https://wodolei.ru/catalog/dopolnitelnye-opcii/elegansa-dushevoj-poddon-pyatiugolnyj-90x90-151451-item/
Тогда крик становится андским королевским кондором, взлетает, и тут у меня случились первые неприятности, потому что я сел на крышу и не хотел с нее слезать. Я стал овощем, артишоком, но я недолго оставался артишоком, потому что с него снимают листья, его смакуют, он питателен, это все равно что быть поэтом, их тоже все время смакуют.
Теперь в депрессиях есть доза лития. Потому что есть счастливчики, которые впадают в депрессию и знают об этом. У меня же все обыденно и привычно.
Я стал удавом и потом еще одной книгой, чтобы меньше ощущать принадлежность. Но я взял себя в руки, вывел себя на правильный путь и получил авторские права. Во мне боролись двое: тот, кем я не был, и тот, кем я быть не хотел. Но моя вина продолжали видеться мне совершенно отчетливо, и все вокруг было обыденно и привычно. Я принялся ежедневно изобретать персонажей, которыми я не являлся, чтобы достичь еще меньше себя.
Копенгагенское интервью продлилось два дня. С помощью предметов первой необходимости я держался молодцом. Страх, что меня найдут, что узнают, что котенок действительно умер, окончательно и бесповоротно, и что я подлежу, кричал во мне как Бэконовские папы в своем куске льда. Мысль о том, что впервые в истории человечества меня приняли в счет, задавали вопросы, повесили мое пальто в ничьей прихожей и оно своими пустыми рукавами свидетельствовало об опасном и невидимом человеческом присутствии, вся ваша предыстория и прецеденты, не говоря о приобретенных чертах, абсолютное равнодушие ко мне Пиночета и его неведение относительно того огромного вреда, который я ему причиняю, смехотворная ничтожность моих воплей, заурядность Анни, которая ходила туда-сюда с чашками кофе так, как будто была возможность спокойствия и мира, несмотря на угрозы, чудовищность которых не поддается формулировке, в силу всех этих причин Ажар бежал искать трещину в реальности, в которую можно было бы забиться, удрать от внутренней инквизиции, пыток водой, тисками с винтом и пустой, темной, глубокой и звучной пустотой, звучащей в искусстве вечно грядущего мира.
Когда я прочел интервью мадам Ивонн Баби на целой странице «Монда», оно было так мало похоже на меня, что я поверил, будто сказал ей правду. Отсутствие меня – как это на меня похоже. Наконец-то я существовал, как любой другой человек. Это так меня напугало, что у меня тут же началось ухудшение, и, когда госпожа Галлимар увидела меня в таком состоянии, с пучком суицидных попыток в руке, она сильно испугалась. Выражаю ей благодарность за доброту.
***
П ридется вернуться назад. Раз уж мы говорим начистоту, делаю это против воли. Я не решился написать эти строки на положенном им месте, в предыдущей главе, потому что тогда я еще химически не созрел. Поэтому придется сделать отдельную главу и воздать по заслугам моему новому лекарству, название которого доктор Христиансен запретил мне вам называть из-за медицинской этики.
И я все скажу, потому что сейчас у меня нет угрызений совести, все смягчено. Вдруг найдется читатель, уж я его не пощажу. Себя я тоже щадить не собираюсь, потому что в этом отношении я самоучка, я изучил себя сам, без помощи Тонтон-Макута, и не могу больше от себя скрывать то, что я про себя знаю.
То, что я указал вам из своего генеалогического дерева, я знаю от матери. Она мне не врала, но очень Меня любила, а врать из любви – одна из старейших истин народного органа.
Не знаю, почему она выстрелила в себя из револьвера. Но пуля продолжает расти во мне.
