горбиться за работой. А после полевых учений на пересеченной местности, когда каждый мускул ныл от усталости, требование молодецки развернуть грудь смахивало на издевательство над сутулыми людьми.
— Третий слева… — с оттяжкой командовал старшина, а третьим слева плелся Фишман. — Запе-е-евай!
Фишман плачущим тенорком заводил:
Школа красных командиров
Комсостав стране лихой кует.
— Рота… Хором… Дружно! — взвивался голос старшины.
И евреи, бубня под нос, нечленораздельно подхватывали, как на похоронах:
Смертный бой принять готовы
За трудящийся народ.
— От-ста-вить, — чуть не плакал старшина.
Страдания старшины можно было понять. Полк готовился к важному событию — торжественному вручению знамени. После вручения, под развернутым знаменем, которое понесет рядовой Моня Цацкес, полк пройдет церемониальным маршем перед трибунами. А на трибунах будет стоять все начальство — и военное и партийное. Без хорошей строевой песни, как ни шагай — эффекта никакого. Старшина, известный а полку как трезвенник, даже запил от расстройства. В ожиночку нализался в своей каморке и с кирпично-багровым лицом появился в дверях казармы, покачивая крыльями галифе:
— Хвишмана до мене!
Выпив, Качура перешел на украинский. Фишман, на ходу доматывая обмотку, побежал на зов. Старшина пропустил его вперед и плотно притворил за собой дверь. Вся казарма напряженно прислушивалась. В коморке рыдала тульская гармонь, и баритон Качуры выводил слова незнакомой, но хватавшей евреев за душу, песни:
Повив витрэ на Вкраину,
Дэ покынув я-а-а-а дивчи-и-ну,
Дэ покынув ка-а-а-ари очи-и…
Потом песня оборвалась. Звучали переборы гармошки, мягкий, расслабленный голос старшины что-то внушал своему собеседнику.
Песня повторилась сначала.
Повив витрэ на Вкраину… —
затянули в два голоса рядовой Фишман и старшина Качура. Высоко взвился синагогальный тенор, придавая украинской тоске еврейскую печаль.
Дэ покынув я-а-а-а дивчи-и-ну… —
жаловались в два голоса еврей и украинец, оба оторванные от своего дома, от родных, и заброшенные в глубь России на скованную льдом реку Волгу.
Дэ покынув ка-а-а-ари очи-и…
Каждый покинул далеко-далеко глаза любимой, и глаза эти, несомненно, были карими: как водится у евреек и украинок.
Дуэт Фишман-Качура заливался навзрыд, позабыв о времени, и казарма не спала и назавтра еле поднялась по команде «Подъем».
— Старшина — человек! — перешептывались евреи, выравнивая строй и отчаянно зевая.
— Он — человек, хотя и украинец, — поправил кто-то, и никто в срою не возразил. Шептались на идиш, а кругом — все свои, можно и пошутить.
Всем в этот день хотелось выручить старшину, и решение нашел Моня Цацкес.
— Есть строевая песня, которая каждому под силу, — сказал он. — Это песня на идиш.
И вполголоса пропел:
Марш, марш, марш!
Их гейн ин бод,
Крац мир ойс ди плэйцэ.
Нейн, нейн, нейн,
Их вил нит гейн.
А данк дир фар дер эйцэ.
Это сразу понравилось роте. Фишман помчался к старшине, пошептался с ним, и старшина отменил строевые занятия в поле. Рота, позавтракав, гурьбой вернулась в теплую казарму, расселась на скамьях и под управлением Фишмана стала разучивать песню. Старшина Качура сидел на табурете и начищенным до блеска сапогом отбивал такт, с радостью нащупывая нормальный строевой ритм. Подбритый затылок старшины розовел от удовольствия.
Рота пела дружно, смакуя каждое слово. Текст заучили в пять минут.
— Ну как? — спросил бывший кантор Фишман, отпустив певцов на перекур.
— Сойдет, — стараясь не перехвалить, удовлетворенно кивнул старшина. — Тут что важно? Дивизия у нас литовская, и песня литовская. Политическая линия выдержана. Вот только, хоть я слов не понимаю, но чую, мало заострено на современном моменте. Например, ни разу не услышал имени нашего вождя товарища Сталина. А? Может добавим чего?
