https://wodolei.ru/catalog/smesiteli/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

– Каждый стареет по-своему. Жаль, все-таки жизнь стоит того, чтобы жить.
– Притом же, – отозвался инженер, – наши матери с нами не посоветовались, прежде чем зачать нас. Почему, собственно, Фьерс приезжает? Ведь еще не время.
– Его крейсер приходит из Японии; никто не знает, чего ради. Впрочем, нелегко разобраться в философии морских маневров. Возможно, что Фьерс знает об этом не больше нас, а этот старый дурак адмирал еще менее.
– Это естественно для цивилизованного человека, – сказал Торраль, – не знать куда идешь и не думать об этом. Под условием никогда не воевать – это слишком нелепо – я согласился бы быть морским офицером… Хотя «офицер» – звучит достаточно глупо.
– Фьерс – моряк, благодаря случайности.
– Нет, – сказал инженер, – он моряк из атавизма. В числе его предков был целый ряд людей сабли и зрительной трубы, и это отразилось на нем. Тем более чести для него не быть варваром, размышлять иногда и не носить шарфа.
– То, что ты говоришь, порадовало бы его мать, – заметил Мевиль, – хроника утверждает, что она никогда не знала с достоверностью, кто именно отец ее ребенка.
– У нее было много друзей одновременно?
– Она принадлежала всем и каждому.
– Женщина в твоем жанре.
– Это ее забавляло, – и меня забавляет тоже.
Они расстались. Торраль вернулся к аспидной стене, глядя на свою алгебраическую формулу, как художник смотрит на картину, которую создал.
Солнце скрывалось за горизонтом, описав вертикальную траекторию; сумерек в Сайгоне не бывает. Мевиль рассчитал, что было уже поздно ехать на прогулку, и он погнал скороходов к реке, чтобы встретиться на набережной с викториями, которые возвращались с «Inspection». Скороходы бежали по берегу «арройо», загроможденной сампанами и джонками, потом достигли набережной Донаи и замедлили шаг. Стоявшие на якоре у берега суда выгружали привезенные ими товары, кули покрывали брезентом груды бочек и ящиков. Пахло, как во всех морских портах – пылью, мукой, смолою, но аромат Сайгона, аромат цветов и влажной земли заглушал этот будничный запах: город, даже в этом деловом квартале, сохранял свой неизгладимый отпечаток изнеженности и сладострастия. Заходящее солнце зажигало ярким пламенем реку. Вечер был томный и прекрасный.
Мевиль, любуясь на открытые экипажи, полные нарядных улыбающихся женщин, не видел как позади, на реке, большой военный корабль входил в порт: корпус, прямой и длинный, как шпага – и четыре гигантских трубы, выбрасывающих клубы чернильно-черного дыма. Бесшумно скользя по воде, он застилал словно черной завесой пурпурный горизонт. На набережной цветы, деревья, пышные туалеты дам в экипажах сразу потускнели.
III
Обед в клубе кончался.
Столик был накрыт в конце веранды, чтобы дать доступ ночной свежести. Под электрическими люстрами хрусталь на столе переливался лучами радуги, и по скатерти тянулась дорожка из орхидей и гибисков. Веера обвевали свежестью обедающих; было почти прохладно; и хотя в открытые двери столовой доносился шум толпы, здесь, в уголке террасы, создавалось впечатление полуодиночества и покоя.
Обед кончался. Бои подали в корзинах из тростника азиатские фрукты, неизвестные в Европе: бананы, пятнистые, как пантеры, манго, рыжие, как волосы венецианки, серебристые летши, приторно-сладкие мангустаны и какисы цвета крови, название которых заставляет смеяться японок.
Они обедали почти молча, никто из них не отличался болтливостью. Но под конец вино развязало им языки, и Фьерс начал рассказывать о своем путешествии. Товарищи слушали его с интересом, какой обычно проявляют к человеку, приехавшему после долго отсутствия издалека.
Он говорил короткими фразами, порой прерывал себя паузами раздумья. Задумчивость казалась его обычным состоянием. Он был очень молод – двадцать пять, двадцать шесть лет – но казался серьезнее и угрюмее иных стариков. У него были красивые черные глаза, довольно правильные черты, тонкие вьющиеся волосы, матовый цвет лица, прекрасные зубы, высокая и стройная талия, длинные руки, выпуклый лоб, – все, что нужно для того, чтобы человек не чувствовал ненависти к жизни. А между тем, он был не чужд ей. Это был странный собеседник, полный противоречий: в одно и то же время серьезный и легкомысленный, насмешливый и меланхоличный, упрямый и равнодушный, капризный и постоянный – но всегда искренний, в каждом слове, никогда не унижающийся до лжи. Его друзья прощали ему эту смену настроений, – чаще мрачных, чем светлых, – потому что, несмотря на свои противоречия, Фьерс был натурой уравновешенной. Рассудок удобно располагался в его голове, ясной и проветренной от атавистической пыли; предрассудки и условности не воздвигали в ней своих стен, но всегда находила гостеприимное убежище логика, суровая и последовательная до жестокости.