Вынужден сказать здесь, что свидетельства о рождении Тонтон-Макута и моей матери, как назло, обнаружить невозможно. Они их оставили в России, в колыбели всех неприятностей, и как я ни старался их достать, не смог. Все смела великая чистка – большевистская революция. Мне никогда не узнать, были ли они братом и сестрой, был ли инцест. Наверно, это просто внутренний слух: у психики и подсознания всегда были злые языки. Клевещите, клевещите, что-нибудь да останется, и этим чем-нибудь, наверно, буду я. Я чувствую себя продуктом невыносимо братской близости по крови, и моя кровь тащит этот продукт от одного побоища к другому, он умирает под пытками, его пытают, и он пытает, он террорист, и ему объявлен террор, он раздавлен, и он давитель, я перепиливаю себя пополам, я шизофреник, одновременно уничтожающий и уничтожаемый, Плющ и Пиночет, и тогда меня охватывают мрачные гуманитарные, острые мессианические и реформаторские позывы, с применением психиатров и химических смирительных рубашек, меня терзает параноидальная вера, что все мужчины мне братья и все женщины мне сестры, отчего у меня нередко пропадает эрекция. Мне даже пришлось потребовать от Алиет представить выданное мэрией Кагора успокоительное свидетельство о рождении: отец тот-то, мать та-то, потому что Тонтон-Макут вполне способен зачать и ее тоже, как при нашем рождении, для того чтобы таким образом сделать привычным, путем повторения от отца к сыну, свое собственное преступление по отношению к нам. А может, он хотел генетически вывести путем умышленнейшей селекции особь, настолько чувствующую вину, настолько уязвимую, настолько восприимчивую, что в результате семья произведет на свет еще какую-нибудь литературную особь с хорошеньким кризисом мистицизма. Итак, у меня нет ровно никаких доказательств, и уж точно не мне предъявлять Богу или любой другой безответственной инстанции, похваляющейся своим воображаемым несуществованием для того, чтобы впутать нас в тщетные поиски отца, – еще один счет за нанесение умышленного ущерба, единственным результатом которого на сегодня является растущее число адвокатов, поочередно отказывающихся вести мое дело, потому что якобы параноики всегда обращаются к адвокатам, а не к врачам. Если я параноик, то уж точно мир населен людьми, у которых паранойи не хватает, так что преследований избегают только преследования.
Каждый день я опускал в почтовый ящик больницы анонимное письмо, без адреса и адресата, хотя последний и не существовал и поэтому привык к подобным обвинениям. Кстати, я узнал от медсестер, что не я один в больнице мучился болезненной зависимостью. На втором этаже жил всемирно известный писатель, который пытался создать Бога из произведений искусства. Его лечили уже три месяца, и я иногда встречал его в коридоре вместе с раввином Шмулевичем, – мама часто рассказывала мне о нем, потому что он был нашей родней по истребленной части и в свое время его мудрость была легендарной. Его зарубили саблей во время бердичевского погрома 1883 года, и в клинику доктора Христиансена он пришел только из страха. Это легко объяснимо и хорошо известно тем, кого пускали в расход без счета: от испытанного в прошлом ужаса всегда остаются неподконтрольные элементы и дремлют где-то внутри. Поэтому, как я сказал, когда я встречал его в коридоре, я делал вид, что не вижу его, из уважения к нейролептикам, но однажды он вошел в мою комнату и, пользуясь тем, что в детстве мать рассказывала мне на идиш одно старинное стихотворение, сказал мне с улыбкой:
– Спи, малютка, спи малыш. Где-то далеко есть совсем другие песни, и каждая из них еще, может быть, породит новые счастливые миры.
Но я вышел из детского возраста, и у меня не было извинений. И мне, конечно, известно, что существуют великолепные крики, без устали исторгаемые в музеях и в библиотеках, но эти шедевры ведь тоже письма неизвестному адресату. Я не буйный и не пойду поджигать их или резать ножом во имя настоящей жизни. И я ответил раввину так на так:
– Я не нуждаюсь в ваших утешениях и обнадеживательских уловках. Факт в том, что человечество – единственный упавший плод, никогда не знавший дерева. Единственное возможное решение – принять его таким, какое оно есть, – упавшим, выброшенным, ущербным, стараясь, чтобы это не было очень заметно. Именно эта священная обязанность – бороться с излишками ясновидения – и возложена на психиатров. Вот почему я здесь. А здесь, господин раввин, – это карикатура на там. Принять это нелегко. Но я смогу.