Фишман переглянулся с Цацкесом, они пошептались, затем попросили у старшины полчаса времени и вскоре принесли дополнительный текст.
Там упоминался и Сталин. Старшина остался доволен. Во дворе казармы началась отработка строевого шага под новую песню.
Моня Цацкес от этих занятий был освобожден. Он сидел в штабе полка, и командир лично инструктировал знаменосца:
— Слухай сюда! Я тебе оказал доверие, ты — парень со смекалкой и крепкий, протащишь знамя на параде, как положено. Для этого большого ума не нужно. Но вот поедем на фронт, и тут моя голова в твоих руках.
— Я вас хоть раз побеспокоил или порезал? — не понял Цацкес.
— Слухай, Цацкес. Ты хоть и еврей, а дурак. Я не за бритье! Сам знаешь — порезал бы меня — загремел бы на фронт с первой же маршевой ротой. Я за другое. Читал Устав Красной Армии? Что в уставе про знамя сказано — не помнишь? А политрук учил вас. Так вот, слухай сюда! Знамя… священное… дело чести… славы… Это все чепуха. Главное вот тут: за потерю знамени подразделение расформируется, а командир — отдается под военный трибунал. Понял? Вот где собака зарыта. Командир идет под военный трибунал. А что такое военный трибунал? Расстрел без права обжалования… Вот так, рядовой Цацкес.
Командир полка доверительно заглянул Моне в глаза:
— Ты хочешь моей смерти?
— Что вы, товарищ командир, да я…
— Отставить! Верю. Значит, будешь беречь знамя как зеницу ока, а соответственно и голову командира…
— О чем речь, товарищ командир! Да разве я…
— Верю! А теперь отвечай, знаменосец, на такой вопрос. Полк идет, скажем, в бой, а ты куда?
— Вперед, товарищ командир!
— Не вперед, а назад. Еврей, а дурак. Заруби на носу, как только начался бой и запахло жареным, твоя задача — намотать знамя на тело и, дай Бог ноги, подальше от боя. Главное — спасти знамя, а все остальное — не твоего ума дело, понял?
Моня долго смотрел на командира и не выдержал, расплылся в улыбке:
— Смеетесь надо мной, товарищ командир, а?
— Я тебе посмеюсь. А ну, скидай гимнастерку, поучись наматывать знамя на голое тело, я посмотрю, как ты управишься.
Моня пожал плечами, стащил через голову гимнастерку и остался в несвежей бязевой рубашке.
— Белье тоже снимать?
— Не к бабе пришел. А ну, наматывай!
Он протянул Моне мягкое алое полотнище из бархата с нашитыми буквами из золотой парчи и такой же парчовой бахромой по краям. Моня, поворачиваясь на месте, обмотал этой тканью свой торс, а командир помогал ему, поддерживая край. Два витых золотых шнура с кистями свесились на брюки.
— А их куда? — — спросил Моня, покачивая в ладони кисти.
— Расстегивай брюки, — приказал подполковник.
Моня неохотно расстегнул пояс, и брюки поползли вниз.
— В штаны запихай шнуры, — дал приказание командир. — А кисти между ног пусти. Потопчись на месте, чтоб удобно легли. Вот так. Теперь застегни штаны и надевай гимнастерку.
Моня послушно все выполнила сразу почувствовал себя потолстевшим и неуклюжим. Особенно донимали его жесткие кисти в штанах. Моня расставил ноги пошире.
— Вот сейчас ты и есть знаменосец, — подытожил удовлетворенный командир полка, отступив назад и любуясь Моней. — В боевой обстановке придется бежать не один километр… Не подкачаешь?
— Буду стараться, товарищ командир, только вот неудобно… в штанах… эти самые…
— Знаешь поговорку: плохому танцору яйца мешают? Так и с тобой. Да, у тебя там хозяйство крупного калибра. К кому это ты подвалился в нашем доме, когда была бомбежка? А? У, шельмец! Даешь! Правильно поступаешь, Цацкес. Русский солдат не должен теряться ни в какой обстановке. Это нам Суворов завещал. А теперь — разматывай знамя, на древко цеплять будем. Завтра — парад.