– Итак, – заключил он, – мы еще раз променяли японское лето на здешнюю зиму. Тридцать градусов Цельсия разницы. Есть женщины, которые вне себя от досады по этому случаю.
– Какие женщины? – спросил Мевиль.
– Любящие и покинутые, оплакивающие ласки, которых они лишились. Грустно.
– Ты имел мусмэ в Нагасаки?
– Я имел всех мусмэ в Маруяме – Маруяма – я говорю на случай, если б кто-нибудь из вас не знал этого – не что иное, как Иошивара Нагасаки. Это приличный и скромный квартал, как все японское вообще, где множество порядочных маленьких девочек улыбаются проходящим из-за бамбуковых решеток. Можно любоваться ими и трогать их; первое не стоит ничего, второе – пустяки. В общем, выходит экономно, освежающе и почти приятно.
– Япония совсем не изменилась.
– Напротив, очень изменилась, – отвечал Фьерс. – Нравы, одежда, сама природа применяются к европейским модам. Но раса избежала всяческих примесей, и мозг японцев остался нетронутым. Мозговой аппарат функционирует все так же, и новые идеи, которые он производит, сохраняют форму старых. Японцы установили, что их проституция не похожа на европейскую; но они не могут сделать ее похожей, потому что их женщины сохраняют – и сохранят еще надолго – целомудренный тип, свойственный их расе, и последовательно отказываются прятать за закрытыми занавесками то, что им всегда казалось дозволенным и приличным. Быть может, они правы.
– Разумеется, – согласился Торраль.
– Я жил там – согласно обычаям страны; и когда пришлось уезжать – сразу, резко порвав все, как мы всегда уезжаем – это показалось мне неприятным и почти огорчило.
– Слишком неврастенично, – сказал Мевиль.
– Слишком молодо, – поправил Торраль.
– Возможно, – согласился Фьерс. – Это мой недуг. Я не люблю отъездов, они оставляют во мне ощущение царапины. Но что же? Раз мы в Сайгоне – будем жить в Сайгоне.
– Здесь нет Иошивара, – сказал Мевиль. – Тебе нужно обзавестись любовницей, это единственное возможное развлечение в часы сиесты. Если б ты располагал временем, можно было бы выбирать в обществе. Но для путешественника, как ты, который появляется только мимоходом, свет – чересчур обширный публичный дом, где рискуешь искать и ничего не найти по вкусу. Остаются профессионалки. Белые слишком дороги и слишком стары притом, я их тебе не рекомендую. Гораздо лучше большинство аннамиток, метисок, японок и даже китаянок: все они молоды и свежи, если и не отличаются красотою.
– Я предпочел бы аннамитку, – сказал Фьерс. – Я пришел к заключению, что не стоит пользоваться привозным товаром. Аннамитку или нескольких… Впрочем, мы еще поговорим об этом, и я спрошу совета у вас обоих.
– Только не у меня, – возразил Торраль. – Женский вопрос вне моей компетенции.
– Полно! Разве ты больше не живешь в этом симпатичном квартале, улица…
– Улица Немезиды. Я не стесняюсь произнести это имя, даже в таком шикарном месте, где мы сейчас. Да, улица Немезиды, которая раньше называлась улицей Тридцатого номера, – что было символично. Да, и все-таки я отрекся от Сатаны! Благодать снизошла на меня.
Фьерс, изумленный, смотрел на него. Мевиль тихо смеялся, с опущенными глазами, как он смеялся всегда, говоря женщинам непристойности. Торраль объяснил точнее:
– Я устранил коэффициент любви из моей формулы, потому что он каждую минуту нарушает гармонию вычисления; помноженные на него величины чрезмерно растут и загромождают всю жизнь. С другой стороны, как трудно, даже для самого цивилизованного человека, устранить любовь и сохранить женщину! Гораздо проще отбросить сразу и то и другое. Я так и сделал.
Ты принимаешь лекарства?
– Нет. Я не строю плотин, – я отвожу воду.
– Каким образом?
– Сударь, – сказал Мевиль очень тихо, – невежливо требовать точки над «и» там, где и так все ясно. Вы, вероятно, не знаете, что мы живем в Содоме?
Фьерс невозмутимо взял сигару, закурил и, как ни в чем не бывало, стал пускать кольцами дым. Отвратительный порок Сайгона ничуть не шокировал его.
– Это, конечно, средство, – сказал он. – Но я не смог бы обходиться при каждой трапезе одним сортом хлеба. Как исключение, сверх прочего, случайно – пожалуй…
– Здесь это общая пища.
– Но только не для меня, – пробормотал Мевиль. – Я делал опыт. Математическая теория Торраля верна; женщина загромождает жизнь, – но я не могу… я не могу обходиться без женщин.
Торраль поднялся из-за стола.
– Вы оба, – сказал он, – еще не достигли высшей точки кривой. Вы цивилизованы, но недостаточно; менее, чем я. Хорошо, впрочем, быть уже и таким, как вы. Они вышли.