Он теребил свою бородку, размышляя над анонимностью.
– Можно вообразить себе стихотворения в форме небесного тела, где живут счастливые семьи, – заявил он мне.
– Действительно, есть разные сильно гадостные надежды, – возразил я, – и я готов признать, что без кусочка сахара не прожить. Однако» господин раввин, если суммировать все молитвы, направленные куда положено с тех пор, как раздался первый крик, становится соблазнительно допустить вместе с Мао, что у восьмисот миллионов китайцев больше шансов добиться успеха. Правда в том, что чистого золота в природе нет и подделка всегда остается подделкой.
Он взглянул на меня грустно и исчез, не с силах бороться со ста пятьюдесятью каплями галоперидола.
Мне также позвонили из издательства: госпожа Симон Галлимар интересовалась, как я собираюсь озаглавить свою новую книгу. Я ей сказал, что заглавие «Псевдо», она долго молчала, и я боялся, не затронул ли я ее религиозные чувства.
Иногда все же бывали минуты, когда фальшь становилась невыносимой и я искал нам оправдания. Я говорил себе, что, возможно, мы находимся в том бесформенном состоянии – уродливом, незавершенном, заброшенном, – в котором Фауст пробыл все то бесконечное для него время, пока Гёте его писал. На этот счет существуют различные свидетельства, в частности письмо молодого Гейне, посетившего Фауста, когда у того было только полголовы, одно яйцо, а рук не было вовсе. Обычно забывают, что Гёте трудился более пятнадцати лет, пока не закончил свою книгу. Таким образом, возможно, речь идет об авторе, на самом деле существующем, но неторопливом или понятия не имеющем о времени. Надо выделить долю священного огня и вдохновения у творческого работника, даже если пока он только тысячелетиями напролет кидает в корзину черновики. Иногда я для смеха чертил у себя на животе подпись Тонтон-Макута, о котором в то время еще не говорили, что он мой автор. Еще никто не подозревал о наших наследственных связях.
Я чувствовал себя лучше, суицидные мысли исчезли, я больше не хотел уничтожить себя, оставив записку: «Это не розыгрыш». Я яснее видел долю универсальности и в царящем вокруг меня равнодушии, и в моем конфликте не-сына с не-отцом.
Были еще моменты, когда отсутствие становилось невыносимым и я снова начинал борьбу. Я смотрел на высокое дерево в саду и спрашивал: кто это? – как в детстве. Я отлично знал, что на их жаргоне это называется регресивным поведением, или движением вспять, но если пятиться, может быть, встретишь кого-нибудь на пути.
Стены клиники были звукоизолированы из-за боев под Бейрутом, но я слышал, как вокруг меня сновали дм миллиарда подделок присутствия, занятых налаживанием циркуляции фальшака. И что еще хуже, по ночам шайки слов сбивались в стаи и мерялись подделывательными силами. И даже молчать надо было крайне осторожно, потому что эта сила проникала внутрь, и в попытке ее избежать поэты морили себя молчанием. Бывает, сорвется какое-нибудь слово, выбежит на дорогу с пустой канистрой машинного смысла, но нейролептики тут же забивают дыру. Кто-то шептал мне, что я трус и что единственный способ обороны – вооруженный, но я не способен на выбор жертв. Доктор Христиансен одолжил нам два стетоскопа, Алиет ложилась рядом, и таким образом мы порой говорили до рассвета.
Доктор Христиансен оказался подонком. Наступила его очередь быть гадом. Не стоит думать, в Дании тоже есть свои гады. Каждый год датчане избирают людей, которые по-братски берут на себя роль очередных гадов. Датчане очень совестливы и солидарны с остальным человечеством и не хотят рвать эти связи.
Таким образом, доктор Христиансен оказался в свою очередь гадом, когда отказался оставить меня в своей клинике в октябре 1975 года. Он знал, что третья книга почти написана, и сказал, что я уже получил все, что мог, от болезни и пребывания в Копенгагене. Он решил, что я взял себя в руки и умело использую, и объявил, что я нормален и здоров.