Парад состоялся на городской площади. На сколоченной из свежих досок трибуне столпилось начальство, на тротуарах-женщины и дети. Играл духовой оркестр. Говорили речи, пуская клубы морозного пара. Подполковник Штанько, принимая знамя, опустился в снег на одно колено и поцеловал край алого бархата.
Потом пошли маршем роты и батальоны Литовской дивизии. Как пушинку нес Моня на вытянутых руках полковое знамя, и алый бархат трепетал над его головой. Отдохнувшие за день отгула солдаты шагали бодро. Впереди их ждал праздничный обед с двойной пайкой хлеба и по сто граммов водки на брата.
Особенно тронула начальственные сердца рота под командованием старшины Качуры. Поравнявшись с трибуной, серые шеренги рванули:
Марш, марш, марш!
Их ген ин бод
Крац мир ойс ди плдицэ.
Нейн, нейн, нейн,
Их вил нит гейн.
Сталин вет мир фирн.
У старшего политрука Каца потемнело в глазах. Он-то знал идиш. Но старшина Качура, не чуя подвоха, упругой походочкой печатал шаг впереди роты и, сияя как начищенный пятак, ел глазами начальство.
Военное начальство на трибуне, генеральского звания, в шапке серого каракуля, сказало одобрительно:
— Молодцы, литовцы! Славно поют.
А партийное начальство, в шапке черного каракуля, добавило растроганно:
— Национальное, понимаешь, по форме, социалистическое — по содержанию…
И приветственно помахало с трибуны старшине Качуре. Старший политрук Кац прикусил язык.
Рэб Мойше и рэб Шлэйме
Эта пара появилась в дивизии с очередным пополнением. И отличалась от других евреев тем, что у обоих были бороды. Холеные, с проседью бороды, нарушавшие общий солдатский вид и посему подлежавшие ликвидации как можно скорее, пока они не попались на глаза высокому начальству.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19
Марья Антоновна при всех обняла Моню и поцеловала в губы.
Моня протянул подполковнику его пистолет с ремнем и вытянул руки по швам.
— Рядовой Цацкес готов идти под арест.
— Отставить, рядовой! — Командир озарился отеческой улыбкой. — Ты искупил свою вину перед Родиной. Ты спас знамя полка. И на торжественном параде, в воскресенье, я тебя назначаю знаменосцем. Понял? Все. Дай мне пожать твою мужественную руку.
Их руки соединились в крепком мужском пожатии, исторгнув слезы у женщин.
Новый взрыв обрушил с потолка облако штукатурки, припудрив командира полка и рядового, не разжимавших рук.
— Батюшки-светы! Святые угодники! Мать пресвятая богородица, — скороговоркой бормотала Марья Антоновна, жена командира Красной Армии и коммуниста. Эти слова приходили ей на ум каждый раз, когда она слишком возбуждалась.
Полковой марш
Старшина Качура был большой любитель хорового пения. А из всех видов этого искусства отдавал предпочтение строевой песне.
— Без песни — нет строя, — любил философствовать старшина и многозначительно поднимал при этом палец. — Значит, строевая подготовка хромает на обе ноги… и политическая тоже.
Недостатка в людях с хорошим музыкальным слухом рота не испытывала. В наличии имелись два скрипача и один виолончелист. Правда, без инструментов и без понятия, что такое строевая песня. Сам старшина играл на гармошке тульского производства и повсюду таскал эту гармонь с собой, отводя душу в своей каморке при казарме, когда рота засыпала и со старшинских плеч спадало бремя дневных забот.
Любимой строевой песней старшины была та, под которую прошла вся его многолетняя служба в рядах Красной Армии. Песня эта называлась «Школа красных командиров» и имела четкий маршевый ритм. И слова, берущие за душу.
Шагая по утоптанному снегу рядом с ротной колонной, старшина отрывистой командой «Ать-два, ать-два!» подравнивал строй и сам, за отсутствием запевалы, выводил сочным украинским баритоном:
Школа кра-а-асных команди-и-и-ров
Комсостав стране лихой кует.
Последние три слова он выстреливал каждое отдельно, чтоб рота под них чеканила шаг:
Стране!
Лихой!
Кует!
Дальше, по замыслу, рота должна была дружно, с молодецким гиканьем подхватить:
Смертный бой принять готовы.
За трудящийся народ.
Но тут начинался разнобой. Евреи никак не могли преодолеть новые для них русские слова и несли такую околесицу, что у старшины кровь приливала к голове.
