https://wodolei.ru/catalog/unitazy/deshevie/
У этого Гафнера была красивая любовница, которую он очень ценил и о которой любил отзываться восторженно. Кончилось тем, что он меня заставил влюбиться в нее в свою очередь. Гафнер это заметил и, ни слова не говоря, сыграл со мной самую замечательную дружескую шутку. Однажды вечером он пригласил меня поужинать втроем с его возлюбленной. Когда мы оба – я и она – были достаточно под хмельком, он удалился в свою курильню и стал играть на пианино. Он был страстный любитель музыки, и я знал, что, начав играть, он уже не покинет своего табурета. Он играл, и его музыка была такой томной, что мы не дослушали до конца. Приключение завершилось на мягком турецком диване – и я думаю, что этот диван находился там не случайно.
– Я тоже так думаю, – сказал Торраль, – но твой Гафнер был слишком напичкан элегантностью и идеализмом. Если б он был поистине цивилизованный человек, он должен был бы сказать тебе прямо: «ты ее хочешь, – возьми ее». Когда я работал на Сассенажском виадуке, в Дофине, у меня было два товарища, о которых я сожалею еще теперь: оба они погибли при Анжьенской катастрофе. На нас троих, молодых, здоровых, но с пустыми карманами, приходилась только одна женщина, одна-единственная. Мы выписали ее из Гренобля в складчину. Она была не очень-то умная, но мы ее дрессировали. Каждую ночь поочередно один из нас спал с нею. Вечера мы проводили все вместе у камина. Там ведь холоднее, чем здесь. Мы занимались механикой и анализом, а девчонка слушала, не смея открыть рта. В полночь, чтобы ее вознаградить, последний любовник открывал сентиментальный роман и начинал читать. Это длилось недолго: чувствительные слова действовали на малютку, как шпанская муха: не успевали перевернуть двух страниц, как она уже была в объятиях своего очередного любовника. Несмотря на это, прошу вас верить, что мы дочитывали главу, как ни в чем не бывало. Черт возьми! Я не думаю, чтоб было совестно производить на свет детей, и не понимаю, почему прячутся, когда пробуют их сделать, – или почему притворяются?
Лизерон приподнялась, чтобы посмотреть на Торраля.
– Вы гадкий, – сказала она и повернулась к Раймонду, – правда, мой друг?
– Правда, – сказал Мевиль низким и тусклым голосом, голосом человека, который отвечает, не слыша. Он сидел, все еще откинувшись назад, его лица в тени не было видно. Фьерс прищурил глаза, чтобы рассмотреть его, но услышав спокойное, ровное дыхание, перестал беспокоиться.
– Шолон! – крикнул Торраль кучеру.
Они покинули аллею прогулок. Лошади бежали. Дорога шла под навесом деревьев, между непроницаемыми изгородями. Кругом была тишина, безлюдие и сумрак. Они долго ехали по спящему предместью и, наконец, очутились на огромной равнине.
Они перестали говорить с тех пор, как оказались одни на дороге, подавленные темнотою ночи в лесу. Равнина, менее темная, слабо светилась под звездами. Она была голой: ни одного дерева, ни куста. Но все-таки не хотелось говорить на этой равнине – равнине могил. Насколько хватал глаз, во все стороны горизонта земля вздымалась рядами бугорков, одинаковых и очень близких друг к другу: горсточки праха, под которыми спит другой прах, – бесконечно древние, безымянные, забытые всеми. Ни надгробных камней, ни эпитафий. Из края в край только битый кирпич, вспаханная земля, серый булыжник. И всюду простираются в бесконечность могилы, неисчислимые: азиатские мертвецы – вечные обладатели своих последних жилищ. Их не тревожит никто, даже спустя столетия, и древние кости никогда не уступают места костям новым: все они почиют мирно рядом, бок о бок.