Я сказал ему, чтобы его растрогать, что возвращаюсь в Кагор ухаживать за старшим братом и за отсталыми детьми. Но он отказался мне помочь.
– Я знаю вашу систему защиты, Ажар. Ваш брат – это вы в детстве. Вы другой – совершенно нормальный зрелый человек. Ребенок «с причудами», которому всегда двенадцать лет, сколько бы ему ни было на самом деле, – тоже живет у вас. Вы прячете его изо всех сил, выдаже отрастили себе огромные усы, чтобы лучше скрыться. Согласен, положение нелегкое, но плодотворное. Потребность в мифологизации – всегда признак ребенка, не желающего расти. Продолжайте писать, и вы, может быть, получите литературную премию.
И он выдворил меня, потому что выполнял общественную миссию.
Я боялся ехать в Париж из-за пешеходных переходов. Натура водителя такова, что на зебрах больше всего шансов быть задавленным. Место узкое, четко отмеченное, парень за рулем может точно прицелиться.
Плюс зеленый свет, еще один шулер, усыпляет бдительность: переходи! – а ты и попался. Я всегда перехожу на красный.
Я все-таки сделал остановку в Париже, чтобы увидеться с Тонтон-Макутом. Сказать мне ему было нечего. Значит, могли нормально побеседовать. На нем был синий халат со слонами – реклама одной из его книг…
Он протянул мне руку:
– Как дела?
– Тип-топ.
– Закончил?
– Да. И у меня в голове другая книга.
– Вот как?
Я ждал. Ему было наплевать – но тактично.
–Хочешь, скажу сюжет?
– Лучше прочту.
– Мне нужно, чтоб ты дал разрешение на публикацию.
– Что?
У него на лбу вздуваются вены, его распирает внутренняя жизнь.
– Как отец, да? Когда это я пытался на тебя влиять?
– Никогда, ни в кои веки. Ничего подобного ты себе не позволял. Речь не о том. В этой книге я рассказываю о тебе.
Он засмеялся:
– Отличный сюжет.
– Я рассказываю все.
– Всего в литературе не существует. Всегда есть только отдельные фрагменты. Идея сказать все в одной книге – идея дилетанта. Нехватка опыта.
– Я рассказываю, что ты спал с моей матерью и отказался отвечать за это передо мной.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16
Теперь в депрессиях есть доза лития. Потому что есть счастливчики, которые впадают в депрессию и знают об этом. У меня же все обыденно и привычно.
Я стал удавом и потом еще одной книгой, чтобы меньше ощущать принадлежность. Но я взял себя в руки, вывел себя на правильный путь и получил авторские права. Во мне боролись двое: тот, кем я не был, и тот, кем я быть не хотел. Но моя вина продолжали видеться мне совершенно отчетливо, и все вокруг было обыденно и привычно. Я принялся ежедневно изобретать персонажей, которыми я не являлся, чтобы достичь еще меньше себя.
Копенгагенское интервью продлилось два дня. С помощью предметов первой необходимости я держался молодцом. Страх, что меня найдут, что узнают, что котенок действительно умер, окончательно и бесповоротно, и что я подлежу, кричал во мне как Бэконовские папы в своем куске льда. Мысль о том, что впервые в истории человечества меня приняли в счет, задавали вопросы, повесили мое пальто в ничьей прихожей и оно своими пустыми рукавами свидетельствовало об опасном и невидимом человеческом присутствии, вся ваша предыстория и прецеденты, не говоря о приобретенных чертах, абсолютное равнодушие ко мне Пиночета и его неведение относительно того огромного вреда, который я ему причиняю, смехотворная ничтожность моих воплей, заурядность Анни, которая ходила туда-сюда с чашками кофе так, как будто была возможность спокойствия и мира, несмотря на угрозы, чудовищность которых не поддается формулировке, в силу всех этих причин Ажар бежал искать трещину в реальности, в которую можно было бы забиться, удрать от внутренней инквизиции, пыток водой, тисками с винтом и пустой, темной, глубокой и звучной пустотой, звучащей в искусстве вечно грядущего мира.