— Отставить! — рявкнул Качура. — Черти не нашего бога! Вам же русским языком объясняют, чего тут не понять?
Но именно потому, что им объясняли русским языком, евреи испытывали большие затруднения.
Одно радовало сердце старшины: в роте объявился кандидат в запевалы, каких во всей дивизии не сыскать. Бывший кантор Шяуляйской синагоги рэб Фишман, получивший вокальное образование, правда незаконченное, в Италии.
Старшина лично стал заниматься с Фишманом, готовя его в запевалы. И все шло хорошо. О мелодии и говорить нечего — Фишман схватывал ее на лету. И слова выучил быстро. Правда, старшине пришлось попотеть, шлифуя произношение, от чего кантор Фишман, человек восприимчивый, очень скоро заговорил с украинским акцентом.
Беда была в ином. Что бы Фишман ни пел, он по профессиональной привычке вытягивал на синагогальный манер со сложными фиоритурами и знойным восточным колоритом. В его исполнении такие простые, казалось бы, слова, как:
Школа красных командиров
Комсостав стране лихой кует.
Смертный бой принять готовы
За трудящийся народ, —
превращались в молитву. И под эти самые слова, пропетые по-русски с украинским акцентом бывшим кантором, а ныне ротным запевалой, хотелось раскачиваться, как в синагоге, и вторить ему на священном языке древних иудеев — лошенкойдеш.
Это понимал даже старшина Степан Качура, убежденный атеист и не менее убежденный юдофоб. Занятия с евреями по освоению советской строевой песни не прибавили старшине любви к этой нации.
Но старшина Качура был упрям. Следуя мудрому изречению «повторение — мать учения», он гонял роту до седьмого пота, надеясь не мытьем, так катаньем приучить евреев петь по-русски в строю.
После изнурительных полевых учений, когда не только евреи, но и полулитовец-полумонгол из Сибири Иван Будрайтис, еле волокли свои пудовые ноги, мечтая лишь о том, как доползти до столовой, старшина начинал хоровые занятия в строю.
— Ать-два! Ать-два! — соловьем заливался Качура, потому что в поле, когда солдаты ползали на карачках, он не переутомлялся, только наблюдая за ними. — Шире шаг! Грудь развернуть! По-нашему, по-русски!
Это было легко сказать — развернуть грудь. Личный состав роты отличался профессиональной сутулостью портных, сапожников и парикмахеров, которым в прошлом приходилось сгибаться и горбиться за работой. А после полевых учений на пересеченной местности, когда каждый мускул ныл от усталости, требование молодецки развернуть грудь смахивало на издевательство над сутулыми людьми.
— Третий слева… — с оттяжкой командовал старшина, а третьим слева плелся Фишман. — Запе-е-евай!
Фишман плачущим тенорком заводил:
Школа красных командиров
Комсостав стране лихой кует.
— Рота… Хором… Дружно! — взвивался голос старшины.
И евреи, бубня под нос, нечленораздельно подхватывали, как на похоронах:
Смертный бой принять готовы
За трудящийся народ.
— От-ста-вить, — чуть не плакал старшина.
Страдания старшины можно было понять. Полк готовился к важному событию — торжественному вручению знамени. После вручения, под развернутым знаменем, которое понесет рядовой Моня Цацкес, полк пройдет церемониальным маршем перед трибунами. А на трибунах будет стоять все начальство — и военное и партийное. Без хорошей строевой песни, как ни шагай — эффекта никакого. Старшина, известный а полку как трезвенник, даже запил от расстройства. В ожиночку нализался в своей каморке и с кирпично-багровым лицом появился в дверях казармы, покачивая крыльями галифе:
— Хвишмана до мене!
Выпив, Качура перешел на украинский. Фишман, на ходу доматывая обмотку, побежал на зов. Старшина пропустил его вперед и плотно притворил за собой дверь. Вся казарма напряженно прислушивалась. В коморке рыдала тульская гармонь, и баритон Качуры выводил слова незнакомой, но хватавшей евреев за душу, песни:
Повив витрэ на Вкраину,
Дэ покынув я-а-а-а дивчи-и-ну,
Дэ покынув ка-а-а-ари очи-и…
Потом песня оборвалась. Звучали переборы гармошки, мягкий, расслабленный голос старшины что-то внушал своему собеседнику.