На полдороге кучер остановил лошадей, чтобы зажечь погасший фонарь. Почти целый час путники хранили молчание, равнина мертвых давила их, как саван. Торраль вышел из своего оцепенения и наклонился, осматриваясь кругом. В ста шагах что-то серое вздымалось под черным небом – бесформенная постройка, одинокая могила среди могил: надгробный памятник епископа Адрана. Торраль назвал его громким голосом, чтобы нарушить звуком человеческой речи гнетущее безмолвие. Но ему никто не ответил, и кучер погнал опять лошадей. Они ехали еще долго, и Фьерс, в дремоте, грезил, что они блуждают в лабиринте Гадеса и что никогда, никогда уже им не вернуться в царство живых…
Но они возвратились туда, сразу, как поезд, который вырывается из туннеля. Шолон внезапно возник из мрака и появился перед глазами. Без перехода они очутились посреди города – китайского города, блещущего огнями и суетливого. Со своими лавками, в которых кипит торговля, со своими бамбуковыми фонарями, круглыми как тыквы, со своими фасадами в кружевах из золоченого дерева, со своими голубыми домами, которые пахнут опиумом и гнилью, со своими открытыми и освещенными ларьками, где продают всевозможную снедь, даже название которой мы не знаем. Улицы были полны мужчин, женщин и детей, смеющихся и кричащих. Мужчины носили длинные косы, женщины – шиньоны, блестящие и украшенные мелкими зелеными бусами, потому что это были китайцы, а не аннамиты. В Шолоне аннамитов нет: вот почему это предместье Сайгона – город не коричневый, деликатный и меланхолический, а желтый, многолюдный и отличающийся простонародным характером, как южные города Куанг-Тонга и Куанг-Си.
Кучер щелкал бичом, чтобы очистить дорогу в толпе, и лошади топтались на месте. Торраль начал насвистывать песенку, Фьерс оттолкнул палкой ребенка, который вертелся под колесами. Ко всем вернулись веселье и хорошее настроение, они суеверно вздохнули с облегчением, вырвавшись из мрака и безмолвия. Они болтали и смеялись. Мевиль стряхнул с себя свое оцепенение и целовал губы возлюбленной с ленивыми ужимками, которые она принимала за нежность. Среди тесноты и давки они пробрались к модному кабарэ. Там они поужинали, заставляя себя быть очень веселыми.
Торраль объявил, что уже скоро утро и что верх глупости находиться в этот час в Шолоне и не быть пьяным – пьяным от алкоголя, опиума или чего-нибудь другого. Фьерс немедленно выбрал ликеры, сделал из них смесь и принялся пить, заметив, что это место не годилось для опьянения опиумом, которое требует сосредоточенности целомудренной и располагающей к философии курильни – еще менее для опьянения эфиром, который любит альковы, сомкнувшиеся уста и простыни постели, натянутые через головы. Он пил равнодушно, залпом, предварительно проверив цвет смеси в стакане, поднятом в уровень с лампой. Потом он ставил его пустым на место и озирал флаконы, как художник свою палитру, склонив голову набок и нахмурив брови.
Торраль, который порицал излишества всякого рода, пожал плечами и потребовал сухого шампанского, – прекрасная вещь для скорого опьянения и такого же скорого протрезвления после него. Мевиль сказал всего два слова тихим голосом бою-распорядителю, и тот приготовил для Элен питье, холодное, сладкое и предательское, которое она, ничего не подозревая, выпила, как воду, а для самого Мевиля – большой стакан грязной бурой смеси, в которой слышался запах перца. Доктор чихнул два раза, опорожняя стакан. Тотчас же выпив, он сделался самого красивого серого цвета, какой только можно себе представить, но зато оживленным и бодрым настолько же, насколько был апатичным во время прогулки, после наслаждения со своей возлюбленной. И он тотчас же начал возню с молодой женщиной, стыдливость которой, как по волшебству, таяла с каждым глотком, выпитым ею.
Все были пьяны, каждый по-своему. Торраль бил посуду, Фьерс жестоко поколотил одного из боев, который, глядя на них, осмелился засмеяться.
Они вскарабкались как попало в экипаж и возвращались в Сайгон, распевая во все горло позади кучера, иронически-невозмутимого на своих козлах. Они возвращались верхней дорогой, благоухающей ароматом магнолий.