Когда я прочел интервью мадам Ивонн Баби на целой странице «Монда», оно было так мало похоже на меня, что я поверил, будто сказал ей правду. Отсутствие меня – как это на меня похоже. Наконец-то я существовал, как любой другой человек. Это так меня напугало, что у меня тут же началось ухудшение, и, когда госпожа Галлимар увидела меня в таком состоянии, с пучком суицидных попыток в руке, она сильно испугалась. Выражаю ей благодарность за доброту.
***
П ридется вернуться назад. Раз уж мы говорим начистоту, делаю это против воли. Я не решился написать эти строки на положенном им месте, в предыдущей главе, потому что тогда я еще химически не созрел. Поэтому придется сделать отдельную главу и воздать по заслугам моему новому лекарству, название которого доктор Христиансен запретил мне вам называть из-за медицинской этики.
И я все скажу, потому что сейчас у меня нет угрызений совести, все смягчено. Вдруг найдется читатель, уж я его не пощажу. Себя я тоже щадить не собираюсь, потому что в этом отношении я самоучка, я изучил себя сам, без помощи Тонтон-Макута, и не могу больше от себя скрывать то, что я про себя знаю.
То, что я указал вам из своего генеалогического дерева, я знаю от матери. Она мне не врала, но очень Меня любила, а врать из любви – одна из старейших истин народного органа.
Не знаю, почему она выстрелила в себя из револьвера. Но пуля продолжает расти во мне.
Вынужден сказать здесь, что свидетельства о рождении Тонтон-Макута и моей матери, как назло, обнаружить невозможно. Они их оставили в России, в колыбели всех неприятностей, и как я ни старался их достать, не смог. Все смела великая чистка – большевистская революция. Мне никогда не узнать, были ли они братом и сестрой, был ли инцест. Наверно, это просто внутренний слух: у психики и подсознания всегда были злые языки. Клевещите, клевещите, что-нибудь да останется, и этим чем-нибудь, наверно, буду я. Я чувствую себя продуктом невыносимо братской близости по крови, и моя кровь тащит этот продукт от одного побоища к другому, он умирает под пытками, его пытают, и он пытает, он террорист, и ему объявлен террор, он раздавлен, и он давитель, я перепиливаю себя пополам, я шизофреник, одновременно уничтожающий и уничтожаемый, Плющ и Пиночет, и тогда меня охватывают мрачные гуманитарные, острые мессианические и реформаторские позывы, с применением психиатров и химических смирительных рубашек, меня терзает параноидальная вера, что все мужчины мне братья и все женщины мне сестры, отчего у меня нередко пропадает эрекция. Мне даже пришлось потребовать от Алиет представить выданное мэрией Кагора успокоительное свидетельство о рождении: отец тот-то, мать та-то, потому что Тонтон-Макут вполне способен зачать и ее тоже, как при нашем рождении, для того чтобы таким образом сделать привычным, путем повторения от отца к сыну, свое собственное преступление по отношению к нам. А может, он хотел генетически вывести путем умышленнейшей селекции особь, настолько чувствующую вину, настолько уязвимую, настолько восприимчивую, что в результате семья произведет на свет еще какую-нибудь литературную особь с хорошеньким кризисом мистицизма. Итак, у меня нет ровно никаких доказательств, и уж точно не мне предъявлять Богу или любой другой безответственной инстанции, похваляющейся своим воображаемым несуществованием для того, чтобы впутать нас в тщетные поиски отца, – еще один счет за нанесение умышленного ущерба, единственным результатом которого на сегодня является растущее число адвокатов, поочередно отказывающихся вести мое дело, потому что якобы параноики всегда обращаются к адвокатам, а не к врачам. Если я параноик, то уж точно мир населен людьми, у которых паранойи не хватает, так что преследований избегают только преследования.