Песня повторилась сначала.
Повив витрэ на Вкраину… —
затянули в два голоса рядовой Фишман и старшина Качура. Высоко взвился синагогальный тенор, придавая украинской тоске еврейскую печаль.
Дэ покынув я-а-а-а дивчи-и-ну… —
жаловались в два голоса еврей и украинец, оба оторванные от своего дома, от родных, и заброшенные в глубь России на скованную льдом реку Волгу.
Дэ покынув ка-а-а-ари очи-и…
Каждый покинул далеко-далеко глаза любимой, и глаза эти, несомненно, были карими: как водится у евреек и украинок.
Дуэт Фишман-Качура заливался навзрыд, позабыв о времени, и казарма не спала и назавтра еле поднялась по команде «Подъем».
— Старшина — человек! — перешептывались евреи, выравнивая строй и отчаянно зевая.
— Он — человек, хотя и украинец, — поправил кто-то, и никто в срою не возразил. Шептались на идиш, а кругом — все свои, можно и пошутить.
Всем в этот день хотелось выручить старшину, и решение нашел Моня Цацкес.
— Есть строевая песня, которая каждому под силу, — сказал он. — Это песня на идиш.
И вполголоса пропел:
Марш, марш, марш!
Их гейн ин бод,
Крац мир ойс ди плэйцэ.
Нейн, нейн, нейн,
Их вил нит гейн.
А данк дир фар дер эйцэ.
Это сразу понравилось роте. Фишман помчался к старшине, пошептался с ним, и старшина отменил строевые занятия в поле. Рота, позавтракав, гурьбой вернулась в теплую казарму, расселась на скамьях и под управлением Фишмана стала разучивать песню. Старшина Качура сидел на табурете и начищенным до блеска сапогом отбивал такт, с радостью нащупывая нормальный строевой ритм. Подбритый затылок старшины розовел от удовольствия.
Рота пела дружно, смакуя каждое слово. Текст заучили в пять минут.
— Ну как? — спросил бывший кантор Фишман, отпустив певцов на перекур.
— Сойдет, — стараясь не перехвалить, удовлетворенно кивнул старшина. — Тут что важно? Дивизия у нас литовская, и песня литовская. Политическая линия выдержана. Вот только, хоть я слов не понимаю, но чую, мало заострено на современном моменте. Например, ни разу не услышал имени нашего вождя товарища Сталина. А? Может добавим чего?
Фишман переглянулся с Цацкесом, они пошептались, затем попросили у старшины полчаса времени и вскоре принесли дополнительный текст.
Там упоминался и Сталин. Старшина остался доволен. Во дворе казармы началась отработка строевого шага под новую песню.
Моня Цацкес от этих занятий был освобожден. Он сидел в штабе полка, и командир лично инструктировал знаменосца:
— Слухай сюда! Я тебе оказал доверие, ты — парень со смекалкой и крепкий, протащишь знамя на параде, как положено. Для этого большого ума не нужно. Но вот поедем на фронт, и тут моя голова в твоих руках.
— Я вас хоть раз побеспокоил или порезал? — не понял Цацкес.
— Слухай, Цацкес. Ты хоть и еврей, а дурак. Я не за бритье! Сам знаешь — порезал бы меня — загремел бы на фронт с первой же маршевой ротой. Я за другое. Читал Устав Красной Армии? Что в уставе про знамя сказано — не помнишь? А политрук учил вас. Так вот, слухай сюда! Знамя… священное… дело чести… славы… Это все чепуха. Главное вот тут: за потерю знамени подразделение расформируется, а командир — отдается под военный трибунал. Понял? Вот где собака зарыта. Командир идет под военный трибунал. А что такое военный трибунал? Расстрел без права обжалования… Вот так, рядовой Цацкес.
Командир полка доверительно заглянул Моне в глаза:
— Ты хочешь моей смерти?
— Что вы, товарищ командир, да я…
— Отставить! Верю. Значит, будешь беречь знамя как зеницу ока, а соответственно и голову командира…
— О чем речь, товарищ командир! Да разве я…
— Верю! А теперь отвечай, знаменосец, на такой вопрос. Полк идет, скажем, в бой, а ты куда?