VII
В Сайгоне они зачем-то вышли из экипажа и продолжали путь пешком, наудачу, по-прежнему распевая песни.
– Превосходно, – формулировал Торраль, прервав себя на каком-то очень запутанном куплете, – мне это нравится: не знать, где ты находишься. Людям цивилизованным свойственно быть разумным днем и сумасшествовать ночью.
Он затянул новый куплет, который, вероятно, в виде вызова современной психологической литературе грешил чрезмерной ясностью.
В том состоянии, в каком они находились, их прогулка приобрела строго определенную цель, и эта цель вела их прямо в квартал, где жил Торраль. Но они заблудились, что их весьма озадачило, и в конце своего бесконечно длинного пути оказались на улице Катина, уже совсем пустынной. Мевиль первый заметил ошибку.
– Стой! – закричал он. – Мы не туда идем. Впрочем, мне все равно. Я живу в двух шагах и сумею возвратиться. Сейчас мне нужна только постель.
Он обнимал за талию свою подругу, оба шли, сливая вместе свои губы, и спотыкались на каждом шагу.
– Ты пьян, – заявил Торраль. – Нам нельзя расставаться. Идите все за мной.
Он маршировал во главе банды, но вместо того, чтобы спуститься по улице, пошел вверх. Кошка, встревоженная их криками, выскочила в темноте из-под ворот. Элен, перепугавшись, издала пронзительный визг, и Фьерс, который шел за нею, бросил тростью в убегавшее животное. Кошка упала с переломленным позвоночником, и Торраль прикончил ее ударом каблука. Потом, схватив кошку за хвост, он начал вертеть ею, громко вычисляя траекторию вращения. В этот момент они очутились против собора и остановились, совершенно сбитые с толку, не понимая окончательно, где они находятся.
– Дом так называемого Бога? – завопил Торраль вне себя от ярости, как будто от глупой шутки. – Этого еще только недоставало!
Он взмахнул трупом кошки и изо всех сил швырнул им в стену церкви. Потом, вдруг придя в себя, он сообразил направление и повернул в противоположную сторону. Другие последовали за ним без возражений. И ни один не обернулся взглянуть на два темных колокольных шпица позади, в презрительном безмолвии возносившихся к ночному небу.
На этот раз им удалось благополучно достигнуть пристани. Город еще спал, но здесь дверь каждого дома была открыта, как багровая пасть, и отовсюду неслись крики и смех пьяных. Торраль, торжествуя, произнес речь, в которой доказывал, что он – самый лучший гид, гид номер первый, – и что отныне врата обители наслаждений для них открыты, им остается только сказать «Сезам». Фьерс, становившийся все более молчаливым по мере того, как ночной воздух усиливал его опьянение, ответил ему одним коротким словом и потребовал японок. Они вломились в беленький домик, похожий на деревенскую хижину, и шумно заняли места в кругу молоденьких девочек, одетых в платья с цветами, которые смеялись сдержанным смехом, благовоспитанные и учтивые.
Фьерс, знаток японок, выбрал самую миловидную и последовал за нею в ее комнатку, настолько опрятную, что он оставил свои башмаки у входа. Она поблагодарила его за эту вежливость хорошо воспитанного человека, ибо таков японский обычай. Они болтали. Она слушала очень серьезно, стараясь понять его глухой голос и удерживая смех на своих подкрашенных губах.
Фьерс хорошо говорил по-японски, она выражала изумление по этому поводу. Она назвала ему свое имя – Отаке-Сан, «госпожа Бамбук». Он понял – Отаки-Сан, «госпожа Источник» – и эта ошибка заставила ее смеяться до слез. Она сказала ему также, сколько ей лет: тринадцать. Она опасалась, как бы он не нашел ее слишком юной, зная, что в Европе женщины должны достигнуть зрелого возраста для того, чтобы перестать быть «чистыми, как чистейшая Фузи-Сан». Но Фьерс успокоил ее, говоря, что привык в Гонконге к китаянкам десяти лет и что она ему кажется совсем взрослой особой. Тогда она села к нему на колени, и они обменялись кое-какими жестами: жесты, вернее, делал Фьерс, а она старалась ему подражать, как подобает послушной маленькой девочке. Но потом эти жесты сделались таковы, что она возмутилась и протестовала с негодованием; он рассмеялся и дал клятву, что не думает «принимать ее за француженку». Тогда она согласилась разделить с ним удовольствия, не противоестественные, хотя все же несколько извращенные, и даже старалась симулировать не пыл страсти, который был бы неучтивым, но деликатную, чуждую иронии сдержанность.