Каждый день я опускал в почтовый ящик больницы анонимное письмо, без адреса и адресата, хотя последний и не существовал и поэтому привык к подобным обвинениям. Кстати, я узнал от медсестер, что не я один в больнице мучился болезненной зависимостью. На втором этаже жил всемирно известный писатель, который пытался создать Бога из произведений искусства. Его лечили уже три месяца, и я иногда встречал его в коридоре вместе с раввином Шмулевичем, – мама часто рассказывала мне о нем, потому что он был нашей родней по истребленной части и в свое время его мудрость была легендарной. Его зарубили саблей во время бердичевского погрома 1883 года, и в клинику доктора Христиансена он пришел только из страха. Это легко объяснимо и хорошо известно тем, кого пускали в расход без счета: от испытанного в прошлом ужаса всегда остаются неподконтрольные элементы и дремлют где-то внутри. Поэтому, как я сказал, когда я встречал его в коридоре, я делал вид, что не вижу его, из уважения к нейролептикам, но однажды он вошел в мою комнату и, пользуясь тем, что в детстве мать рассказывала мне на идиш одно старинное стихотворение, сказал мне с улыбкой:
– Спи, малютка, спи малыш. Где-то далеко есть совсем другие песни, и каждая из них еще, может быть, породит новые счастливые миры.
Но я вышел из детского возраста, и у меня не было извинений. И мне, конечно, известно, что существуют великолепные крики, без устали исторгаемые в музеях и в библиотеках, но эти шедевры ведь тоже письма неизвестному адресату. Я не буйный и не пойду поджигать их или резать ножом во имя настоящей жизни. И я ответил раввину так на так:
– Я не нуждаюсь в ваших утешениях и обнадеживательских уловках. Факт в том, что человечество – единственный упавший плод, никогда не знавший дерева. Единственное возможное решение – принять его таким, какое оно есть, – упавшим, выброшенным, ущербным, стараясь, чтобы это не было очень заметно. Именно эта священная обязанность – бороться с излишками ясновидения – и возложена на психиатров. Вот почему я здесь. А здесь, господин раввин, – это карикатура на там. Принять это нелегко. Но я смогу.
Он теребил свою бородку, размышляя над анонимностью.
– Можно вообразить себе стихотворения в форме небесного тела, где живут счастливые семьи, – заявил он мне.
– Действительно, есть разные сильно гадостные надежды, – возразил я, – и я готов признать, что без кусочка сахара не прожить. Однако» господин раввин, если суммировать все молитвы, направленные куда положено с тех пор, как раздался первый крик, становится соблазнительно допустить вместе с Мао, что у восьмисот миллионов китайцев больше шансов добиться успеха. Правда в том, что чистого золота в природе нет и подделка всегда остается подделкой.
Он взглянул на меня грустно и исчез, не с силах бороться со ста пятьюдесятью каплями галоперидола.
Мне также позвонили из издательства: госпожа Симон Галлимар интересовалась, как я собираюсь озаглавить свою новую книгу. Я ей сказал, что заглавие «Псевдо», она долго молчала, и я боялся, не затронул ли я ее религиозные чувства.
Иногда все же бывали минуты, когда фальшь становилась невыносимой и я искал нам оправдания. Я говорил себе, что, возможно, мы находимся в том бесформенном состоянии – уродливом, незавершенном, заброшенном, – в котором Фауст пробыл все то бесконечное для него время, пока Гёте его писал. На этот счет существуют различные свидетельства, в частности письмо молодого Гейне, посетившего Фауста, когда у того было только полголовы, одно яйцо, а рук не было вовсе. Обычно забывают, что Гёте трудился более пятнадцати лет, пока не закончил свою книгу. Таким образом, возможно, речь идет об авторе, на самом деле существующем, но неторопливом или понятия не имеющем о времени. Надо выделить долю священного огня и вдохновения у творческого работника, даже если пока он только тысячелетиями напролет кидает в корзину черновики. Иногда я для смеха чертил у себя на животе подпись Тонтон-Макута, о котором в то время еще не говорили, что он мой автор. Еще никто не подозревал о наших наследственных связях.
Я чувствовал себя лучше, суицидные мысли исчезли, я больше не хотел уничтожить себя, оставив записку: «Это не розыгрыш». Я яснее видел долю универсальности и в царящем вокруг меня равнодушии, и в моем конфликте не-сына с не-отцом.