— Вперед, товарищ командир!
— Не вперед, а назад. Еврей, а дурак. Заруби на носу, как только начался бой и запахло жареным, твоя задача — намотать знамя на тело и, дай Бог ноги, подальше от боя. Главное — спасти знамя, а все остальное — не твоего ума дело, понял?
Моня долго смотрел на командира и не выдержал, расплылся в улыбке:
— Смеетесь надо мной, товарищ командир, а?
— Я тебе посмеюсь. А ну, скидай гимнастерку, поучись наматывать знамя на голое тело, я посмотрю, как ты управишься.
Моня пожал плечами, стащил через голову гимнастерку и остался в несвежей бязевой рубашке.
— Белье тоже снимать?
— Не к бабе пришел. А ну, наматывай!
Он протянул Моне мягкое алое полотнище из бархата с нашитыми буквами из золотой парчи и такой же парчовой бахромой по краям. Моня, поворачиваясь на месте, обмотал этой тканью свой торс, а командир помогал ему, поддерживая край. Два витых золотых шнура с кистями свесились на брюки.
— А их куда? — — спросил Моня, покачивая в ладони кисти.
— Расстегивай брюки, — приказал подполковник.
Моня неохотно расстегнул пояс, и брюки поползли вниз.
— В штаны запихай шнуры, — дал приказание командир. — А кисти между ног пусти. Потопчись на месте, чтоб удобно легли. Вот так. Теперь застегни штаны и надевай гимнастерку.
Моня послушно все выполнила сразу почувствовал себя потолстевшим и неуклюжим. Особенно донимали его жесткие кисти в штанах. Моня расставил ноги пошире.
— Вот сейчас ты и есть знаменосец, — подытожил удовлетворенный командир полка, отступив назад и любуясь Моней. — В боевой обстановке придется бежать не один километр… Не подкачаешь?
— Буду стараться, товарищ командир, только вот неудобно… в штанах… эти самые…
— Знаешь поговорку: плохому танцору яйца мешают? Так и с тобой. Да, у тебя там хозяйство крупного калибра. К кому это ты подвалился в нашем доме, когда была бомбежка? А? У, шельмец! Даешь! Правильно поступаешь, Цацкес. Русский солдат не должен теряться ни в какой обстановке. Это нам Суворов завещал. А теперь — разматывай знамя, на древко цеплять будем. Завтра — парад.
Парад состоялся на городской площади. На сколоченной из свежих досок трибуне столпилось начальство, на тротуарах-женщины и дети. Играл духовой оркестр. Говорили речи, пуская клубы морозного пара. Подполковник Штанько, принимая знамя, опустился в снег на одно колено и поцеловал край алого бархата.
Потом пошли маршем роты и батальоны Литовской дивизии. Как пушинку нес Моня на вытянутых руках полковое знамя, и алый бархат трепетал над его головой. Отдохнувшие за день отгула солдаты шагали бодро. Впереди их ждал праздничный обед с двойной пайкой хлеба и по сто граммов водки на брата.
Особенно тронула начальственные сердца рота под командованием старшины Качуры. Поравнявшись с трибуной, серые шеренги рванули:
Марш, марш, марш!
Их ген ин бод
Крац мир ойс ди плдицэ.
Нейн, нейн, нейн,
Их вил нит гейн.
Сталин вет мир фирн.
У старшего политрука Каца потемнело в глазах. Он-то знал идиш. Но старшина Качура, не чуя подвоха, упругой походочкой печатал шаг впереди роты и, сияя как начищенный пятак, ел глазами начальство.
Военное начальство на трибуне, генеральского звания, в шапке серого каракуля, сказало одобрительно:
— Молодцы, литовцы! Славно поют.
А партийное начальство, в шапке черного каракуля, добавило растроганно:
— Национальное, понимаешь, по форме, социалистическое — по содержанию…
И приветственно помахало с трибуны старшине Качуре. Старший политрук Кац прикусил язык.
Рэб Мойше и рэб Шлэйме
Эта пара появилась в дивизии с очередным пополнением. И отличалась от других евреев тем, что у обоих были бороды. Холеные, с проседью бороды, нарушавшие общий солдатский вид и посему подлежавшие ликвидации как можно скорее, пока они не попались на глаза высокому начальству.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19