Когда они оба вернулись в залу, там было смятение. Мевиль, давший волю своей богатой фантазии и еще более опьяневший от стакана мятной водки, который он выпил, непременно хотел соединить в самых невероятных позах бедняжку Лизерон, которая громко рыдала, и нескольких японок, растерянных и возмущенных. Фьерс восстановил мир, хотя сам он начинал ходить не особенно твердо и видел двух Отаке-Сан вместо одной. Наконец они вышли. Торраль, который пренебрегал японками, ожидал у дверей, сидя на краю тротуара. Он поднялся, и они последовали за ним. Благодаря сухому шампанскому, он один был в состоянии найти дорогу.
В конце темной улочки они подошли к хижине из досок, источенных червями, крытой гнилой соломой, мрачной и трагической, как харчевня из мелодрамы. Ее дверь, подпертая двумя шестами, казалось, скрывала убийство. Войдя туда, можно было подумать, что так и было на самом деле, потому что на грязном земляном полу были рассеяны распростертые тела. Но это были только тела пьяных.
Направо и налево открывались собачьи конуры, завешенные рогожами: приюты любви, потому что в этом хлеву любили. Любили пьяных самок, которые валялись на земле и которых сначала нельзя было даже заметить в слишком скудном свете единственной лампы, ежеминутно готовой погаснуть. Но скоро можно было убедиться в том, что это женщины, молодые и старые, последние – немного более отвратительные – но лишь немного. Все они пили рисовую водку, забавляясь с боями – старообразными подростками: отвратительная особенность этого места.
В этот момент там можно было наблюдать еще другой номер, не входивший в программу. На земле, прислонясь спиной к стенке, сидел человек – человек Запада, француз. Он смеялся клокочущим смехом, как кудахтают куры. Он не пил, не курил опиума, около него не было ни женщины, ни подростка. Нет, он только смотрел прямо перед собой мутными глазами.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28
– Я тоже так думаю, – сказал Торраль, – но твой Гафнер был слишком напичкан элегантностью и идеализмом. Если б он был поистине цивилизованный человек, он должен был бы сказать тебе прямо: «ты ее хочешь, – возьми ее». Когда я работал на Сассенажском виадуке, в Дофине, у меня было два товарища, о которых я сожалею еще теперь: оба они погибли при Анжьенской катастрофе. На нас троих, молодых, здоровых, но с пустыми карманами, приходилась только одна женщина, одна-единственная. Мы выписали ее из Гренобля в складчину. Она была не очень-то умная, но мы ее дрессировали. Каждую ночь поочередно один из нас спал с нею. Вечера мы проводили все вместе у камина. Там ведь холоднее, чем здесь. Мы занимались механикой и анализом, а девчонка слушала, не смея открыть рта. В полночь, чтобы ее вознаградить, последний любовник открывал сентиментальный роман и начинал читать. Это длилось недолго: чувствительные слова действовали на малютку, как шпанская муха: не успевали перевернуть двух страниц, как она уже была в объятиях своего очередного любовника. Несмотря на это, прошу вас верить, что мы дочитывали главу, как ни в чем не бывало. Черт возьми! Я не думаю, чтоб было совестно производить на свет детей, и не понимаю, почему прячутся, когда пробуют их сделать, – или почему притворяются?
Лизерон приподнялась, чтобы посмотреть на Торраля.
– Вы гадкий, – сказала она и повернулась к Раймонду, – правда, мой друг?