Были еще моменты, когда отсутствие становилось невыносимым и я снова начинал борьбу. Я смотрел на высокое дерево в саду и спрашивал: кто это? – как в детстве. Я отлично знал, что на их жаргоне это называется регресивным поведением, или движением вспять, но если пятиться, может быть, встретишь кого-нибудь на пути.
Стены клиники были звукоизолированы из-за боев под Бейрутом, но я слышал, как вокруг меня сновали дм миллиарда подделок присутствия, занятых налаживанием циркуляции фальшака. И что еще хуже, по ночам шайки слов сбивались в стаи и мерялись подделывательными силами. И даже молчать надо было крайне осторожно, потому что эта сила проникала внутрь, и в попытке ее избежать поэты морили себя молчанием. Бывает, сорвется какое-нибудь слово, выбежит на дорогу с пустой канистрой машинного смысла, но нейролептики тут же забивают дыру. Кто-то шептал мне, что я трус и что единственный способ обороны – вооруженный, но я не способен на выбор жертв. Доктор Христиансен одолжил нам два стетоскопа, Алиет ложилась рядом, и таким образом мы порой говорили до рассвета.
Доктор Христиансен оказался подонком. Наступила его очередь быть гадом. Не стоит думать, в Дании тоже есть свои гады. Каждый год датчане избирают людей, которые по-братски берут на себя роль очередных гадов. Датчане очень совестливы и солидарны с остальным человечеством и не хотят рвать эти связи.
Таким образом, доктор Христиансен оказался в свою очередь гадом, когда отказался оставить меня в своей клинике в октябре 1975 года. Он знал, что третья книга почти написана, и сказал, что я уже получил все, что мог, от болезни и пребывания в Копенгагене. Он решил, что я взял себя в руки и умело использую, и объявил, что я нормален и здоров.
Я сказал ему, чтобы его растрогать, что возвращаюсь в Кагор ухаживать за старшим братом и за отсталыми детьми. Но он отказался мне помочь.
– Я знаю вашу систему защиты, Ажар. Ваш брат – это вы в детстве. Вы другой – совершенно нормальный зрелый человек. Ребенок «с причудами», которому всегда двенадцать лет, сколько бы ему ни было на самом деле, – тоже живет у вас. Вы прячете его изо всех сил, выдаже отрастили себе огромные усы, чтобы лучше скрыться. Согласен, положение нелегкое, но плодотворное. Потребность в мифологизации – всегда признак ребенка, не желающего расти. Продолжайте писать, и вы, может быть, получите литературную премию.
И он выдворил меня, потому что выполнял общественную миссию.
Я боялся ехать в Париж из-за пешеходных переходов. Натура водителя такова, что на зебрах больше всего шансов быть задавленным. Место узкое, четко отмеченное, парень за рулем может точно прицелиться.
Плюс зеленый свет, еще один шулер, усыпляет бдительность: переходи! – а ты и попался. Я всегда перехожу на красный.
Я все-таки сделал остановку в Париже, чтобы увидеться с Тонтон-Макутом. Сказать мне ему было нечего. Значит, могли нормально побеседовать. На нем был синий халат со слонами – реклама одной из его книг…
Он протянул мне руку:
– Как дела?
– Тип-топ.
– Закончил?
– Да. И у меня в голове другая книга.
– Вот как?
Я ждал. Ему было наплевать – но тактично.
–Хочешь, скажу сюжет?
– Лучше прочту.
– Мне нужно, чтоб ты дал разрешение на публикацию.
– Что?
У него на лбу вздуваются вены, его распирает внутренняя жизнь.
– Как отец, да? Когда это я пытался на тебя влиять?
– Никогда, ни в кои веки. Ничего подобного ты себе не позволял. Речь не о том. В этой книге я рассказываю о тебе.
Он засмеялся:
– Отличный сюжет.
– Я рассказываю все.
– Всего в литературе не существует. Всегда есть только отдельные фрагменты. Идея сказать все в одной книге – идея дилетанта. Нехватка опыта.
– Я рассказываю, что ты спал с моей матерью и отказался отвечать за это передо мной.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16