IV
Была сайгонская ночь, сияющая звездами, теплая, как летний день на западе.
В сопровождении виктории Мевиля друзья шли молча. Улица напоминала аллею, благодаря деревьям, сплетающим свои ветви как свод, и электрическим фонарям, висящим среди листвы, – а также благодаря своему безмолвию и уединенности. Сайгон, столица средней руки, сосредоточивает все свое ночное оживление на одной единственной улице – центральной улице Катина, – а также в некоторых других местах, которых люди порядочные предпочитают не знать.
Улица Катина кишит толпой, изысканной и корректной и вместе с тем свободной и распущенной до последних пределов, потому что влияние страны и климата властно подчиняет себе здесь чужеземные нравы. В резком свете электрических фонарей, между домами, веранды которых замаскированы зеленью садов, движется бесконечный поток людей, не думающих ни о чем, кроме наслаждения. Тут европейцы, преимущественно французы, прокладывающие себе дорогу в туземной толпе со снисходительной наглостью завоевателей, и француженки в вечерних туалетах, наготой своих плеч возбуждающие желания в мужчинах; тут представители всех народностей Азии: северные китайцы, рослые, бритые, одетые в синий шелк, южные китайцы, маленькие, желтые и подвижные, хищные и ленивые малабарцы; сиамцы, камбоджийцы, мои, тонкинцы и, наконец, аннамиты, мужчины и женщины, до того похожие друг на друга, что их сначала не различают в самом деле, а потом умышленно впадают в ту же ошибку.
Здесь шатаются без определенной цели, болтают, смеются, – лениво, расслабленные удручающим дневным зноем. Здороваются, прикасаясь друг к другу, и женщины протягивают руку, влажную от жары. Запах крепких духов пропитывает корсажи; веера разносят этот запах и обвевают им лица. Все глаза расширены от вожделения, и одна и та же мысль заставляет краснеть и смеяться каждую женщину, – мысль, что под тонкой тканью белых смокингов, под легким шелком светлых платьев нет ничего: ни юбок, ни корсетов, ни жилетов, ни рубашек – что все здесь в сущности, голые…
Торраль, Мевиль и Фьерс спустились по улице Катина и взошли на террасу кафе, которая была расположена высоко над толпой.
Слуги бросились к ним с подобострастной преувеличенной предупредительностью.
– «Rainbow»! – приказал Фьерс.
Ему подали бокалы, как для шампанского, и семь бутылок различных ликеров. В каждый бокал он налил поочередно, капля по капле, начиная с более тяжелых жидкостей: таким образом, они не смешивались, но ложились одна на другую слоями алкоголя различной окраски, образуя «rainbow» – радугу. Кончив, он выпил смесь одним глотком, как пьяница. Мевиль, более утонченный, взял соломинку и смаковал каждый слой один за другим.
Но Торраль был того мнения, что вкус знатока должен оценить одновременно все ноты этого алкогольного аккорда, как музыкант наслаждается сразу всеми инструментами оркестра. И он выпил залпом, по примеру Фьерса.
Мевиль обвел толпу широким жестом.
– Вот, – сказал он, – это Сайгон. Смотри, Фьерс! Здесь женщины желтые, голубые, черные, зеленые и даже белые. Ты думаешь, они похожи на тех, которых ты встречал всюду? Ты ошибаешься, эти отличаются от других самым главным: они чужды лицемерия. Все они продаются, как и в Европе; но продаются за деньги, а не за фальшивую монету, которая называется наслаждением, тщеславием, почетом или нежностью. Здесь – рынок под открытым небом, и тарифы в определенных цифрах. Все эти полуобнаженные руки, отливающие перламутром – не что иное, как ожерелья блаженства, всегда готовые сомкнуться вокруг твоей шеи. Ты можешь выбирать; я выбирал каждый раз, когда хотел этого. Еще сегодня я оставил условленную плату на камине моей любовницы; и каждый месяц я забываю бумажник во всех домах, на которых я остановил свой выбор. Рынок женщин, самый богатый и самый бесстыдный в мире, самый прекрасный и единственный, достойный привлекать таких покупателей, как мы: людей без закона и веры, без предрассудков и морали, избранных адептов религии чувственности, храм которой – Сайгон. Я клеветал сейчас: женщины не загромождают жизнь; они обставляют ее, украшают коврами – и делают приятным жилищем для порядочных людей. Им я обязан роскошным приютом, в котором так удобно устроился мой эгоизм; и в этом приюте я отдыхал всегда – за исключением дней мигрени и ночей кошмара – приятнее, чем покойный Монтэнь на своей подушке скептика.
– Недостаточно полно сказано, – заметил Торраль. Он повторил жест Мевиля, указывая на толпу, продолжавшую свою томную прогулку, как бы кружась в медленном вальсе.
– Сайгон, – провозгласил он, – это столица мировой цивилизации, благодаря своему климату и бессознательному стремлению всех рас, которые пришли, чтобы здесь столкнуться.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28


А-П

П-Я