– Правда, – сказал Мевиль низким и тусклым голосом, голосом человека, который отвечает, не слыша. Он сидел, все еще откинувшись назад, его лица в тени не было видно. Фьерс прищурил глаза, чтобы рассмотреть его, но услышав спокойное, ровное дыхание, перестал беспокоиться.
– Шолон! – крикнул Торраль кучеру.
Они покинули аллею прогулок. Лошади бежали. Дорога шла под навесом деревьев, между непроницаемыми изгородями. Кругом была тишина, безлюдие и сумрак. Они долго ехали по спящему предместью и, наконец, очутились на огромной равнине.
Они перестали говорить с тех пор, как оказались одни на дороге, подавленные темнотою ночи в лесу. Равнина, менее темная, слабо светилась под звездами. Она была голой: ни одного дерева, ни куста. Но все-таки не хотелось говорить на этой равнине – равнине могил. Насколько хватал глаз, во все стороны горизонта земля вздымалась рядами бугорков, одинаковых и очень близких друг к другу: горсточки праха, под которыми спит другой прах, – бесконечно древние, безымянные, забытые всеми. Ни надгробных камней, ни эпитафий. Из края в край только битый кирпич, вспаханная земля, серый булыжник. И всюду простираются в бесконечность могилы, неисчислимые: азиатские мертвецы – вечные обладатели своих последних жилищ. Их не тревожит никто, даже спустя столетия, и древние кости никогда не уступают места костям новым: все они почиют мирно рядом, бок о бок.
На полдороге кучер остановил лошадей, чтобы зажечь погасший фонарь. Почти целый час путники хранили молчание, равнина мертвых давила их, как саван. Торраль вышел из своего оцепенения и наклонился, осматриваясь кругом. В ста шагах что-то серое вздымалось под черным небом – бесформенная постройка, одинокая могила среди могил: надгробный памятник епископа Адрана. Торраль назвал его громким голосом, чтобы нарушить звуком человеческой речи гнетущее безмолвие. Но ему никто не ответил, и кучер погнал опять лошадей. Они ехали еще долго, и Фьерс, в дремоте, грезил, что они блуждают в лабиринте Гадеса и что никогда, никогда уже им не вернуться в царство живых…
Но они возвратились туда, сразу, как поезд, который вырывается из туннеля. Шолон внезапно возник из мрака и появился перед глазами. Без перехода они очутились посреди города – китайского города, блещущего огнями и суетливого. Со своими лавками, в которых кипит торговля, со своими бамбуковыми фонарями, круглыми как тыквы, со своими фасадами в кружевах из золоченого дерева, со своими голубыми домами, которые пахнут опиумом и гнилью, со своими открытыми и освещенными ларьками, где продают всевозможную снедь, даже название которой мы не знаем. Улицы были полны мужчин, женщин и детей, смеющихся и кричащих. Мужчины носили длинные косы, женщины – шиньоны, блестящие и украшенные мелкими зелеными бусами, потому что это были китайцы, а не аннамиты. В Шолоне аннамитов нет: вот почему это предместье Сайгона – город не коричневый, деликатный и меланхолический, а желтый, многолюдный и отличающийся простонародным характером, как южные города Куанг-Тонга и Куанг-Си.
Кучер щелкал бичом, чтобы очистить дорогу в толпе, и лошади топтались на месте. Торраль начал насвистывать песенку, Фьерс оттолкнул палкой ребенка, который вертелся под колесами. Ко всем вернулись веселье и хорошее настроение, они суеверно вздохнули с облегчением, вырвавшись из мрака и безмолвия. Они болтали и смеялись. Мевиль стряхнул с себя свое оцепенение и целовал губы возлюбленной с ленивыми ужимками, которые она принимала за нежность. Среди тесноты и давки они пробрались к модному кабарэ. Там они поужинали, заставляя себя быть очень веселыми.
Торраль объявил, что уже скоро утро и что верх глупости находиться в этот час в Шолоне и не быть пьяным – пьяным от алкоголя, опиума или чего-нибудь другого. Фьерс немедленно выбрал ликеры, сделал из них смесь и принялся пить, заметив, что это место не годилось для опьянения опиумом, которое требует сосредоточенности целомудренной и располагающей к философии курильни – еще менее для опьянения эфиром, который любит альковы, сомкнувшиеся уста и простыни постели, натянутые через головы. Он пил равнодушно, залпом, предварительно проверив цвет смеси в стакане, поднятом в уровень с лампой. Потом он ставил его пустым на место и озирал флаконы, как художник свою палитру, склонив голову набок и нахмурив брови.
Торраль, который порицал излишества всякого рода, пожал плечами и потребовал сухого шампанского, – прекрасная вещь для скорого опьянения и такого же скорого протрезвления после него. Мевиль сказал всего два слова тихим голосом бою-распорядителю, и тот приготовил для Элен питье, холодное, сладкое и предательское, которое она, ничего не подозревая, выпила, как воду, а для самого Мевиля – большой стакан грязной бурой смеси, в которой слышался запах перца. Доктор чихнул два раза, опорожняя стакан. Тотчас же выпив, он сделался самого красивого серого цвета, какой только можно себе представить, но зато оживленным и бодрым настолько же, насколько был апатичным во время прогулки, после наслаждения со своей возлюбленной. И он тотчас же начал возню с молодой женщиной, стыдливость которой, как по волшебству, таяла с каждым глотком, выпитым ею.
Все были пьяны, каждый по-своему. Торраль бил посуду, Фьерс жестоко поколотил одного из боев, который, глядя на них, осмелился засмеяться.
Они вскарабкались как попало в экипаж и возвращались в Сайгон, распевая во все горло позади кучера, иронически-невозмутимого на своих козлах. Они возвращались верхней дорогой, благоухающей ароматом магнолий.
VII
В Сайгоне они зачем-то вышли из экипажа и продолжали путь пешком, наудачу, по-прежнему распевая песни.
– Превосходно, – формулировал Торраль, прервав себя на каком-то очень запутанном куплете, – мне это нравится: не знать, где ты находишься. Людям цивилизованным свойственно быть разумным днем и сумасшествовать ночью.
Он затянул новый куплет, который, вероятно, в виде вызова современной психологической литературе грешил чрезмерной ясностью.
В том состоянии, в каком они находились, их прогулка приобрела строго определенную цель, и эта цель вела их прямо в квартал, где жил Торраль. Но они заблудились, что их весьма озадачило, и в конце своего бесконечно длинного пути оказались на улице Катина, уже совсем пустынной. Мевиль первый заметил ошибку.
– Стой! – закричал он. – Мы не туда идем. Впрочем, мне все равно. Я живу в двух шагах и сумею возвратиться. Сейчас мне нужна только постель.
Он обнимал за талию свою подругу, оба шли, сливая вместе свои губы, и спотыкались на каждом шагу.
– Ты пьян, – заявил Торраль. – Нам нельзя расставаться. Идите все за мной.
Он маршировал во главе банды, но вместо того, чтобы спуститься по улице, пошел вверх. Кошка, встревоженная их криками, выскочила в темноте из-под ворот. Элен, перепугавшись, издала пронзительный визг, и Фьерс, который шел за нею, бросил тростью в убегавшее животное. Кошка упала с переломленным позвоночником, и Торраль прикончил ее ударом каблука. Потом, схватив кошку за хвост, он начал вертеть ею, громко вычисляя траекторию вращения. В этот момент они очутились против собора и остановились, совершенно сбитые с толку, не понимая окончательно, где они находятся.
– Дом так называемого Бога? – завопил Торраль вне себя от ярости, как будто от глупой шутки. – Этого еще только недоставало!
Он взмахнул трупом кошки и изо всех сил швырнул им в стену церкви. Потом, вдруг придя в себя, он сообразил направление и повернул в противоположную сторону. Другие последовали за ним без возражений. И ни один не обернулся взглянуть на два темных колокольных шпица позади, в презрительном безмолвии возносившихся к ночному небу.
На этот раз им удалось благополучно достигнуть пристани. Город еще спал, но здесь дверь каждого дома была открыта, как багровая пасть, и отовсюду неслись крики и смех пьяных. Торраль, торжествуя, произнес речь, в которой доказывал, что он – самый лучший гид, гид номер первый, – и что отныне врата обители наслаждений для них открыты, им остается только сказать «Сезам». Фьерс, становившийся все более молчаливым по мере того, как ночной воздух усиливал его опьянение, ответил ему одним коротким словом и потребовал японок. Они вломились в беленький домик, похожий на деревенскую хижину, и шумно заняли места в кругу молоденьких девочек, одетых в платья с цветами, которые смеялись сдержанным смехом, благовоспитанные и учтивые.
Фьерс, знаток японок, выбрал самую миловидную и последовал за нею в ее комнатку, настолько опрятную, что он оставил свои башмаки у входа. Она поблагодарила его за эту вежливость хорошо воспитанного человека, ибо таков японский обычай. Они болтали. Она слушала очень серьезно, стараясь понять его глухой голос и удерживая смех на своих подкрашенных губах.
Фьерс хорошо говорил по-японски, она выражала изумление по этому поводу. Она назвала ему свое имя – Отаке-Сан, «госпожа Бамбук». Он понял – Отаки-Сан, «госпожа Источник» – и эта ошибка заставила ее смеяться до слез. Она сказала ему также, сколько ей лет: тринадцать. Она опасалась, как бы он не нашел ее слишком юной, зная, что в Европе женщины должны достигнуть зрелого возраста для того, чтобы перестать быть «чистыми, как чистейшая Фузи-Сан». Но Фьерс успокоил ее, говоря, что привык в Гонконге к китаянкам десяти лет и что она ему кажется совсем взрослой особой. Тогда она села к нему на колени, и они обменялись кое-какими жестами: жесты, вернее, делал Фьерс, а она старалась ему подражать, как подобает послушной маленькой девочке. Но потом эти жесты сделались таковы, что она возмутилась и протестовала с негодованием; он рассмеялся и дал клятву, что не думает «принимать ее за француженку». Тогда она согласилась разделить с ним удовольствия, не противоестественные, хотя все же несколько извращенные, и даже старалась симулировать не пыл страсти, который был бы неучтивым, но деликатную, чуждую иронии сдержанность.
Когда они оба вернулись в залу, там было смятение. Мевиль, давший волю своей богатой фантазии и еще более опьяневший от стакана мятной водки, который он выпил, непременно хотел соединить в самых невероятных позах бедняжку Лизерон, которая громко рыдала, и нескольких японок, растерянных и возмущенных. Фьерс восстановил мир, хотя сам он начинал ходить не особенно твердо и видел двух Отаке-Сан вместо одной. Наконец они вышли. Торраль, который пренебрегал японками, ожидал у дверей, сидя на краю тротуара. Он поднялся, и они последовали за ним. Благодаря сухому шампанскому, он один был в состоянии найти дорогу.
В конце темной улочки они подошли к хижине из досок, источенных червями, крытой гнилой соломой, мрачной и трагической, как харчевня из мелодрамы. Ее дверь, подпертая двумя шестами, казалось, скрывала убийство. Войдя туда, можно было подумать, что так и было на самом деле, потому что на грязном земляном полу были рассеяны распростертые тела. Но это были только тела пьяных.
Направо и налево открывались собачьи конуры, завешенные рогожами: приюты любви, потому что в этом хлеву любили. Любили пьяных самок, которые валялись на земле и которых сначала нельзя было даже заметить в слишком скудном свете единственной лампы, ежеминутно готовой погаснуть. Но скоро можно было убедиться в том, что это женщины, молодые и старые, последние – немного более отвратительные – но лишь немного. Все они пили рисовую водку, забавляясь с боями – старообразными подростками: отвратительная особенность этого места.
В этот момент там можно было наблюдать еще другой номер, не входивший в программу. На земле, прислонясь спиной к стенке, сидел человек – человек Запада, француз. Он смеялся клокочущим смехом, как кудахтают куры. Он не пил, не курил опиума, около него не было ни женщины, ни подростка. Нет, он только смотрел прямо перед собой мутными глазами.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28